Текст книги "Мужчины, рожденные в январе"
Автор книги: Евгений Рожков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Кроме Орлика, никого в конюшне не было. Остальных лошадей взяли на различные работы. Иноходец от голода беспокойно крутил головой, бил копытами и тихонько ржал, как бы спрашивая, почему его не кормят и не выводят на улицу.
Вывести Орлика на тренировку Ваня не решался, это делал один Пантелеймон Пантелеймонович, корма в конюшне мальчик тоже не нашел.
Булка хлеба, которую Ваня принес за пазухой из дома, не утолила голод Орлика. Он по-прежнему тихо ржал и беспокойно бил копытами о пол.
И Хабиба Каримова Ваня не нашел. В конторе мальчику сказали, что он увез председателя в райцентр на совещание и вернется ночью, а может, только на следующий день.
Дважды Ваня ходил к дому Пантелеймона Пантелеймоновича, стучал, кричал, но ветфельдшер так и не откликнулся. К бабушке он не пошел, потому что знал: она с утра уехала на хлебозаготовительный элеватор и приедет только вечером, к тому же она не любила Орлика.
На обед Ваня не пошел: есть совсем не хотелось. Покрутился дома, потом еще раз сходил на конюшню, надеясь, что привезли траву, но вернулся ни с чем.
Поздно вечером пришла с работы бабушка. Ваня, всхлипывая от жалости к Орлику, рассказал ей о том, что Пантелеймон Пантелеймонович весь день прячется дома, что скотники не привезли травы и Орлик вконец изголодался.
– Что касается Пантелеймона Пантелеймоновича, то он дня через три образумится. С ним такое, правда, редко, но бывает. Орлик за ночь не помрет, а завтра в конторе начальство решит, что с ним делать. Коль не умеют они с конем обращаться, так нечего его держать в нахлебниках.
Бабушка говорила спокойно, но Ваня знал, что завтра в конторе она в очередной раз постарается уговорить начальство избавиться от иноходца-нахлебника. Бабушка всегда ругала Пантелеймона Пантелеймоновича за иноходца. Когда ветфельдшер говорил, что он думает вырастить из Орлика рекордсмена и чемпиона, что это цель его жизни, бабушка сердилась и называла ветфельдшера глупцом с большой дороги. Она считала, что колхозу нужны не рекордсмены-нахлебники, а рабочие лошади.
Конечно, бабушка ничего не понимала в лошадях и не любила их, потому что всю жизнь сидела в конторе и на весовой и любила одни цифры.
Ночью Ваня долго не мог заснуть. Страшно было засыпать и страшно было выйти на улицу в такую темень. Потом, когда поднялась луна, еще красноватая и будто бы напуганная кем-то, осветившая комнату, Ваня разом решился, луна как бы рассеяла в нем комок серого, горьковато-полынного страха.
Мальчик бесшумно и быстро оделся, выгреб из стола весь сахар (хлеба в доме не было), открыл дверную щеколду, вздрагивая от напряжения и волнения, вышел на улицу. Было ветрено и прохладно, а крупные звезды на небе о чем-то спорили мигая, охватывала робость от того, что их так много и что дотянуться до них нельзя. Луна теперь большая, яркая и чем-то напоминает блестящий шар. Пахнет росой и пылью, которую поднимает ветер.
Ваня вышел за калитку и направился по дороге к конюшне. В деревне все спали, даже лая собак не слышно. Темные окна белых изб смотрели сквозь ветви деревьев с таинственной и неприятной настороженностью.
Мальчик был почти у цели, когда почувствовал, как чувствуют беду, наказание, ласку, что за ним кто-то идет. Он оглянулся, страх сковал его, и он стал будто гипсовым. Черное, лохматое существо, слегка продолговатое, с горящими глазами, точно это были маленькие электрические лампочки карманного фонарика (такой фонарик однажды Ване подарил отец), бесшумно ступая, приближалось к мальчику. «Это волк, самый страшный волк!» – застучало в голове. Лохматое существо подошло ближе, остановилось и замахало хвостом. Ваня чуть не заплакал от радости, поняв, что перед ним обычная смирная собака. Даже стало жарко – так обрадовался!
