Текст книги "Поморы"
Автор книги: Евгений Богданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Они стояли поздним вечером на крыльце Густиного дома, придя из клуба. Было темно, и шумел дождик. Ветер гулял по улице, иногда хлопал незакрытыми дверями сеней.
Голос Густи вывел Родиона из задумчивости.
– Я верю тебе, – сказала она. – И люблю тебя. Ты же знаешь.. Но ведь ты должен идти на Канин! Когда же будет свадьба?
– Я уйду в конце сентября. У нас еще есть время.
– Может, лучше свадьбу сыграть, когда вернешься?
– А зачем откладывать? Ведь время еще есть, – повторил Родион.
– Надо с родителями поговорить.
– Поговори. Я с матерью уже давно все обсоветовал. Она будет рада…
– Завтра должен прийти батя с промысла. Ой, не знаю, как с ним и говорить.
– Ничего, я свата хорошего пришлю, уважаемого.
Помолчали. Родион распахнул пальто, привлек к себе девушку, прикрыл полой.
– Стану в море ходить. Жить будем хорошо. Мать у меня добрая, – тихо говорил он. – Тебя она уважает.
Густя погладила прохладной мягкой ладонью теплую щеку Родиона.
– Я хочу с тобой на Канин!
– Что ты! Там трудно. Холодно. В избушках худо, работа все на льду, на морозе. Простудишься. Не для девчат это.
– Не обязательно идти в этот сезон.
– Надо, Густя. В разгар промысла сидеть дома негоже. И потом, я – не Вавила Ряхин, у меня своего счета в банке нет…
– У него теперь тоже нет, – рассмеялась Густя.
Она умолкла, прильнула головой к его плечу, вздохнула:
– Вот доля рыбацкая! Жениться и то некогда.
– Я же говорю – сейчас самое время.
– Ладно. Я согласна.
Родион подождал, пока Густя закроет дверь изнутри на засов, и тихонько сошел с крыльца. Постоял, подняв лицо и ловя горячими губами капли дождя, и, не выбирая дороги, шлепая по лужам, радостный пошел домой. То, что давно хотел сказать Густе, хотел и все не решался, сегодня сказалось само собой, легко и просто.
2
На третий день после возвращения Семги, выждав, пока Дорофей отдохнет от морских странствий, в дом Киндяковых явился Иероним Пастухов. Он скинул полушубок, повесил его на деревянный гвоздь и пригладил на голове остатки седых волос.
Дорофей сидел за самоваром, пил чай и старательно вытирал грудь расшитым полотенцем. Ефросинья встала из-за стола и подвинула гостю стул.
– Садись, Ронюшка. Не желаешь ли чайку?
Иероним поблагодарил.
– Спасибо, Ефросиньюшка. Чай я очень уважаю. Будь любезна, налей покрепче.
Попив чаю, поговорив о том, о сем, гость собрался уходить. Когда он уже взялся за полушубок, Дорофей заметил на рубахе гостя нарядный гарусный пояс с кистями чуть ли не до колен. Раньше на него хозяин внимания не обратил, а тут удивился: пояс, как знала вся Унда, дед надевал в особо торжественных случаях.
– Скажи, Иероним, по какому случаю ты надел свой знаменитый поясок? – поинтересовался Дорофей.
– Поясок-то? Дак ведь к известному на всем побережье помору явился. В знак уважения…
– Чудно ты говоришь, – покачал головой Дорофей. – Однако на добром слове спасибо!
– И вам спасибо, – старик поклонился, как показалось Дорофею, чересчур церемонно и вышел.
Спустя каких-нибудь полчаса в дверь вежливо, но довольно громко постучали. А надо сказать, что в Унде к стуку не привыкли: всегда – хоть днем, хоть ночью, по делу ли, без дела ли, если дверь не заперта на засов, соседи заходили без предупреждения.
Ефросинья глянула на мужа с тревогой, Дорофей удивленно поднял брови.
– Кто там? Заходи!
Через порог, к немалому удивлению хозяев, шагнул Никифор Рындин. Он снял шапку и тужурку и, поклонившись низко, что стоило ему, видимо, немалого труда, сделал два шага вперед, скосив глаза на матицу «Матица – балка, поддерживающая потолок». Дорофей все понял: под матицу становятся сваты. Ясно стало и то, что Иероним предварил приход Никифора, чтобы выведать настроение хозяина. Хозяин и хозяйка тотчас встали.
