Текст книги "Лесные тропы"
Автор книги: Евгений Дубровский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

УТЯТНИЦА
Стадо брело, разбрызгивая воду, по гати – широкому грязному прогону у берега озера.
– Дяденька Егор, – закричал подпасок, мальчик лет семи, – глянь-ка, опять с лужи крякуша полетела! Она тут живет, что ли?
Старый седой пастух не торопясь взял в жесткие пальцы мягкое ухо мальчишки, слегка потрепал его и сказал:
– Гнездо у нее тут. Баловник ты, Никитка. Видишь, ягненок завяз. Твое дело за скотиной смотреть, а не за утками. Я тебя!
Никитка слазил по грязи, помог ягненку выкарабкаться, но утиного дела оставить так не мог. Гнездо? Вот штука! Там должны быть яйца, надо посмотреть.
Солнышко поднялось на полдень, стадо улеглось у озера, и дядя Егор задремал. Никитка пробрался к знакомой луже. Но вышло совсем не то, что он думал. Утка не сидела в гнезде, а плавала среди лужи, окруженная выводком. С десяток темно-зеленых пуховых утят плыли между листьями кувшинок. Вот чудно́-то!
Увидев проползшего по кочкам мальчишку, утка крякнула тревожно, пуховые комочки закувыркались вокруг нее, ныряя, побежали по воде, а утка, злобно крича, кинулась на врага. Она хлопала мальчишку крыльями по голове и норовила клюнуть в лицо.
– Да ты что? – орал Никитка, отмахиваясь кулаками. – Ты чего, дура, дерешься? Не трогал я твоих маленьких! Ой, ай, дядя Егор, караул!
Кое-как отбившись от рассерженной птицы, Никитка выбрался из лужи и во весь дух прибежал к стаду.
Ничего, все спокойно. Пастух спал так крепко, что даже трубку изо рта выронил в потухший костер.
Никитка поднял трубку, подбросил на уголья веток; про драку с уткой ничего не сказал.
Утром Никитка опять пробрался к луже – с другого, с узкого, заросшего кустами конца: там утка его не увидит. Кому понравится, если по голове бьют! А на утят посмотреть всем интересно.
Душно пахли болотные травы, блестела среди зелени вода, и в недвижном зное полдня над кустами маленький кобчик злобно, тонко кричал: кли-кли-кли! Утиный выводок плавал в тишине. Вдруг что-то темное длинное взметнулось среди стайки утят. Они с писком брызнули в разные стороны. Утка закричала, нырнула, выскочила из воды, взлетела чуть-чуть, опять бросилась на воду с отчаянным криком.
Никитка убежал. На берегу озера у стада пастух варил картошку. Он посмотрел на своего помощника сердито. Пришлось рассказать ему непонятное происшествие.
– Сцапала, значит, воровка, утенка схватила, – объяснил Егор, снимая котелок с огня. – Садись, ешь. Да. Придется мне, Никитка, тебя высечь, потому не шляйся. Да!
Он, однако, только попугал, не высек, даже не ругался больше. Но как же так? Кто ворует утят? Утка чего смотрит, не заступается? Что у них там делается в луже?
Занятно так, что терпенья нет. И Никитка за ужином в избе рассказал все: как подсмотрел он выводок, как била его утка, что произошло на другой день.
– Вот что, малый, – сказал приезжий из города, снимавший у них комнату на лето, – ты сведи-ка меня на ту лужу. Уж я до утиной воровки доберусь. С Егором я переговорю, он тебя отпустит.
Опять сияло в безоблачном небе солнце, благоухали в болоте росистые травы, и кобчик кричал пискливым голодным голосом. В узком краю лужи, между кочками, рядом с мальчиком, притаился большой человек с ружьем. Утята плавали около утки в привычной тишине. Никитка смотрел на них, не спуская глаз, и видел, как из воды высунулась длинная узкая морда. Он хотел закричать, но в этот миг громом ударило над его головой. Вода взметнулась столбом в брызгах. Утка, утята куда-то исчезли, среди лужи кувыркалось, билось, хлестало что-то длинное, белое, черное.
– Вот тебе, утятница, чтоб крепче было! – кричал стрелок и выстрелил еще раз.
