Текст книги "Мужчины, рожденные в январе"
Автор книги: Евгений Рожков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
– Не надо. Я «Джебл» курю.
– А кто твой родственник-то?
– Кто? Прорехов, твой дружок. Баламут несчастный.
– Так что он говорил-то тебе? – стал допытываться Мануилов.
– Какое это теперь имеет значение? Слушай, ты давно на Чукотке и так и не накопил денег? Почему?
– Пил.
– По тебе не видно. Не ври!..
– Пил не сильно, а понемногу. Потом работа, – не шибко разгонишься.
– В сторожах-то?
– Да, в сторожах.
– Ты же в ресторане еще зашибал?
– Гроши. А люди, поди, думают тыщи. Народ пошел завидущий.
– Да, так уж люди все устроены. Ты наливай, коньяк тут хороший, – она скосила глаза на бутылку и прочитала по слогам: – «Ка-с-пий». Раньше мне не доводилось его пить.
– Значит, решили меня обвахлать? – спросил тихо Мануилов, не спеша наливая в стаканы.
– Как обвахлать?
– Ну, если бы у меня были деньги…
– Чего без толку языками чесать? – перебила она. – Если б были, тогда можно бы и чесать.
Она потянулась торопливо к стакану и опять стала медленно, беззвучно почмокивая губами, сосать коньяк.
Мануилов разом осушил стакан, кашлянул и с аппетитом принялся есть колбасу. Теперь он решил твердо и, как говорится, бесповоротно расстаться с этой женщиной.
– Как же со мной-то? – закусывая, спросила она. – Заманули и что дальше?
– Я куплю тебе обратный билет, – спокойно сказал Мануилов. – Дам на дорогу.
Она глянула на него вытаращенными, изумленными глазами и все поняла. Она кинулась к Мануилову, прижалась головой к его груди и, дрожа вся, зашептала:
– Ваня… Ваня, милый!..
– Чего уж? – Мануилов засмеялся сухо и холодно. – Если не хочешь тут тормознуться, то давай прямо и махнем в аэропорт. Я тебе билет куплю и все, как положено. Завтра будет поздно, я пожалею денег. Ты еще не знаешь, я очень жадный до них.
Она поднялась, поправила платье, вытерла платочком лицо и стала одеваться.
Уж дорогой, когда они ехали в пустом автобусе в аэропорт, она пыталась уговорить его дать ей возможность побыть в поселке еще несколько дней, чтобы можно было приглядеться как следует друг к другу. Мануилов не соглашался. Он был тверд как кремень, потому что боялся: если она с Прореховым примется по-настоящему уговаривать его, то рано или поздно он сдастся и уж тогда… И еще что-то было в этой женщине откровенно бесстыдное, что будоражило его сознание, что могло в конце концов тоже сломить его твердость.
В аэропорту Мануилов купил билет для Ираиды, посадил ее в самолет, который отлетал на Москву в два часа ночи, и рано утром вернулся домой. Весь день он спал как убитый, и, когда Прорехов настойчиво стучал в его дверь, он поленился встать и открыть ему.
Дружба между охотоведом и Мануиловым оборвалась. При встрече Мануилов не здоровался, и тот отворачивался в сторону. Позже Мануилов отпустил широченную бороду, отрастил волосы и стал опять походить на шестидесятилетнего старика. Потом он устроился вахтером в поселковый Дом культуры и начал зондировать почву на предмет возвращения на работу в ресторан. И ни разу он не подумал о том, ради чего это делает.
Во саду ли, в огороде…
Бесцветов сидит на крыльце – курит.
Ночь тугой холстиной застыла над головой. Изредка темноту рассеивает мутноватый, зыбкий свет далекой луны, выныривающей из рваных облаков. Луна светит недолго, тотчас облака, неизвестно куда торопливо бегущие, закрывают ее. В эти короткие минуты, отнятые светом у темноты, мир вокруг преображается. Мягко блестят, словно игрушки на незажженной елке, листья на старом тополе у дома, лужицы на асфальтовой дорожке, соседний дом с холодным отсветом на узких окнах, утопающий в зелени, неожиданно выплывает из темноты и кажется в зарослях каким-то огромным белым чудовищем.