Мальчик вытащил из кармана кусок сахара и бросил псу. Белый комочек блеснул в лунном свете, точно серебристая рыбка в воде. Пес ловко поймал сахар и захрумкал, еще преданнее, покорнее виляя хвостом.
– Иди домой, собака, – зашептал Ваня, но, подумав, тут же добавил: – Если ты очень хочешь, то можешь пойти со мной. Нам нужно спасти друга, а там крысы водятся…
Вдвоем веселее. Собака забежала чуть-чуть вперед и по своей собачьей привычке принялась обнюхивать траву у обочины. Ваня поманил пса и дал ему еще один кусочек сахара. А пес-то был не дурак, теперь он шел рядом и иногда лизал руку горячим липким языком. Ах, попрошайка!
Ворота конюшни открылись быстро, Ваня наловчился их открывать, но войти внутрь помещения не решался. Из горячей темноты бил в ноздри густой запах конского навоза, слышно было, как перебирают лошади удилами, переступают ногами и всхрапывают – беспокоются, а в углу, где большой ящик для овса, кто-то хрустит, царапает доски и возится, попискивая. «Это крыса», – догадался Ваня.
– Орлик! Орлик! – хриплым голосом позвал иноходца мальчик.
Пес тоже боялся идти в конюшню, стоял рядом с Ваней и беспокойно внюхивался в воздух.
– Орлик! Орлик!
Ваня переступил порог, когда глаза его привыкли к темноте. Он увидел белое пятно на лбу иноходца, его блестящие глаза, серые столбы стойла. Но все равно было страшно. Когда он давал сахар иноходцу, руки его дрожали и несколько кусочков упало на пол. Орлик хрустел сахаром и громко и торопливо, стучал копытами, точно стоял на горячем полу.
Мальчик распутал поводок уздечки, вытащил ремешок из кольца, вбитого в стойку, и повел иноходца к выходу. Кобыла Краля, мать Орлика, заржала тревожно и тихо. Орлик, довольный, стал слегка пригарцовывать: застоялся и хотелось оказаться на свободе.
Мальчик подвел иноходца к изгороди, влез наверх, попытался снять уздечку, поводок которой болтался по земле, и тут случилось непредвиденное: пес, до этого все время молчавший, басовито и злобно, наверное из-за сахара, залаял на Орлика. Иноходец вздрогнул, взвился на дыбы и перелетел через изгородь. Ваня упал, так и не освободив лошадь от уздечки.
«Ну вот, теперь Орлик встретится в лугах с Красным конем», – поднимаясь на ноги, подумал он.
С утра началась привычная работа. После ухода бабушки Ваня почистил в клетках у кроликов, накормил кур, отшлепал веником петуха, чтобы не лез клеваться, и пошел к Пантелеймону Пантелеймоновичу.
Ветпункт был открыт, правда, в нем никого не оказалось. Совершенно пустой была конюшня, даже Кралю куда-то увели. Ваня решил сходить к Пантелеймону Пантелеймоновичу домой. Двери в, доме фельдшера тоже были открыты настежь, в комнатах царил хаос и беспорядок, на полу валялись пустые бутылки – такое ощущение, что в доме Пантелеймона Пантелеймоновича побывали озорники и все там перевернули.
На ферме доярки сказали Ване, что ветфельдшер со скотниками поехал искать пропавшего Орлика.
Иноходца нашли в лесу, недалеко от соседней деревни. Он стоял у дерева, случайно зацепившись поводком уздечки за сучок.
После обеда Ваня вновь пришел в конюшню. Орлик уже находился в стойле. То, что увидел мальчик, повергло его в отчаяние. У Орлика на правой стороне крупа зияла большая рана. Розовые, кровоточащие мышцы вывернулись изнутри, темно-вишневая полоса крови сбегала по ноге. Иноходец понуро опустил голову. В проходе появился прихрамывающий ветфельдшер и длинноногий главврач.
– Когда это произошло? – спросил главврач.
– Думаю, на рассвете. Кровь на ране не успела как следует свернуться.
Голос у Пантелеймона Пантелеймоновича такой тихий, слабый, точно он тяжело болен.