– Проходите, садитесь. Рады гостю.
– Я пришел к вам за добрым делом, а не в гости, – важно ответил Рындин. – Я пришел к вам за сватовством. У вас есть невеста Августа Дорофеевна, а у нас жених Родион Елисеевич… – И снова поклонился в пояс.
– Проходите в горницу, – пригласила хозяйка.
Проворно схватив полотенце, она обмела стул от воображаемой пыли, а потом стала хлопотать возле самовара.
Дорофею пришлось по душе, что сват соблюдал старинный обычай, однако для солидности помолчал, теребя бороду.
Самовар подогреть было недолго. За угощеньем началась любезная беседа, требующая немалого такта и щепетильности. Никифор знал, что Киндяковы согласны на этот брак, и вел разговор уверенно:
– Ежели вам, Дорофей Никитич, думно отдать Густю за Родиона, то было бы желательно не оттягивать свадьбу. Сами знаете, Родиону скоро идти на Канин. Меж собой жених и невеста, надо полагать, все обговорили. Хотя свидетелем я и не был, однако считаю так…
Дорофей вздохнул, глянул на жену и ответил:
– Ну что ж, сватушко, Родион парень хороший, сызмала знаем. И мы бы против предложенья не возражали. Только не рано ли Густе замуж?
– А на мой разум дак не рано, – в свою очередь ответил сват. – Уж давно они пришлись друг другу по душе. Я знаю и то, что нелегко вам расставаться с любимым чадом, да ить время пришло. Дети, как морошка, созреют и разберутся – не мной сказано.
– Истинно, сватушко, – Ефросинья с этими словами всхлипнула, сморщив сухонькое лицо, и поднесла к глазам краешек фартука. – Жалко расставаться с дочерью, шибко жалко… Послушная она, родителей уважает, и мы ее за всю жизнь пальцем не тронули.
Дорофей слегка крякнул и отвел в сторону глаза.
– Да уж, видно, пришла пора. Невестится девка. Сколько им по-за углам шептаться? Согласны мы. Пусть им жизнь вместе будет хорошая.
– Так, так, сватушко, – подтвердила Ефросинья и опять поднесла краешек фартука к глазам.
– Значит, и свадебку назначим через неделю. О том просил Родион Елисеевич. И еще просил поклониться вот об чем… – Дедко Рындин помедлил. – Люди они молодые, оба комсомольцы, и, сами знаете, под венец им в церковь ехать ихняя вера не велит. Мы, старики, живем по-старому, они – по-новому.
– О том говорить не приходится. На что им церковь? Нынче все дела вершит сельсовет.
Отшумела над холодными унденскими просторами разгульно-веселая поморская свадьба. Рыбаки, промышлявшие камбалу у тихих берегов близ Оленницы, рассказывали, что заливчатый звон тальянок и свадебные песни долетали даже туда.
Старики, ревниво оберегавшие старинный ритуал, позаботились о том, чтобы все прошло по уставу, по обычаям: и сватовство, и заручение, и вечеринка, и посидки, и рукобитье, и плаксы, и хлебины. После многомесячных рыбацких трудов, волнений и опасностей, скупых радостей и скромных надежд свадьба легла на скатерть поморской жизни ярким затейливым шитьем.
Между прочим, на свадьбе Родиона и Густи не обошлось и без происшествий. На второй день пиршества из толпы односельчан, заполнивших избу Мальгиных, вышла вперед Фекла Зюзина, что-то держа в руках. Сразу все затихло, лица вытянулись в удивлении.
Фекла, однако, не смутилась. Только лицо ее раскраснелось от волнения. Темно-русая коса плотным венцом опоясывала затылок. Мужики, разинув рты, откровенно любовались ее статью и здоровьем.
Фекла остановилась напротив жениха и невесты и поклонилась поясным поклоном.
– Простите меня, уважаемые молодые, за мой характер и длинный язык. Каюсь перед вами и даю слово наперед не оговаривать никого, И еще желаю вам доброго здоровья, счастливой жизни да хорошеньких деток. Не обидьте меня, примите подарок. От всей души!
Она размахнула сверток. Лебяжьим крылом затрепетало перед застольем широкое льняное полотенце, высветленное солнцем, вытрепанное ветрами, выбитое на реке вальком и ставшее от того свежим и белым как снег. И вышивка на нем алой шерстяной нитью кинулась всем в глаза так, что кое-кто не сдержал возгласа восхищения.