Вчера, когда Бесцветов получил вторую половину денег за дом и положил их на сберкнижку, он не чувствовал тревоги. Спокойный, деловой и очень рассудительный человек, каким сам себя считал Бесцветов и каким считали его знакомые, он отрезал то, что уж было не семь, а сто семь раз отмерено, выверено, продумано.
Продать дом и переехать в город Иван Николаевич решал не один год и не два. Шутка ли, бросить все нажитое и уехать черт-те куда! Хотя черт-те куда не совсем верно, потому что в городе, куда Бесцветов собирался, он бывал много раз.
Лет десять назад младший брат Виктор после службы в армии подался на стройку крупного, завода. Вскоре обзавелся там семьей, получил хорошую квартиру – короче, прижился. Наведываясь в родную деревню, младший брат вначале робко, а затем все настойчивее и увереннее стал предлагать Ивану переехать в город.
– Что у вас тут за жизнь! – подлаживаясь под деревенский говор, нараспев тянул он, обычно после второй или третьей застольной рюмки. – Света белого не видите. Осенью у вас грязь, летом такая пылища – не продохнешь. А работаете от зари до зари: тут совхозная работа, тут хозяйство, как малое дитя, на руках.
Я прихожу домой вымытый, и нет у меня забот, кроме одной: об шикарном отдыхе думаю. Выпью, бывает, винца и телевизор смотрю – кайфую, значит.
Рассказывал он о городской жизни с интересом, весело, гордо, то и дело повторяя слово «шикарно». Виктор работал токарем, ценили его – работать-то он, как и все в семье Бесцветовых, мог, получал хорошо, собирался купить машину. И хвастался перед сельчанами так, что даже – Ивану было неудобно.
Ездил Иван в город, жил у брата, подолгу жил – примерялся, но решиться на переезд не мог. Тогда мать жива еще была, отец-то погиб на фронте, и она держала на месте.
– Родились мы деревенскими, – говорила старуха, хмуря реденькие брови, собрав губы трубочкой – сердилась, значит, сильно, – и помрем деревенскими. Виктор хоть и считает себя городским, но он же самый раз – деревенский. Похороните меня тута, а потом и лытайте, глаза уж не будут видеть. Не буду я на городском лежать. У нас простор, лес рядом.
Потом средняя сестра с мужем переехала в город. Виктор устроил их на завод, помог с жильем. Она тоже уговаривала старшего брата бросить все и переехать в город. Ей очень нравилось, что в квартире была горячая вода, не нужно заботиться о топливе для печи и запасаться сеном для коровы.
– Одно это удовольствие в жизни дает, – говорила она.
Мать померла, а Иван Николаевич все не решался на переезд. Жизнь и здесь, в совхозе, наладилась: заработки пошли хорошие, снабжение улучшилось, льготы всякие появились. Но тут жена и дети принялись его уговаривать. Дочка захотела по музыкальной линии учиться, а в деревне возможности не было.
– Что я, каторжанка какая, всю жизнь коров за дойки тянуть? – говорила жена, как всегда, преувеличивая тяжесть своей работы. – С утра до ночи на этой ферме торчу. Придешь, так дома то свиньи, то куры, то огород. Младший брат Виктор машину купил, по курортам разъезжает, справный такой, холеный, и сестра, вона, копит деньги, а мы мечтать не можем.
– На кой те машина? – сердился Иван, понимая, что жена сама не знает, зачем она ей нужна. – Я шофер, так когда надо – совхозную возьму.
– Возьме-ешь? Так это ж государственная. Ты свою возьми. И потом не было бы родни, не было бы куда податься, а то…
– До пятидесяти лет я тут, в деревне, дожил, мать схоронил, и что убегать теперь?
– Из-за твоей настырности да твердолобости вся семья, значит, счастья должна лишиться?
Жена представляла жизнь в городе сплошным отдыхом, сплошным достатком, сплошной радостью. Переубедить ее в этом было нельзя.
– Дойки у коров ты не тянешь – аппарат тянет. В халатике белом работаешь, премии отхватываешь, в газете про тебя писали, – пытался отговорить жену Иван Николаевич.
– Ты за меня каждый деть в четыре встаешь? – набрасывалась та на него и розовела вся от злости. – Ты в этом навозе ковыряешься? (Здесь жена указывала пальцем на хлев.) Ты в огороде с тяпкой спину гнешь? Сядешь в свою машину – и был таков.