– Били топором… – главврач, приблизившись к Орлику, внимательно осмотрел рану. – Видимо, повредили кость. Теперь он не жилец, будет чахнуть и…
– Может… – голос у ветфельдшера оборвался, и руки у него мелко и противно задрожали. – Может, бог даст… На чей-то огород, дурачок, забрел, и его… Ох, звери ж какие есть!..
– Как он оказался на воле?
– Поводок уздечки оборвался.
– А ворота?
– Наверно, ветром их… Ночью сильно дуло.
Орлик по-собачьи поджимал больную ногу. Глаза у иноходца слезились. Пантелеймон Пантелеймонович наконец заметил стоявшего у дверей Ваню.
– Иди, Ваня, домой, – хрипло, не своим голосом сказал он. Губы у ветфельдшера были белые, бескровные. – Не надо сюда больше приходить.
Слезы душили мальчика. Он бежал домой, не замечая горячей дороги, прохожих, встречных машин, жаркого солнца. Дома, упав на кровать, Ваня заливаясь слезами, стал звать мать.
– Мама, милая мамочка, спаси меня!
Все, что потом происходило вокруг, мальчик видел как в тумане. Ему что-то говорила бабушка, какая-то женщина в белом халате, а он плакал и повторял одно:
– Где моя мамочка? Где моя мамочка?
Ванина мать приехала через три дня, и мальчик обрадовался, даже попытался встать с постели, но был так слаб, что у него закружилась голова.
Через неделю Ваня стал выходить во двор, а вскоре гулял с мамой у леса, стороной обходя пруд и конюшню.
Однажды Ваня спросил у бабушки про Пантелеймона Пантелеймоновича и Орлика. Бабушка смутилась, покраснела и ответила, что Орлика зачем-то увезли в райцентр, а Пантелеймон Пантелеймонович находится в отпуске.
Бабушка впервые обманула внука. Орлика к тому времени не было в живых, его пристрелили, ибо не было никакой надежды на его выздоровление.
Мужчины, рожденные в январе
В апреле, когда уже ярко светило солнце и с крыш свисали длинные, слегка изогнутые, точно турецкие ятаганы, сосульки, когда воздух, повлажнев, нес в себе горьковато-сырой запах земли, когда ночи стали до того короткими, что не успевало темнеть, начальник планового отдела райисполкома Осокин Илья Иванович слег.
Врачи вначале не говорили, Что у него за болезнь, мол, дают о себе знать старые фронтовые раны. Но Илья Иванович знал, что это не так. Ему и раньше приходилось лежать в больнице, когда действительно начинало крутить простреленную ногу и плечо, но теперь были иные боли и такая слабость во всем теле, что он порой даже не мог пошевелить рукой.
Потом он все-таки узнал, что у него рак – болезнь, о которой теперь так много пишут и говорят и которой все боятся.
Осокйн не испугался этой болезни – что на роду написано, от того никуда не денешься – стоически переносил недуг.
После почти месячного лечения Осокину полегчало, и врачи стали поговаривать об отправке его в областную клинику.
Илья Иванович лежал в просторной палате (больница была недавно построена), вспоминал прожитое и почтит совсем не думал о будущем. Небольшой квадрат неба, видимый в окно, стал теперь для Осокина как бы другом.
По утрам, когда небо было румяным от восходящего солнца, Осокин думал о своей молодости, о кипучих днях, проведенных на строительстве Днепрогэса; в полдень, вглядываясь в белесую синь, он думал о зрелых годах, отданных Чукотке; ночью больше всего думалось о войне, о болезни и всяких неурядицах.
В нем уже жило то неестественное для здорового человека ощущение, приходящее так часто к больным, что жизнь принадлежит не ему, а кому-то другому. Он чувствовал, что она превратилась в нечто пространственно-ощутимое, видимое издали и как никогда понимаемое им самим.
По вечерам в палату, пропахшую камфорой, к Осокину приходила жена, тихая, с ввалившимися от переутомления и страдания глазами, измученная и потому похожая на вымокшую птицу. Она садилась рядом на табуретку, боязливо поправляла сползающий с узких плеч халат, улыбалась ласково мужу, глаза ее теплели, влажнели, в них было какое-то заискивание, и, подавив волнение, тихо начинала рассказывать новости.