Фекла подала полотенце жениху, снова поклонилась и направилась к двери, гордо неся красивую голову. Родион хотел пригласить ее за стол, но гостьи и след простыл.
3
С уходом Густи к мужу Дорофей первое время не находил себе места. Поднимаясь раным-рано, в одном исподнем, босиком, покряхтывая да покашливая, бродил по тихой избе, то и дело заглядывая в горенку, где, бывало, разметав по подушке русые волосы, спала дочь. Пусто стало в горенке: кровать осиротела, навесная полочка, где раньше стопкой лежали книги, была снята со стены, стояла в углу. Герань да ванька-мокрый на окошке и те пожухли, повяли. Дорофей ткнул пальцем в горшки, принес воды в медном луженом ковшике, полил цветы.
Ефросинья почти каждое утро пекла молодым гостинцы – сдобные ватрушки, кулебяки, лепешки-сметанники. Выдержав стряпню на столе под скатеркой, чтобы отмякла, завертывала ее в узелок и, надев старенькое пальтишко, накинув на седую голову полушалок, торопилась по утреннему холодку к Мальгиным.
Зато у Мальгиных стало веселее. Бойкая, проворная невестка внесла в избу Парасковьи живость и радостную суету. Звонкий голос Густи наполнял комнаты:
– Мама, давайте я поставлю чугуны в печь… Мама, а сухари не подгорят?
Сухари запасали для Родиона на зимнюю путину.
– Сама я, Густенька, сделаю. Я ведь еще в силе. Ты бы села лучше за рукоделье. – Парасковья старалась не перегружать невестку заботами.
Любо было Родиону с молодой женой обниматься до зорьки и любо было смотреть, как Густя то хлопочет в избе, то выбегает во двор – задать корм овцам или идет с ведрами к колодцу, сверкая голыми розоватыми икрами. Наденет, не глядя на холод, башмаки на босую ногу – торопится.
Соседки, терзаемые любопытством, заглядывали в избу под разными предлогами: то попросить что-либо, то за советом, а то и просто так, поболтать. Подолгу судачили с Парасковьей, приглядывались к молодухе… Не ленива ли, обходительна ли со свекровью? Не пробежала ли между невесткой и Парасковьей черная кошка?
Уходили удовлетворенные: в семье мир да согласие.
Вечерами Родион провожал Густю на работу в клуб и встречал, когда возвращалась домой. Приятели ухмылялись: Жену караулит!
Однако приближалось время расставания: пора было готовить мешки да сумки с припасами. Густя бледнела, покусывала губы, наблюдая, как Родион собирается в путь, подолгу о чем-то думала, сидя за пяльцами над вышивкой…
Приходила Сонька Хват, садилась на лавку и, широко улыбаясь, так, что на испещренных оспинками щеках обозначались ямочки, спрашивала:
– Каково живется замужем-то, Густя?
Густя отвечала сдержанно:
– Хорошо живу.
– Слава богу! – подражая бабам, говорила Сонька. – С любимым-то жить можно.
И тихонько вздыхала. А сама все время следила пристально из-под рыжеватых ресниц за подружкой: Не похудела ли? Нет. Совсем не изменилась Густя в замужестве. Только в походке, в движениях у нее появилась этакая важность, медлительность, что ли…
Немного выждав и перейдя на шепот, Сонька интересовалась:
– Муж-то обнимает крепко?
– Разве можно об этом спрашивать? Никакой деликатности у тебя, Соня, – отвечала Густя, зардевшись. – Конечно, крепко.
– Так, что косточки хрустят, да?
Густя вскакивала, тормошила и тискала подружку. И они звонко смеялись и возились, как бывало прежде.
От Тишки из Архангельска пришло письмо. Парасковья несколько раз просила Густю перечитывать его. Но сколько ни читали, ничего из того письма не могли выжать, кроме нескольких строк:
Живу хорошо, того и вам желаю. Учусь. В общежитии у нас тоже хорошо. Хорошо и кормят, и обмундирование дали…
– Господи, будто дома плохо кормили! – досадовала Парасковья. – Будто дома без штанов ходил! Ну, слава богу, раз хорошо, так пусть и дальше так будет.