Если уж говорить правду, то его работа тоже не мед. Летом, когда начиналась уборка, он садился на комбайн и даже спать за штурвалом приходилось; зимой без дела тоже не сидел – шоферил. Признаться, и ему надоело изо дня в день вставать чуть свет и возвращаться поздно; надоели пыль, мазут, вечные хлопоты по хозяйству.
Тяжел был на подъем Бесцветов старший, а тут подвернулся хороший покупатель: сколько Иван запросил за дом, столько тот и дал, торговаться даже не стал.
И закрутилась машина.
Бесцветов понес заявление на подпись к директору. Это было после работы, когда контора опустела, но Николай Сидорович сидел в своем кабинете и что-то писал. Он всегда задерживался допоздна.
Бесцветов присел к широкому полированному столу, положил перед директором заявление, спрятал в карманы куртки большие, потемневшие от въедливого мазута руки. Волосатая крупная рука директора медленно – видно, устал от долгого писания – двигалась по белому листу, на котором, как борозда в поле, оставался четкий, крутой, как и сам начальник, буквенный след.
– Заметку в газету пишу: жалуюсь, что не хватает рабочих рук, некому работать в поле, некому делать главное – кормить народ, – говорил директор, не поднимая лобастой головы. – Бежим? – холодно спросил он.
Иван Николаевич излишне тяжело и глубоко вздохнул, мол, самому не по себе, но что поделаешь.
– Давно слышал разговоры, будто собираешься, да не верил, думал, что обычная говорильня. Выходит… – директор посмотрел большими выпуклыми глазами на Бесцветова. Обидное презрение застыло в них. – Отговаривать не буду – не отговоришь. Какого черта дом продал кому не следует?! Работники мне нужны, а не… – директор произнес довольно крепкое словцо.
Бесцветов сидел нахохлившись, угрюмый.
– Жена с детьми навалилась, – наконец проскрипел он, оправдываясь.
Директор пфыкнул, отложил бумагу, поднялся из-за стола и стал ходить по кабинету, заложив руки за спину. Коротконогий, большеживотый, он был медлителен и неуклюж.
– У меня у самого дети в город убежали, – доверительно, как-то неожиданно плаксиво начал он. – Жена не хуже твоей теперь пилит, мол, пора на пенсию и к детям. А чего мне там? Тут-то все свои.
– Сам бы я не тронулся с насиженного места, для них все – для детей, – вставил Бесцветов, и глаза у него потеплели. – Им же эта жизнь радости не приносит. А без радости чего уж…
У Ивана немного отлегло от сердца: директор вроде понял его.
А директор медленно ходил по кабинету, думая то ли о своей статье, то ли еще о чем.
Бесцветов, приободрясь, торопливо развивал свою мысль:
– Мы-то притерпелись, а они… Нынче больно все грамотные.
– Чего тут не работать, чего тут не жить? Лес рядом, луга, речка – наслаждайся красотой, – говорит директор тихо, как бы себе, видно, думая о своих детях.
– Не в, этом, Николай Сидорович, дело. Жена у меня терпеливая, а тут, видать, вконец приперло, Захотелось ей, глядючи на других, при городском комфорте пожить. Всякий ищет, где получше. – Иван Николаевич краснеет, сам-то он не ищет лучшего.
– Лучше? Так бы мы все в рай захотели, да нет его. Жизнь везде по-своему хороша. Я бы траур объявил: нет еще одного землепашца. Умер в тебе, Иван, землепашец-то. У нас ты фигурой был, а там неизвестно, кем еще будешь. Придет время, и мы понастроим дома с санузлами.
– Жизнь-то одна.
– Раньше хуже было, вспомни? Ничего, жили.
– То раньше, а теперь время другое, и ждать никому не хочется.
Директор сел к столу, подмахнул заявление, протянул его Бесцветову, но в глаза не посмотрел – отвернулся.
Иван Николаевич ушел тогда из конторы с тяжелым чувством. Пришел домой, довел жену до слез, но изменить уж ничего было нельзя.
Два месяца назад семейство Бесцветова перебралось в город. Живут пока у брата Виктора. Жена устроилась уборщицей в магазин, вроде довольна, а может, и недовольна, но скрывает свое недовольство.