– Барановы собрались уезжать, – в Магадан перевели. Привет шлют. На работе у вас все хорошо, я Ксению Евгеньевну видела.
– Баранов-то что ж, доволен?
– Конечно, квартиру хорошую дают, и жене его, Любе, работу подходящую подыскали.
– Его также в строительный трест берут?
– Туда. Оклад, говорят, хороший…
– Что ж, парень он толковый, таких надо всегда выдвигать. Я помню, как он начинал…
Осокин задумался. На его лбу четыре глубоких морщины, разделенные как бы надвое перпендикулярной короткой чертой. Когда он задумывается и морщится, морщины изгибаются и принимают вид четырехкрылой птицы с очень большим клювом.
– С Адамовым они вечно конфликтовали, – вставила жена.
– Ну, тот известный был ретроград. Я Баранова поддерживал – молодой, талантливый, он видел дальше многих. Для нас, родившихся на заре технического прогресса, до сих пор машины – это вроде чудо. Мы НТР за волшебство принимаем и, признаюсь, порой недопонимаем ее. Такие, как Баранов, родились в технический век, к машинам у них отношение вполне свойское, и распоряжаются они ими по-деловому. Я-то понимал, а Адамов нет. Какие дебаты из-за этого шли!
Кира Анатольевна всегда казалась спокойной, вернее, стремилась быть такой, но Осокин видел и понимал, как тяжело переносит жена его недуг. Он ее не успокаивал – боялся еще сильнее расстроить. А когда она спрашивала, как он себя чувствует, то отвечал как можно бодрее, что очень даже неплохо.
– Вот и хорошо, глядишь, скоро домой отпустят, – ласково говорила жена, но руки у нее всегда при этом дрожали. Он тоже понимал, что домой попадет нескоро, а наверное, и вовсе не попадет.
В середине мая было окончательно решено везти Осокина в областной центр на операцию. Врачи говорили об этом вроде с обнадеживающим энтузиазмом и верой, но нетрудно было догадаться: шансы на благополучный исход операции мизерные.
В один из солнечных дней рано утром к Осокину пришла жена, которая решила сопровождать его до областного центра. Пока готовили машину, звонили в аэропорт и узнавали о вертолете, она помогла Осокину одеться и не переставая говорила с ним, стараясь отвлечь от дурных мыслей.
– Помнишь, как после войны мы приехали сюда? Ты ходил весь в орденах, на тебя пялились женщины, и я страшно ревновала.
– Помню, – он улыбнулся, на лбу четырехкрылая птица качнулась, – тут фронтовиков чтили…
– А как тебя завистники решили прокатить на очередных выборах?
– Рядовые коммунисты поддержали, полюбился я им чем-то, – в глазах Осокина блеснула трепетная влага.
– Еще бы, ты ведь как выступал, как работал!..
Она часто вспоминала его прежнего, молодого, веселого, неудержимого в работе. Он ходил в кителе, галифе, хромовых сапогах и без головного убора. За глаза его звали «наш маршал».
Любимую военную форму он сменил только в шестидесятые годы, когда все уже носили костюмы и он в своем одеянии выглядел белой вороной.
Выглаженный китель и теперь висел в шифоньере. Он часто попадался ей на глаза, и всякий раз она не могла сдержать слез.
– Я любил с людьми работать, учился многому у них. Когда работа учит тебя чему-то, она всегда бывает интересна. По-моему, в мире существует два самых главных дела: самому учиться и учить других, учить делом, словом, творчеством – короче, воспитывать себя и людей.
Вначале Осокину нетрудно было поднимать поочередно та ногу, то руку, когда жена надевала на него тонкое белье, потом теплое шерстяное, но вскоре он устал, и Кира Анатольевна поняла это, увидев на его бледном лице легкую испарину.
– Давай не торопиться, вдруг задержка какая, а ты будешь париться одетый.
Кира Анатольевна присела на табуретку и перевела дух. Помолчали, Осокин улыбнулся про себя и хмыкнул, видимо, подумал о чем-то.
– Ты чего? – спросила жена, все время наблюдавшая за ним.