Среди сплошного ненастья выдался сухой погожий денек. Низкое солнце слепило глаза последними вспышками ушедшего за Оленницу лета. Иероним и Никифор, оба в полушубках, в валенках с галошами-клeенками – по-зимнему, сидели на завалинке и щурились на желтый сверкающий круг в холодном, чуть-чуть с голубинкой небе.
– Курить я нонче перестал, – сообщил Иероним, как нечто важное, доставая из кармана жестяную баночку из-под зубного порошка. – Теперь вот нюхаю. Чихать для здоровья пользительно. Легкие прочищает. Не желаешь ли? – подставил он баночку приятелю,
– Не-е-ет! – Никифор помотач головой. Тесемки у шапки крутанулись мышиными хвостиками. – Не желаю. И вообще этим зельем пренебрегаю.
Иероним прищурил выцветший глаз, закладывая в ноздри понюшку.
– Вот, бают, скоро свадьба предвидится… – многозначительно заметил Никифор.
– Это у Никешиных, что ли?
– У Никешиных. Степанко с Мурмана подарков навез тьму! И все для Фроськи, невесты. Никола Тимонин, слава богу, третью дочь выдает. Может, сватами нас с тобой призовут, а? – оживился Рындин.
Иероним ответил не сразу – прочихался весело, со смаком, со стоном.
– Уж и не знаю, призовут ли. Говорят, свадьба о покрове намечается.
– Может, и о покрове. Эх-хе-хе! – Никифор положил сухие сморщенные руки на колени. – Покров-батюшка, покрой землю снежком, а меня – женишком. Так ведь, бывало, девки приговаривали!
– Так, так. Именно!..
И оба заулыбались.
Из-за угла выплеснулся переливчатый звон гармошки-трехрядки, и грянули голоса парней:
Эх, я не красиласе
Да не румяниласе,
Я не знаю, почему
Ему пондравиласе…
Федор Кукшин, журавлем выступавший в шеренге парней, тряхнув обнаженной головой, рванул мехи, сделал проигрыш. В избе, что стояла на другой стороне улицы, наискосок от пастуховской, приоткрыв створку окна, девушка выставила голову, состроив парням смешную рожицу. Те словно обрадовались:
Их, ты-ы-ы!
Оба дедка оживились, повернули головы к парням. Никифор Рындин одобрительно отметил:
– Наважники гуляют перед путиной.
– Поют-то хорошо! Каково порыбачат? – Иероним сморщился и чихнул пронзительно, на всю улицу, – видать, все еще не прочихался после понюшки. У девчонки в окошке сделалось испуганное лицо. А парни хором пожелали:
– Будь здоров, дедушко!
Гуляла Родионова бригада.
Иероним спросил:
– Дак когда на Канин-то?
– Послезавтра, – ответил Родион.
– А молода женка как?
– А дома по хозяйству останется.
– Смотри, заневодит кто-нибудь!
– Не заневодит, – рассмеялся Родион. – Этого я не опасаюсь. Любовь у нас верная!
Пошли по улице дальше. В конце деревни Родион отстал от приятелей:
– Домой пора.
Солнце притаилось за избами, и стало сумеречно. Тихий вечер надвигался на Унду с северо-востока, с Мезенской губы. Тянуло холодком. Должно быть, ночью падет иней.
Проходя мимо избы Зюзиной, Родион вспомнил, как на свадьбе Фекла дарила утиральник. Глянул на ветхое, покосившееся крылечко и удивился: хозяйка, выйдя из сеней, подзывала его. На голых ногах – нерпичьи туфли, на плечах – цветастая шаль.
– Зайди-ко, Родионушко, на минутку. Хочу с тобой поговорить по делу. Зайди, не бойся. – Голос у Феклы вкрадчив. На лице робкая улыбка.
Родион свернул к зюзинской избе, наклонился у входа, чтобы не ушибиться о низкую ободверину, и вошел.
– Сядь, посиди. Чем тебя угостить на прощаньице? – певуче сказала Фекла. – Скоро уходишь за наважкой…
– Спасибо. Ничего не надо, – сказал Родион, выжидательно стоя у порога.
– Сядь, сядь. Хоть место-то обсиди! Выпей рюмочку. Наливка своедельная, черничная. Сладкая! – Фекла достала из шкафа маленький графин, две рюмки, кулебяку.
– Не беспокойтесь. Я не хочу.