Дочь пока ходит в музыкальную школу, но недолго, видно, проходит, не ладится у нее с музыкой, то ли усидчивости нет, то ли слуха. Сын записался в детскую футбольную команду, целыми днями пропадает на стадионе. Тренер говорит, что из него выйдет толк.
Сидит Бесцветов на крыльце, курит и думает. Проходит последняя ночь в доме, где, собственно, вся жизнь в трудах и хлопотах прошла. Приехал вот из города за окончательным расчетом, припозднился и остался ночевать.
Легко, будто сорвалось с неба невидимое прохладное облако, дохнул ветерок, качнулись на огороде сонные подсолнухи, жестко, недовольно шелестя мохнатой листвой. Опять стало тихо. Пахнет сладковато, дурманяще лебедой, с самого вечера накошенной в овраге за деревней и лежащей теперь ворохом у хлева.
Вновь появляется круглый, четкий диск луны. Видно слегка покосившийся забор, калитку и дом через улицу. Опять поблескивает под луной и асфальт, и листва на тополе, и даже пыльная дорога.
Иван вздыхает, тушит сигарету, задрав голову, смотрит на луну. Быстро проносятся тонкой пеленой облака, и кажется, что это сама луна куда-то мчится сломя голову. Куда она?!
Вот большое облако закрывает светило – и вновь все канет в густую тревожную, все еще жаркую темноту.
«Странно все вышло. Можно сказать, что я не помню себя вне этого дома, а получил за него деньги, и он уж не мой, и чувства к нему другие, – думает Иван. – И к прожитому чувства другие, будто и за это я деньги отхватил».
Скрипит легко дверь, на крыльцо выходит новый хозяин дома. Он невысокого роста, с большой гривой волос, живот выпадает из брюк. Спрашивает:
– Не спится, Иван Николаевич? – в голосе лень и праздность сытого человека.
– Беспокойно что-то, – поеживаясь, отвечает Бесцветов.
– Чего тебе беспокоиться? Получишь в городе квартиру и заживешь в свое удовольствие. Деньжата теперь есть, а остальное приложится, – в интонации его голоса, как кажется Бесцветову, чувствуется не то ирония, не то вообще недоброжелательность: мол, так тебе и надо, мучайся. – А я до сих пор не могу привыкнуть к тутошней жизни, хоть и прошел второй полный месяц. У нас-то на Крайнем Севере по-теперешнему времени давно все работают – там день-деньской. Вот и мне не спится.
«Это он мою душу разбередил своей радостью – радостью приобщения к земле, счастьем блудного сына, наконец-то вернувшегося в родные края, – думает Бесцветов. – Ишь, как всему рад, что и ночами не спит».
Эта радость, которую новый хозяин дома Олег Лукич не скрывает, наводит Ивана Николаевича на мысль: не придется ли и ему сломя голову бежать из города в деревню, ругать себя за некогда совершенное.
– Тут все в зелени, а у нас, брат, на Севере, голо и холодно. Люди пальто все лето не снимают. Деньги-то нелегко достаются, – начинает рассказ словоохотливый Олег Лукич. Голос у него бархатистый, приятный, и кажется Ивану Николаевичу, что он его слышал давным-давно. – Двадцать лет отгрохал на Чукотке, – это не шутка. В пургу замерзал, тонул в реке, горел, однажды даже волки у моей машины паслись – и, как видишь, ничего, живу. Да, повидать пришлось!
Новый хозяин неожиданно поднимается и уходит в дом. Вскоре он возвращается, позванивая рюмками и бутылкой.
– Водки немного осталось, – шепчет он. – Давай по рюмахе пропустим, чего ей киснуть-то? Я гляжу, у тебя настроение, словно давление в худом баллоне, опять упало.
– Еще бы, – отвечает Бесцветов, беря в темноте на ощупь налитую рюмку. – Смотрю на тебя и думаю: как бы мне не пришлось в городе душой по деревне томиться.
– Это придется – уверенно подхватывает Олег Лукич. – Я те правду скажу, что все двадцать лет, которые прожил на Севере, меня не покидала тоска по нашей русской деревне. Бывало, то луг снится, то лес, то речка с ветлами. Встану и хожу, хожу всю ночь по квартире, и хоть криком кричи от тоски. Зимой особенно тяжело было. А зима там девять месяцев. У меня в чукотской Квартире пол был зеленый, стены зелёные, занавески на окнах – тоже зеленые, даже скатерть на столе и та была зеленая. На стены картин разных понавешал, на которых русская природа. Признаться, это все плохо помогало. Мечтал: отработаю и прямо в деревню махну. Деньжат подкопил и… Хорошо здесь у вас! – заключает Олег Лукич и лениво сплевывает в темноту.