– Я тут часто думал над одной своей теорией, – четырехкрылая птица на лбу Осокина будто сжалась, словно приготовилась к решительному прыжку. – И, знаешь, все по ней сходится. С фронта у меня такая примета. Я тебе, кажется, о ней рассказывал? В войну, когда я был в разведбате, с людьми приходилось много работать. Стал замечать, что бойцы, родившиеся в январе, чаще других гибнут – вечно лезут на рожон. Принялся изучать их биографии – трудные у всех были биографии. От того ли, что в суровое время года рождались и жизнь с ними сурово обращалась? Народ был надежный. Потом, когда предстояла особо важная, рискованная операция, я в разведгруппу январских подбирал и, знаешь, никогда не ошибался. И вывел я теорию, что мужчины, рожденные в январе, – железный народ. Чем объяснить? Не иначе, как игра природы… Кто это может знать? Помнишь нашего Бойко, того, что в сельхозуправлении работал, Владимира Георгиевича? Он тоже в январе родился. Погиб… В мирное время подвиг совершил, за так посмертно орденом не наградят. А судьба-то у него была тяжелая! Ребенок умер, потом жена ушла, помыкался с горем. Он тут коллективизацию проводил, в него стреляли и сильно ранили.
– А в тебя-то, вспомни? – сказала жена. – Плечо изуродовали не на фронте?
– Ну, в меня бандит пьяный стрелял, а в него классовый враг – разница…
– Никакой разницы, что тот хотел убить, что этот…
В палату вошла сестра, высокая, большеглазая, похожая на знаменитую кустодиевскую «Купчиху», пышущая здоровьем и уверенностью.
Она было в белом, основательно застиранном халате, плотно облегавшем ее в бедрах и груди. Под ним угадывалась крепость и сила перезревающего тела незамужней тридцатилетней женщины. Медсестра держала руки в карманах, как обычно их держат врачи во время обходов, смотрела она прямо, надменно, и по этому взгляду можно было определить, что человек она прямолинейный и несколько грубоватый.
– Вы готовы? – спросила сестра, больше обращаясь к жене Осокина, чем к нему.
– Вертолет? – засуетилась та.
– Минут через десять нужно выезжать. Поедем пораньше, чтобы не спешить. Я буду вас сопровождать. Меня зовут Беллой.
– А отчество как? – спросил Осокин.
– Отчество у меня нескладное.
– Какое все-таки, если не секрет?
– Серафимовна, деревенское, отец удружил.
– Хорошее отчество, мне нравится. А тебе, Кира? – обратился Осокин к жене.
– Мне тоже нравится.
– Да что вы! – отмахнулась медсестра и почему-то покраснела. – Белла Серафимовна – это не фонтан…
Кира Анатольевна достала из шкафа верхнюю одежду: костюм, свитер, пальто – и стала одевать Осокина. Белла охотно взялась помогать. Она приподняла Осокина сзади. Головой он упирался в упругую грудь медсестры, чувствуя, как глубоко и спокойно она дышит.
– Погода стоит очень хорошая, – не унимаясь, говорила Белла, и Осокин чувствовал, как каждое слово, колыша ее грудь, вылетает наружу. – Самолет еще не пришел. Мы переберемся через лиман пораньше и лучше там подождем.
Наконец Осокина одели. Белла сходила за санитаром.
Больного осторожно положили на носилки и понесли по длинному коридору к машине. За минуту, в течение которой его несли по улице от дверей больницы к «скорой помощи», он успел несколько раз вдохнуть холодный, казавшийся сладковатым от влажности воздух, глаза ослепило яркостью солнечного дня, и Осокин с неизъяснимой силой, до кружения в голове, почувствовал весну.
«Последняя весна! Последняя весна!» – застучали, забились пойманной, погибающей птицей слова в душе. Сухое отчаяние подкатило к горлу, ударило в голову, прошило ее подобно смертоносной пуле и унесло навсегда веру в выздоровление.
И с того момента Осокина не покидало чувство, что жить ему осталось очень и очень мало. Ему даже казалось, что стоит только оторваться самолету от земли, как он сразу же умрет. Верилось, что земля, на которой он долго жил, которую сильно, искренне любит, как любят матерей, – только эта суровая земля, ставшая второй его родиной, помогала бороться с недугом.