– Ну, как хошъ. Не неволю. А позвала я тебя вот зачем. Возьми на память в дорогу образок Николы морского. Еще мой дедко с ним в море хаживал.
Она положила на стол небольшую, с почтовый конверт размером икону старинного новгородского письма.
– Издревле он друг и радетель рыбацкий, хранит от гибели в шторм, от льдяного уноса, от несчастий да хворобы. Возьми, пригодится. Дай-ко я в газетку заверну. – Фекла принесла газету и стала заворачивать в нее образок.
– Не трудитесь, Фекла Осиповна. – Родион еле припомнил ее отчество: все Фекла да Фекла… – Я неверующий и принять ваш подарок не могу. А на добром слове да заботе спасибо!
– А ты прими! Хоть и не веруешь, а все-таки пусть Никола будет в потаенном месте на стане. С ним душе спокойнее.
Родион молчал, не зная, что больше говорить. Принять икону было стыдно, не принять – обидишь хозяйку. Фекла налила вина в рюмки, подвинула ему одну, сама взяла другую.
– Если не хочешь – не пей. А я подниму за удачу на промысле.
Она выпила, пожевала кулебяку, сняла с плеч шаль. Блеснули в сумерках обнаженные выше локтей руки, белые, округлые.
– Боишься принять подарок? Думаешь, от недоброго человека? – спросила Фекла с грустинкой в голосе.
– Нет, почему же недоброго… – уклончиво ответил Родион.
Глянув на него в упор своими большими глазами, Фекла с надрывом в голосе сказала, как простонала:
– Ох, скушно живется! Знал бы ты, Родионушко!
Родион не знал, что ответить. Ему стало как-то неловко, и он хотел уйти. Но Фекла удержала его.
– Возьми меня в свою бригаду на Канин! Тут с тоски подохнешь. – Она встала, положила ему на плечо тяжелую, словно литую, руку. – Я буду вам обед готовить, прибирать, обстирывать. А то и на лед выйду к рюжам. Возьми, а?
– Нет, Фекла Осиповна, – ответил он, немало удивившись ее желанию. – Вы знаете, что очень тяжелая там работа. Жить негде. Не вместе же с парнями!
– А я в закуточке устроюсь. Завешу рядном уголок и буду спать.
Чудная девка! – подумал Родион, а вслух сказал:
– Это невозможно. И потом такие дела решает правление колхоза, председатель.
– Так я к председателю-то схожу. Ты только возьми!
– Не могу, Фекла Осиповна.
Он повернулся к двери, но она остановила его:
– Глянь-ко, что у меня есть-то! Подойди сюда.
Она подошла к комоду, где стояли зеркало, деревянная шкатулка и высокая узкогорлая ваза с высохшими бессмертниками. Что еще? – Родион с досадой приблизился к ней.
Фекла тотчас зажгла и поставила на уголок комода лампу, достала из шкатулки фотографический снимок и подала Родиону. На снимке унденский фотограф Илья Ложкин запечатлел свадебное застолье.
Увидев себя и Густю среди гостей на знакомой фотографии, Родион возмутился тем, что снимок попал в чужие руки, и хотел об этом сказать Фекле. Но подняв глаза от снимка, он увидел ее отражение в зеркале и смешался: Фекла стояла рядом, распустив по плечам длинные, блестящие, шелковистые волосы. Не успел он ничего вымолвить, как она взмахнула руками, и мягкие пахнущие, как лен, волосы обвили ему шею, захлестнув ее, словно петля.
Родион непроизвольно отшатнулся.
– Ты что? – только и смог он выговорить.
Быстро и ловко заплетая косу, Фекла сказала:
– Люб ты мне, Родя, вот Что!
– Потому и сплетню тогда пустила?
– Потому. Из ревности.
– Постыдились бы. – Родион опять перешел на вы. – Знаете ведь – я человек женатый. И потом, сколько уж вам лет?
Фекла на вопрос не обиделась.
– Что знаешь – того не спрашивай. А желание – не укор!
Родион, весь красный от смущения, почти бегом ринулся к двери. В сенях услышал приглушенный голос:
– Возьми-и-и! Пригожусь!
В голосе звучали боль и тоска.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Кеды-ти не беды, Моржовец не пронос, есть на то Канин Нос.