– Теперь у вас, а не у нас, – вставляет раздраженный Иван Николаевич.
– Да ты нос не вешай! – весело, шутливо восклицает Олег Лукич, уловив раздражение в голосе Бесцветова. – Соскучишься по деревне, так не за горами она – приедешь. Живи у меня хоть год, словом не попрекну. Совсем худо станет, так построишься или купишь дом. Дома-то всегда будут продаваться. Люди не перестанут искать, где жизнь лучше.
«Хорошо тебе так рассуждать», – думает Бесцветов, а почему именно хорошо и сам не знает.
Но Бесцветов разом успокаивается. Выпитая ли водка тому причина или рассудительные слова бывшего северянина.
– И впрямь, чего нюни-то распускать? Деревня от меня не уйдет, коли на то пошло. – Бесцветов смеется глухо, утробно, будто вовсе не смеется, а кашляет от неудачной затяжки сигаретой.
– Чего ты? – спрашивает Олег Лукич и тоже тихо смеется.
– Смешно. Полчаса назад на душе так гадко было, хоть возвращай тебе деньги и все тут.
– Деньги поздно возвертать, плакаться тоже поздно. Давай-ка по рюмочке…
Выныривает из-за туч луна, виден большущий кусок чистого, слегка голубоватого неба. Опять дохнуло прохладой. Жара качнулась, но никуда не поплыла, все так же стоит, привязанная сторожевым псом к домам, деревьям.
Звонко, дробно, беспечно застрекотал сверчок в кустах сирени.
– К дождю, что ли, духота такая? – спрашивает Олег Лукич.
– Нет, дождю не бывать, – уверенно отвечает Бесцветов. – Тучи высоко, разгонит их.
– Как же без ветра-то?
– Вверху что-то происходит. Мы не чувствуем, а там что-то происходит, – заключает Иван Николаевич.
– Я, как и ты, в свои предчувствия верю. Хочу рассказать одну историю, – уверенно, торопясь, словно ему не дадут рассказать, начинает Олег Лукич. – Лет пять назад, я тогда на КрАЗе ходил по зимнику, произошел такой случай. Везли мы стройматериалы на один прииск. Километров триста нужно было по зимнику отмахать. На Чукотке самое страшное – это пурга. Прихватит в дороге, с машиной занесет, потом сутки откапывайся. Тут мороз собачий стоит, ветерок небольшой, что нужно. Подъехали к реке, я глянул на лед и сразу почувствовал неладное. Говорю старшему по колонне, мол, я провалюсь. А он: «Ты что, спятил? Все проедут, а ты провалишься?» Я говорю, мол, чувствую это. Он меня с моим предчувствием послал в одно место. А у меня так прямо ноги подкашиваются от страха, хоть бросай машину и беги в тундру сломя голову, – Олег Лукич затягивается сигаретой, наливает только себе в рюмку водки, выпивает. Ищет руками закуску, не находит ее, ахает сокрушенно и уходит в дом.
«Так-то он хороший мужик, – думает Иван Николаевич, вглядываясь в кромешную жаркую темноту. – Поговорить с человеком может, может в его доверие войти. Бесшабашный больно, ни за что не переживает, привык, видно, к большим деньгам».
Олег Лукич появляется на крыльце с тарелкой, садится подле Бесцветова и, дыша ему в лицо, говорит:
– Склероз, приготовил закусь и забыл.
Теперь он наливает водку в обе рюмки. Бутылку и рюмки подносит к самому лицу, чтобы хоть что-то разглядеть.
– Может, в самом деле много будет? – для приличия сопротивляется Бесцветов, но выпить ему хочется: на душе стало хорошо, раскрепощенно. – Мне рано на автобус вставать.
– Чего вставать-то? Если рано, так можно и не ложиться, – смеется бывший северянин. – Когда еще нам придется по махонькой опрокинуть?