– Кира, говори, мимо чего мы проезжаем, – попросил Осокин жену, смотревшую в окно.
– Вот школа, детишки вокруг бегают. Много их, погода хорошая. Подъезжаем к нашему универмагу (Кира Анатольевна работала в нем заведующей секцией), закрыт еще, – тоном гида говорила жена. – Теперь проезжаем мимо столовой и кинотеатра. Свернули на улицу к рыбозаводу и ремонтным мастерским. У рыбозавода машины скопились.
«Скорая» резко накренилась, и, носилки, на которых лежал Осокин, слегка сдвинулись.
– Что за поворот? – спросил он.
– Выехали на дорогу, ведущую к вертолетке. На сопке видна наша «Орбита».
Будто нарочно, жена назвала все те здания, предприятия, учреждения, строительство которых было непосредственно связано с Осокиным.
Столовую, ремонтные мастерские, рыбозавод, электростанцию, школу начали возводить еще тогда, когда он работал секретарем райкома. Универмаг, кинотеатр строили, когда Осокин занимал пост председателя райисполкома. «Орбиту» сооружали гораздо позже, когда он был инструктором промышленного отдела.
Почти двадцать лет отданы Осокиным работе в советских и партийных органах – не малый срок. Район начал формироваться и расти под непосредственным его руководством. Первые пять лет, самые тяжелые послевоенные годы, он был секретарем райкома. Восемь лет работы председателем райисполкома выпали на время активной деятельности по подъему сельского хозяйства, культуры и интенсивной разведке недр. Несколько лет он работал инструктором промышленного отдела – это время развития в районе горнодобывающей промышленности.
Стремительно, быстро прошла его жизнь. Горячий, порывистый, он мчался по ней рыцарем с поднятым забралом, а оружие его – искренность и честность. Все в его жизни было: радости и беды, высокие посты и понижения, споры, большая ответственность и люди, люди – работа с ними.
Служебная карьера Осокина сложилась необычно. Он не шел по лестнице вверх, а наоборот, спускался вниз. Причин было много, и главная в том, что не имел высшего образования. В начале того или иного периода развития района он наиболее полно проявлял свои недюжинные организаторские способности, позже, когда помимо умения организовать нужны были знания, которые, собственно, и определяли степень этого умения, ему приходилось уступать более квалифицированным, образованным людям.
Он не обижался на свою судьбу, понимал все. Только последний перевод из инструкторов в плановый отдел вначале обидел его, «Решили вовсе избавиться от старика», – подумал он. Слова молодого секретаря райкома о том, что перевод этот вызван необходимостью, что только он, Осокин, прекрасно знающий район, может поднять этот важный участок работы, были восприняты им как отговорка.
В молодых продолжателях он видел излишнее властолюбие и пристрастие к комфорту, а поэтому не совсем доверял им.
Осокин так переживал свое очередное понижение, что слег в больницу в предынфарктном состоянии. Потом осмыслил все – действительно нужно было давно уступить место молодому инженеру, который по-иному, на научной основе повел бы работу.
Теперь он думал, что жизнь его незримо влилась в жизнь выстроенных поселков, шахт.
Жизнь прошла, но он не боялся смерти. Обидно было покидать этот мир в сущности таким молодым. Пятьдесят с небольшим, разве это возраст?
Вообще возраста своего он никогда не чувствовал. В стремительном беге дней, наполненных хлопотами, неотложными делами, заботами, прожитое не наслаивалось тяжестью. Даже теперь, в больнице, он не чувствовал возраста, угнетало иное: неимоверно скорая победа болезни.
Чтобы жизнь прожить честно, думал Осокин, человеку нужно обладать немалым мужеством, пожалуй, не меньшим, чем когда поднимаешься в атаку под огнем противника. Осокин гордился тем, что жил честно. Он не кичился властью, какой бы он ни занимал пост, не заискивал перед начальством и не презирал подчиненных.
Машина сбавила скорость, потом слегка качнулась и остановилась.
– Вот мы и приехали, – сказала медсестра. – Пойду позвоню насчет вертолета.