Поговорка
В прежнее время по осени наважники добирались на Канин разными способами: на парусниках – при попутных ветрах, на морских карбасах вдоль берега – до ледостава, а по первопутку – на оленях.
К местам лова прибывали с немалым грузом: снастями-рюжами, хлебными запасами – до шести пудов на человека с расчетом на три месяца. Еще дома члены бригады договаривались, кому взять чайник, кому котел, а кому сковороду, чтобы было на чем и в чем готовить пищу. Все заранее предусматривалось до мелочи, до швейной иглы, молотка и сапожных гвоздей.
Иначе и нельзя: на малолюдном полуострове на десятки верст нет жилья – только тундровые мхи да болота, реки да озера, на сухих местах – низкорослый стланик. До ближайшего села Неси от Чижи-реки около полусотни верст, да и то по прямой. И некогда рыбакам наведываться в селения; день-деньской трудятся на льду.
Жили в низких – не распрямиться в полный рост – избушках: два ряда нар, крошечная глинобитная печка да дощатый узкий стол со скамейками – вот и весь рыбацкий комфорт.
В прошлом году в устье реки построил колхоз новую бревенчатую просторную избу, в печь из кирпича вмазали чугунную плиту.
В последних числах сентября бригада Родиона отправилась в путь на небольшом мотоботе Нырок, принадлежащем моторно-рыболовной станции.
Погода была скверная: сыпал мокрый снег, море угрюмо лохматилось, гремело. Мачта и такелаж на боте обледенели. Рыбаки, сидя в тесном кубрике, мечтали поскорее добраться до стана, ступить на землю, под крышу избушки.
Холода обещали близкий ледостав.
С приливом Нырок вошел в устье реки и отдал якорь. Рыбаки спустили на блоках карбас, стали перевозить имущество на берег. Вскоре распрощались с командой бота. Он поднял якорь, бойко застучал двигателем и побежал в обратный путь.
…Родион топором отодрал доску, которой была заколочена с прошлой зимы дверь, и первым вошел в избу. Внутри было холодно и по-нежилому пусто.
На столе – деревянная чашка с сухарями, покрытая холстинкой, соль в мешочке. На печке-старенький жестяной чайник. Все на случай, если в избу забредут люди, попавшие в беду. Нары в два этажа, занимавшие половину избы, чисты и, кажется, даже вымыты. Не хотели рыбаки, зимовавшие тут в прошлом году, оставлять после себя грязь.
В печь уложены пыльные сухие дрова с кусками бересты. Родион чиркнул спичкой, поднес ее к бересте. Она загорелась сразу, словно порох. Пошел черный тягучий дымок. На огне береста скручивалась, потрескивала и вскоре запылала ярко и весело, а вслед за ней запылали и сухие дрова.
Ввалился под тяжестью ноши Федор Кукшин, сбросил мешок на пол, распрямился.
– А ничего хоромы! Жить можно! Верно, Родя?
– Изба хорошая, – Родион обвел взглядом стены. – Пусть ребята носят имущество и готовят еду, а мы с тобой займемся дровами.
Они пошли вниз по течению реки, обшаривая берег. Он был гол, лишь кое-где на проплешинах торчали ветки стланика – кустарника, прижатого к земле ударами непогоды. Заготовлять его не имело смысла: ветки мало давали жару, да и требовалось стланика на топливо слишком много.
Посвистывая, ветер колол лица холодными иголками. Мокрые снежинки превращались на лету в льдинки. Ноги оскользались на мокрой глине, перемешанной местами с наносным илом.
Небо все в тяжелых низких тучах. Казалось, до них можно дотянуться, только подними руку. Федор кутал шею шерстяным шарфом.
– Во-о-он дрова! Гляди-ка, – Федька показал вниз, под берег, где среди камней виднелось около десятка бревен, принесенных приливом с моря и выброшенных волнами на сухое место.
– Неловко брать из-под берега-то, – заметил Родион. – Ну да ладно. От избушки зато недалеко.
Сбежав под обрыв, они принялись перепиливать бревна на короткие кряжи, чтобы таскать было сподручней. Кряжи поднимали наверх, на обрыв, складывали аккуратным штабельком. Потом отсюда всей бригадой перенесут дрова к избе.
От работы стало жарко. Федька размотал шарф, сунул его за пазуху.
– Мешает!
– То-то! – отозвался Родион, взваливая на плечо обрезок бревна, тяжелый, словно камень.