– Действительно, – вздыхает Бесцветов и думает: «Чего нам встречаться-то? Ты идешь своей дорогой, а я своей».
Выпивают за скорый дождь, который нужен теперь полям и которого не было с самой затяжной, холодной весны.
– О чем я тебе рассказывал? – спохватился Олег Лукич.
О рассказе он все время помнил, и не терпелось ему начать его, но не начинал, а ждал, когда Иван сам попросит об этом. Приятнее рассказывать, когда чувствуешь, что слова твои в цене.
– Как через речку переправлялся и провалился, – напоминает Бесцветов.
Он был совершенно уверен, что рассказчик должен провалиться, иначе зачем тогда говорить об этом.
– Ага, точно, провалился все-таки, – подхватывает несколько обескураженный догадкой слушателя Олег Лукич. – Колонна переправилась, еду последним, лед трескается, и мой КрАЗ спокойно идет на дно. Я в воде оказываюсь, цепляюсь за лед, а течение вглубь тянет. Впиваюсь в лед ногтями, до крови, а силы уходят… Шофера бегут на выручку, рядом уже, а я коченею и отпускаю руки. Меня все-таки вытаскивают, а мороз-то за пятьдесят и ветер. Одежда на мне сразу застывает – двинуться не могу. До берега-то, где стоят машины, метров триста. Приволокли меня мужики, воткнули в кабину, сорвали одежду, стали растирать, дали спиртяги. Ничего, даже насморка не подцепил.
Ни огонька кругом. Тихо, мир заснул крепко и, кажется, навсегда. Даже собаки, одурев от жары, нё лаяли. А облака движутся, несутся куда-то. Бег их виден по луне, то появляющейся, то исчезающей.
Долго мужчины сидят на крыльце, говорят, счастливые каждый по-своему. Один счастлив тем, что купил хороший дом там, где ему хотелось: у реки и леса, добротный дом, что впереди у него спокойная, обеспеченная жизнь, к которой он стремился все годы, живя там, на Крайнем Севере, средь сопок, льдов и холода. Будущая жизнь ему виделась бесконечным зеленым, теплым летом, с рыбалками, прогулками по лесу, сладостным копанием в огороде.
Другой – что пристроил семью, что никто пока не ропщет. Сам он поверил в свое счастье только сейчас, в подпитии. Раньше-то счастья он не видел, а теперь вот оно, перед ним, будто скатерть-самобранка, на которой разложены все выгоды городской жизни.
– Куда работать-то пойдешь? – неожиданно спрашивает Бесцветов.
– Чего работать? У меня сто шестьдесят пенсия, у жены сто двадцать рубчиков, кое-что осталось от сбережений. Хватит? Буду заслуженно отдыхать.
В голосе Олега Лукича такое самодовольство, что Бесцветова прямо передернуло.
Иван Николаевич не завидовал Олегу Лукичу. Он не представлял жизни без работы. Он и в отпуске никогда не сидел сложа руки, а тут впереди месяцы, годы безделья.
«Что за радость? От праздности можно и свихнуться. Работал бы, мужик-то еще очень крепкий».
Допив бутылку, они уходят спать. Идут через все комнаты, шарахаясь от стены к стене. Бесцветов поддерживает Олега Лукича. Неожиданно тот визгливо, как-то вульгарно запевает:
Во саду ли, в огороде
Девушка гуляет…
Ча-ча-ча… иха…ха…ха!
В комнате, где спала жена нового хозяина, скрипнула кровать, приоткрывается дверь.
Бесцветов видит женщину в чем-то совершенно белом, полупрозрачном. Из окна падает на нее свет луны, появившейся в очередной раз. Взгляда от женщины нельзя оторвать.
– Нажрался, идиот! – шепчет злобно женщина и хлопает дверью.
«Не любит тебя, Олег Лукич, баба-то», – думает Бесцветов, и ему становится нехорошо, даже стыдно.
Ложатся в одной комнате, маленькой, уютной, в которой когда-то спала дочка Ивана Николаевича, и всегда в ней жил Виктор, наведываясь из города.
Олег Лукич, сбиваясь, путаясь, начинает рассказывать очередную длинную историю из жизни на Чукотке.
Бесцветов уж не слушает его – надоело. Думает, как распорядиться деньгами, полученными за дом, что выделить сестре и брату. Не обидеть бы их, нужно решить все справедливо.