Белла Серафимовна вышла из машины, сильно хлопнув дверцей. «Я тоже приехал, – подумал Осокин. – Приехал на конечный пункт жизни. А дорога моей жизни пролегла через деревенское детство, днепрогэсовскую юность, военное лихолетье, суровую пору освоения Севера, как напишет наша районная газета в некрологе».
И еще Осокин подумал, что его как человека вытесала Советская власть. Он родился в довольно зажиточной, трудолюбивой крестьянской семье. Достаток в доме создавался горбом отца, матерей и старших братьев. Чтобы не дробить хозяйство, отец держал подлё себя все семейство. Работящий, скупой, как большинство крестьян, знающих цену куску хлеба, он воспитывал детей в труде и умении прокормить себя и свою семью. Своей крестьянской скупости, прижимистости отец не стеснялся, а гордился ею – считал, что он хозяйственный человек.
Теперь, иногда думая об отце, Осокин не мог вспомнить, что ж для него было радостью в жизни. Отец пил редко, только по праздникам, и то не в удовольствие, а потому, что пили все. Дорогую одежду и дорогие вещи он не любил, к женщинам тоже вроде был равнодушен. Может, в неустанном труде была его радость?
Отец в бога не верил, хотя исправно ходил в церковь и молился с подобострастием. Дома же о боге говорил такое, что искренне верующая мать цепенела от страха.
– Я бы вместо ентого, – отец тыкал пальцем в икону, – кусок хлеба в угол поставил, чтобы молились на него.
В Советской власти он хотел видеть только выгоду для себя.
– Что ж это за власть, – говорил он, – ежели она мне послабление и помощь не дает? Коли сковырнули царя, так и дайте мне, лошадь землю пахать.
Людей отец недолюбливал, видел в них «лохань пороков», сторонился их.
– Что выкинет скотина – можно понять, а что выкинет человек – нет. Человек-то все вобрал в себя, чего даже самое раззлое зло придумать не может.
Говоря о людях, отец наливался кровью, большой высокий лоб его покрывался пятнами, глаза горели, и жидкая бороденка хищно топорщилась.
Илья первым ушел от отца, хотя в семье был самым младшим. Ему было восемнадцать, он вступил в комсомол и влюбился в Киру.
Отец не хотел брать Киру в дом.
– Бедная и красивая, как барыня, – говорил он, – Хлеб будет есть задарма, а работы от нее не жди.
Отец погиб в первые дни войны, и Осокин так и не помирился с ним.
На стройке Днепрогэса, куда Илья уехал с Кирой, суждено ему было из крестьянина переродиться в передового рабочего. Здесь он избавился от скупердяйства и мелкособственнических интересов. Дух коллективизма и патриотизма, что царил не только на стройке, но и во всей стране, научил его видеть дальше собственного кармана и желудка.
На фронт Осокин ушел человеком с твердо сложившимися взглядами ка жизнь.
Война убедила его в силе коммунистического духа, в силе людей, несущих этот дух. Война заставила шире и глубже взглянуть на жизнь, на ее смысл и цель. С войны он вернулся яростным бойцом-строителем нового, передового общества. Некоторых война отучила от труда, Осокина же, с его крестьянско-пролетарской закваской, она, наоборот, приучила больше уважать и ценить мирный труд.
Жизнь на Крайнем Севере, жизнь в суровых климатических условиях, позволила, как ему самому казалось, наиболее полно проявить то, что было приобретено в былые годы.
Он работал, строил, преображая землю, учил других и учился сам.
О нем говорили, что он прекрасный работник. Осокин видел в себе прорву недостатков.
– Тебе что-нибудь нужно? – спросила жена, обеспокоенная долгим молчанием мужа.
– Во рту что-то пересохло, дай водички.
Кира Анатольевна порылась в сумке, достала бутылку с компотом и подала Осокину. Бутылка была тяжелой и холодной. Он сделал несколько глотков, почувствовав, как покатилась внутрь прохлада; пролил немного, и компот розовой струйкой пополз на грудь. Жена достала мягкую байковую тряпочку.
«Я теперь беспомощный, будто ребенок», – горестно подумал больной.
– Тебе больше ничего не нужно? – опять спросила жена и покраснела.
– Я не хочу…
– Боль сильная?..