Работали до тех пор, пока не подняли наверх весь плавник. Набрался порядочный штабелек.
Родион, оглядев его, сказал:
– На сегодня хватит. Давай возьмем по кряжу к избе, – он постучал обухом по бревнышкам. – Вот эти вроде посушей. Пошли!
До стана добрались уже затемно. Оконце светилось красным прямоугольником в метельных, непогодных сумерках. Перепилили и раскололи принесенные кряжи и только тогда вошли в избу.
Парни уже успели обжить ее. От натопленной печи волнами распространялось домовитое тепло. На столе горела лампа-семилинейка, которую везли с великими предосторожностями. Эмалированные миски были расставлены, горкой высились ломти хлеба. Федька скинул ватник – и за стол.
– Навались, ребята!
Вскоре вся бригада дружно побрякивала ложками по краям больших мисок. Потом пили горячий ароматный чай. После ужина всех потянуло на нары.
Федор развязал мешок, вытащил гармонику, надел ремень на плечо и пробежался по ладам.
– Быть тебе, Федя, на стану культработником, – решил Родион. – Весели ребят!
– Есть! – отозвался бодро Федор. – Ребята, веселитесь!
Но никто не отозвался на зов гармоники, не запел. У ребят от усталости да горячей сытной пищи слипались глаза. Федор поставил гармонь в изголовье, растянулся во весь рост.
– Утро вечера мудренее!
А наутро косогор за избушкой весь был опутан сетями: рыбаки разбирали привезенные рюжи.
Стало совсем холодно. У берегов появился тонкий припайный лед. Началась однообразная путинная жизнь.
На Канине поспать-полежать, на Мурмане поесть-попить, – гласит поговорка. Но поспать-полежать рыбакам удавалось не всегда. Канинский промысел – едва ли не самый тяжелый вид поморского труда. Наважники сидели на станах отшельниками, кругом глухомань, неприветливые пустынные места, жгучие морозы, знобкие, мокрые оттепели.
Только в морозы, когда небо ясно и когда в полыньи опущены рюжи, можно было поспать-полежать, выжидая, пока в них наберется рыба. Раз-два в сутки, а если навага шла косяками, и чаще, рыбаки вынимали из проруби снасть и трясли ее, вываливая рыбу на лед. Остатки наваги из сетей выбирали голыми руками, снасти распутывали – тоже: в рукавицах не возьмешься. Потом рюжу опускали снова в прорубь, а улов раскладывали на льду тонким слоем – крупную рыбу отдельно от мелкой – и замораживали. Затем складывали окаменевшие тушки в деревянные лари на улице.
В морозы легче. Труднее в оттепели, когда лед покрывается снеговой кашей. Рыбаки – кто в бахилах, кто в валенках, обшитых кожей, почти по колено бродят в воде и долго разбирают улов, перемешанный с мокрым снегом. Промокали до нитки, простуживались, кляня непогодь и нелегкую рыбацкую долю.
Если оттепель случалась в начале зимы, подтаявший лед с рюжами могло унести вниз по течению.
Пола мокра, так брюхо сыто – эта поговорка была вернее.
2
Три дня небо сеяло сухой, колкий снег на избы, на косогоры, на молодой, тонкий унденский лед. На четвертые сутки снегопад прекратился, и колхозники, выходя из изб, щурились на белое пушистое покрывало, которому не было ни конца, ни края. Пейзаж сразу стал другим: серое небо, белая земля да темные прямоугольники избяных фасадов.
Деревня среди снегов блистала с наступлением темноты радужным сиянием: белый, яркий свет лился из окон, сверкающими косоугольниками ложился на сугробы. В разных концах села свежеошкуренные столбы с гордостью держали электрические фонари. Электростанцию пустили, и побережье, веками не видевшее ничего подобного, будто переродилось заново.
Когда изба осветилась электричеством, Парасковья сразу увидела изъяны в домашнем устройстве: свет проник в никогда раньше не освещаемый угол за печью, и хозяйка заметила там черные от пыли и грязи паучьи тенета. А из-под лавки стали четко видны топор, старая корзина, какие-то лохмотья да фанерный ящик.
Свекровь и сноха, подтрунивая друг над другом, принялись наводить в избе порядок. Выбросили ненужный хлам, выбелили мелом потолок, до блеска вымыли с дресвой полы.