В открытое окно медленно втекает легкая прохлада, появившаяся под утро; доносится суховатый, тонкий запах чайной розы, посаженной Иваном Николаевичем года два назад под окнами. Отдохнув, набравшись сил, вновь начинает звенеть сверчок. Под утро пение его бывает густым и самозабвенным.
Стал вспоминать, как вернулся с фронта с двумя тяжелыми ранениями, а дома нет – разрушило бомбой. Как на худой лошаденке возил бревна из леса, рубил сруб, пилил вертикальными пилами кругляк на доски. От ран и усталости он часто терял сознание, но отдыхать некогда было. Потом дом сгорел – молния в него угодила, благо дома никого не было, и уж новый построили каменный, с помощью совхоза – добротный, рассчитанный на долгие, долгие годы.
Вспомнил Иван и про свою свадьбу, которую сыграл, как только срубил избу. Маринка его тогда была молодой, худенькой и красивой. Потом, с годами, она огрубела, раздалась вширь, теперь комплекцией на мужика больше похожа. Невольно сравнил свою жену с женой Олега Лукича, и в горле отчего-то загорчило.
Бесцветов так и не заснул до рассвета. Все думал и думал, а в хмельной голове крутилась строчка из знакомой с детства песни:
Во саду ли, в огороде…
В комнате посветлело. Иван Николаевич приподнимается и глядит на часы – пять. Он встает и начинает одеваться.
Олег Лукич, привольно раскинув руки – запорожец, влажно похрапывая, спит на соседней койке. Складки на его полном, слегка заросшем черной щетиной лице разгладились, рот приоткрыт. Во сне Олег Лукич кажется моложе своих пятидесяти шести лет.
«Тяжело ему будет привыкать к деревенской жизни, – думает Бесцветов. – Схлынет теперешняя беспечность, придут утомительные будни – тоскливо без дела станет, без успокаивающего и очищающего душу дела». О своих предстоящих бедах и неувязках Иван Николаевич уж не думает, Теперь не предвидит и не предчувствует их. Ему кажется, что новая жизнь в городе им начата основательно, добротно: все пристроены к понравившемуся делу, жильем семья будет вот-вот обеспечена.
Олег Лукич крутит головой, сладостно чмокает губами и открывает глаза.
– Ты куда в такую рань? – спрашивает он Бесцветова.
– Шестой час уж, а в семь автобус, – шепчет Иван Николаевич.
Олег Лукич спускает с кровати ноги, тянется за брюками, висящими на стуле. Иван Николаевич замечает, что ноги у него сильные, заросшие волосами. «Крепок еще мужик, ничего не скажешь!» – завистливо думает он.
– А голова-то, го-ло-ва! – Олег Лукич трет свой большой лоб и добавляет: – Сейчас что-нибудь придумаем.
– Будет думать-то, куда уж? На автобус опоздаю, – шепчет сердито Бесцветов, вспомнив ночные слова жены Олега Лукича. Но похмелиться ему хочется, голова и у него болит. – Как бы супружница твоя не того…
– Да нет, она у меня под пятой ходит, – как-то больно уж неуверенно говорит новый хозяин.
Он уходит в другую комнату и долго о чем-то шепчется там с женой. Вот жена его начинает упруго ходить по дому.
«Уговорил, – облегченно вздыхает Бесцветов. – Такую королеву нелегко уговорить».
Появляется Олег Лукич.
– Пойдем умываться, завтрак сейчас будет готов, – говорит он.
На улице свежо, пахнет огурцами, солнце только взошло, от легкого ветра покачивается безросая листва на подсолнухах, цветах, тополе. В ещё слабом, розоватом свете солнца зелень выглядит молодой и сочной.
Иван Николаевич подходит к умывальнику под яблоней и внимательно рассматривает его. Умывальник не такой, что был прежде у Бесцветова – тяжелый чугунный, прибитый к столбу, врытому в землю. Этот – блестящий, никелированный, элегантный и очень красивый. Вместо бревна – стойка, покрытая лаком и раскрашенная под березу, а вместо табуретки, что была у Ивана Николаевича, тумба с белой раковиной. Тумба тоже покрыта лаком – культурно.
Иван Николаевич подосадовал, что сам такого умывальника раньше не смастерил – просто ведь и красиво.