– Нет…
– Ты никогда мне ни на что не жалуешься, а я все, все вижу.
– Говорят, больные любят, когда их жалеют, только это мужчин не касается, – спокойно сказал Осокин.
– Я же вижу, вижу, как ты страдаешь, как тебе больно!
– Что моя боль?.. – Осокин как-то странно дернулся и нахмурился, четырехкрылая птица из морщин опять приготовилась к броску.
Он давно не ощущал боли, просто был наполнен чем-то холодным и тяжелым, и от этого во всем теле чувствовалась неимоверная слабость. Как ни странно, но порой эта слабость была приятна.
Неожиданно дверца «скорой помощи» отворилась, заглянула медсестра, еще сильнее разрумянившаяся на свежем воздухе.
– Вертолет вылетел и будет минут через семь, – сказала она. – Погода хоть и хорошая, но холодно: северяк дует. Вас нужно чем-то укрыть.
Осокин ничего не сказал. Его знобило.
Жена достала из сумки домашнее ватное одеяло. Оно было новое, широкое, из алого атласа.
Молчали, напряженно прислушивались, не гудит ли вертолет. Было тихо. Осокин давно отлежал все бока, и лежать теперь на жестких носилках было особенно неприятно. Вертолета он ждал с обреченностью, не зная, что теперь делать. Ему не хотелось лететь, но пути к отступлению не было.
Наконец послышалось далекое рокотание, которое стремительно приближалось, росло и крепло. Вскоре, подняв столб пыли, вертолет сел.
Как только визг винтов стих, «скорая» подъехала ближе к площадке, шофер и санитар подняли носилки с Осокиным и понесли к вертолету.
На улице яркий солнечный свет ударил в глаза, и Осокин зажмурился от неожиданности. Холодный ветер опалил нос и щеки. Илья Иванович открыл глаза и увидел голубое безоблачное небо, ставшее за дни болезни уже родным. Потом он повернул голову – в синей дымке виднелись сопки у горизонта, телеграфные столбы вдоль дороги ровной солдатской шеренгой уходили куда-то; несколько домиков одиноко приютились у площадки, высокий шест с указателем направления ветра покачивался.
Ветром из-под Осокина выбило алое одеяло. Оно теперь свисало почти к самой земле.
– Будто полководца с поля боя уносят, – сказал кто-то из пассажиров, стоявших у вертолета.
Носилки с больным установили в чреве Ми-4. Бортмеханик, худенький парнишка, убрал лестницу, закрыл дверь и попросил всех пассажиров пристегнуться. Мотор загудел, вертолет качнулся и, подрагивая, стал набирать высоту.
Десятки раз Илья Иванович пролетал этим маршрутом. Весной, когда лед на лимане заливает талая вода, когда появляются промоины, единственный транспорт, соединяющий поселок с аэропортом, – вертолет. По погодным условиям вертолеты летали нерегулярно, и на посадочных площадках скапливалось много людей. Бывало, что пробки образовывались и из-за нерадивости служб аэропорта. Не раз Илья Иванович «прочищал» мозги местному начальству.
Осокин не мог смотреть в иллюминатор, но он отчетливо представлял, что видно с этой высоты. Вспоминал кубики-дома поселка, изгибы широкого лимана и начало залива, аэропорт с самолетами. Тяжело было думать о том, что это, может быть, последний перелет через лиман.
На площадке их уже ждала «скорая помощь». Когда его выносили, пассажиры, приготовившиеся к посадке на другой вертолет, который улетал в какой-то поселок, смотрели с печальным удивлением. Один из них, мужчина средних лет, посмотрел как-то необычно. Осокину показалось, что он где-то видел этого человека. Лицо было очень уж знакомо.
За короткое время, пока его несли к машине, Илья Иванович вновь увидел голубое небо и белые вершины сопок у горизонта. Даль, открывавшаяся взгляду, до боли была знакома. Тундра, вечно борясь с холодом, накапливала силы для решительного боя. В кустарнике, черневшем по берегам реки, в торчащих из-под снега кочках, поросших рыжей, пожухлой прошлогодней осокой, в серых пятнах проталин на склонах сопок уже угадывалось ожидание пробуждения.