Стационарной киноустановки в клубе пока не было – работала передвижка. Густе очень хотелось порадовать односельчан спектаклем, но доморощенные актеры все уехали на Каннн промышлять навагу, и затея не удалась.
Густя скучала в одиночестве, непрестанно думала о муже: Как-то он там? Не случилось бы чего! Не дай бог, выйдут рыбаки на неокрепший лед… Отгоняя прочь тревожные мысли, она еще ревностнее принималась за домашние дела.
Поздними– вечерами Густя с Парасковьей садились за прялку. Пряли из конопли суровье на сети. Свекровь заводила песню:
Зима студеная, снега глубокие,
Снеги глубокие, насты высокие…
Густя прислушивалась и тихонько начинала подпевать. Парасковья пела громче, уверенней, молодуха – тоже. И оба голоса, глуховатый и молодой, серебристый, звучали в тихой избе ладно и дружно.
Уж леса да леса темные,
Леса темные, леса дремучие.
Во лесу девушка брала ягодки,
Брала ягодки да заблудилася…
Пели допоздна, пока руки не уставали прясть, и Сяду под окошко, и Утушную песню, и рыбацкую Песню про Грумант. Много их знала старая Парасковья. От бабушки к матери, от матери к ней они переходили словно по наследству вместе с сундуком, где хранились старинные сарафаны да унизанные бисером кокошники и перевязки. И грустные, и веселые, и свадебные, и гадальные, и колыбельные песни выплывали из памяти поморки, словно лодьи под парусами.
Принаряженная, в новеньких черных валенках и белоснежном пуховом платке, в синей юбке и плюшевой жакетке, Фекла выступала по улице неторопливо и величественно, направляясь к бывшему ряхинскому дому. Удивленные бабы прильнули к окнам, строя догадки, куда и зачем идет Зюзина: то ли в правление, то ли в сельсовет…
Тихон Панькин, с утра обегав все свои объекты, сидел в кабинете. На столе перед ним лежал толстый бухгалтерский отчет в разграфленной книге и стояла бронзовая ряхинская чернильница с литыми фигурами на мраморной доске.
К председателю зашел Дорофей обговорить промысловые дела: в феврале он собирался на зверобойку. В самый разгар беседы в дверь тихонько постучали, и в кабинет вошла Фекла.
– Проходи, Фекла Осиповна, – пригласил Панькин. – Что за дело тебя привело сюда? Садись, – он кивнул на стул.
Фекла села.
– Тихон Сафоныч, – начала она с видом серьезным и рассудительным. – Я к вам по делу. Не найдется ли какой работенки для меня? Наскучило сидеть мне затворницей без полезного занятия. Гляжу на людей – все работают дружно, артельно и весело. А я одна в стороне… И еще, – Фекла смущенно потупилась, – надумала я вступить в колхоз. Хочу жить как все…
Панькин переглянулся с Дорофеем, посветлел.
– Правильно надумала, Фекла Осиповна! – сказал он. – Работы у нас край непочатый. Была бы у вас охота. Это хорошо, что вы наконец-то решили заняться полезным для общества делом. Да, электричество вам провели?
– Провели. Спасибо. Уж так хорошо с электричеством-то.
– Ну вот и ладно. В колхоз вас примем на очередном собрании. А насчет работы… Хотите в сетевязальную мастерскую? У нас там мастериц не хватает.
Фекла покачала головой.
– Сидячая работа мне не по характеру. Мне бы что поживее, побойчее.
Председатель задумался.
– И верно. С вашими руками пудовые бы мешки ворочать – не иглу держать!
– Ах, полно вам, Тихон Сафоныч! Мужик я, что ли, мешки-то ворочать? Скажете тоже…
– А в продавцы не хотите ли? Рыбкооп скоро открывает промтоварный магазин. Мануфактурой будет торговать, обувкой, одежкой и прочим.
Фекла опять отрицательно покачала головой.
– Боюсь растраты. Неопытная я в таких делах. И грамоты у меня маловато. Там надо уметь считать, а я не обучена.
– В Мезень на курсы пошлем.
– Нет, не нравится мне торговая работа.
Панькин пожал плечами и опять переглянулся с Дорофеем. У того глаза откровенно смеялись, хотя лицо казалось невозмутимым.
– Тогда что же вам нравится, позвольте спросить? – уже недовольно обронил Панькин.