– Кто делал-то? – вытираясь полотенцем, спрашивает он Олега Лукича.
– Плотник совхозный. Четвертную содрал. Туалет тоже думаю перестроить: выгребную яму вырою, унитаз поставлю – все как в лучших домах будет.
«За такую деньгу умывальник я бы получше сделал, – думает Бесцветов. – Руки до такого пустяка не доходили, все некогда было».
Они поднимаются по крыльцу в дом.
– Угол, что к сараю ближе, слегка проседать стал, – говорит Иван Николаевич, решив напоследок раскрыть все, даже мелкие недочеты в доме, которые раньше скрывал, дабы не сбавили цены. – Подлей под него бетона, а то стена потрескается. В крыльце пора опорные столбы заменить, лет десять они стоят, поди, сгнили. Крыльцо-то качается.
– Сделаю, я все сделаю. Внутри планировку думаю изменить: комнат поубавлю, залу расширю. В огороде порядок наведу, сирень выкорчую и посажу смородину – рекордсмена витаминов. Брокколи разведу.
– Что это такое?
– Брокколи? Лечебная капуста. Она сердце исцеляет, желудок и нервы. Облепиху посажу. Двести лет хочу прожить. – Олег Лукич самодовольно хохотнул.
«Он все под свое удовольствие подгоняет, – думает Бесцветов. – Нас городить комнатушки в доме нужда заставляла: надо было сначала сестре с мужем где-то жить, потом племяшу, тут дочь подросла. Чего ему-то, какие заботы без детей?»
Жена Олега Лукича, еще очень молодая на вид, приветливо встречает Бесцветова, усаживая за стол. Она в длинном цветастом, из японского материала, халате. В доме от ее опрятного вида становится веселее и, как кажется Бесцветову, даже культурнее!
«Чего ей? – думает Иван Николаевич. – Поди, всю жизнь не работала, а в конторе бумажки перебирала да языком чесала. Попробовала бы она, как моя Маринка…»
Он тяжело вздыхает.
– Давай по рюмашке, – говорит Олег Лукич, торопливо наливая в стаканы. – Выпьем теперь за то, чтоб у нас все на ять было, чтобы душой и телом мы свое счастье пили и, главное, здоровы были.
Жена бывшего северянина тоже из стакана хватила, лицо ее, разом залилось краской, глаза весело заблестели. Холеная, красивая, она стала какой-то свойской, простой.
– Простите, что угощение у нас все магазинное. Приедете в следующий раз, так я пирогов напеку, мяса нажарю особым способом, нашим северным, салатов наготовлю. Кухарить-то я люблю.
– Да что вы! Что вы! – завосклицал Бесцветов. Он забыл имя и отчество теперешней хозяйки и потому обращался к ней только на «вы». Вообще-то он ей не верил, даже тому, что она любит готовить. Тот ночной ее шепот в адрес мужа, с которым она теперь была наигранно ласкова, не выходил у него из головы, и он-то убивал в нем всякое желание верить этому человеку. – Вы, собственно, не суетитесь. Я и так доставил вам уйму хлопот. Будете в городе, заходите.
– Нет уж, мы городом по горло сыты, – перебивает Бесцветова Олег Лукич. – Он в печенках у нас сидит – надоел, не приведи господь, своею сутолокой.
– Исполнилась наша мечтеночка! – взмахнув нежными руками, говорит хозяйка. – Теперь будем оборудоваться как следует. Мебель шикарную купим, музыку: магнитофон, проигрыватель – и заживем развеселенько.
«Повеселиться-то мы все не прочь, – думает укоризненно Иван Николаевич, – Работать когда ж будем? Кто за нас хлебушко растить будет?»
Этот вопрос неожиданно наводит Ивана Николаевича на мысль, что и он сам хлеб теперь растить не будет, что и он попал в число «семерых с ложкой». Бесцветов старается не бередить душу дальнейшими размышлениями, берет протянутый ему Олегом Лукичом стакан и молча, торопливо выпивает.
– Зла, собака! – кивая на водку, говорит Олег Лукич. – И кто ее только пьет? Какие такие человеки-звери? Ха… ха… ха!
Бесцветов тоже улыбается.
Жена Олега Лукича – Виктория умиленно поглядывает на мужа, но Бесцветов не верит и в это ее умиление.