Он срезал несколько прутьев, связал их бечевками, на конце из сучка сделал крючок и, спустив прутья по воде, зацепил и вытащил на берег огромную зубастую щуку с белым брюхом и черной спиной.
Утиного выводка на другой день на луже Никитка не нашел: старая кряква увела утят в более спокойное место.

ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ДЕНЬ
В именины отца, зная, какой, кроме всего прочего, пирог пекут по случаю такого торжества, я твердо обещал вернуться к обеду.
Но едва нос моего ботника поравнялся у водокачки с песчаной косой, всегда пустынной, прозвенел серебристый крик:
«Курли, курли!»
В тумане утренней зари мне не видать, кто кричит. Я только слышу, как сверлят воздух удивительные трели, а сердце в восторге стучит: «Это большущий кулик. Как! Здесь, почти в городе? Почему, зачем?»
Образованный кулик, из «настреканной» городскими стрелками дичи. Неизвестно, какие понятия в его длинноносой голове, но ясно, что он твердо знает: лодку близко к себе пускать нельзя.
«Курли, курли!»
Кулик снялся с косы, перелетел на отмель у другого берега; я переплыл за ним – и началось!
Мелькают над рекой широкие крылья, несется насмешливо-серебристый заливистый крик, а по реке будоражит воду, торопясь от берега к берегу, ботничок.
Дунул ветер, разлетелась дымка тумана, ударили в пену волн солнечные лучи. Облака, вода, песок – все озарилось розовым светом. Мне отчетливо видно, как по мелкой воде быстро бежит красавец-кулик, а рядом с ним, дрожа в блестящем зеркале, несется его изображение. Что за дивный вид!
Бац! Не стерпел, запалил. Куда там! Не долетела дробь, – по брызгам видно. Поднялся и опять сверлит свое:
«Курли, курли!»
Причудливо извивается по лугам Клязьма, в каждой извилине один берег крутой, другой – песчаный, плоский, и на каждой отмели повторяется представление.
Я осторожно, не размахивая веслом, подъезжаю. Кулик разгуливает по песку вполне свободно, поклевывает какую-то дрянь – что же хорошее может быть на отмели? – и, подпустив меня, насколько находит нужным, улетает с веселым криком.
Сколько раз переправились мы через реку – кулик на крыльях, я на ботнике? Почем я знаю? Не считал же я всех кривляний Клязьмы.
Но жарко стало. На отмели стадо. Коровы лежат на песке, другие забрели в воду по брюхо и тупо глазеют на меня, шумно пыхтят, когда я плыву, чуть ли не хлопая веслом по рогатым мордам. Значит, полдень? Ну, ничего, следующая отмель недалеко. Кулик уже там.
Тут я замечаю, что проклятый длиннонос много лучше меня проводит время. Он стоит иногда на одной ноге, бегает туда и сюда, что-то подбирает в свой кривой клюв и, закинув голову, должно быть, глотает. Я какой-то куклой согнулся на корме лодчонки, гребу, как каторжник, и есть мне нечего.
Я, в твердом расчете на праздничный обед, не взял с собой даже чайника. В носу ботника лежит только ружье.
Добычи у меня пока никакой, а насчет зарядов как дела? Плохо. Сколько раз мимо запалил, лучше не считать, а осталось еще вот раз, два…
Стой! Что такое? Для чего, почему этаким кренделем скрючился кулик? Закинул за ногу, да, да, за ногу зацепил длинный свой нос и так затылком вниз стоит в воде. Ба! Да это он пьет так. Иначе не зачерпнуть ему воды в свою кривульку. Я все понять не мог, как кулики пропускают в горло воду с этакими-то носами. А теперь понял, понял! Бац!
Опять не удержался, запалил. И опять то же с лазурной вышины:
«Курли, курли!»
Ну, едем! Устанет же он когда-нибудь?
Н-да. Четвертый час дня, не меньше. Теперь там обедают. Паштет – круглый, высокий, огромный пирог из слоеного теста. В начинку кладут куски тетеревей, рябчиков. Вот куликов не кладут. Поди-ка поймай подлеца. А следовало бы класть негодяев. Бац!
Опять мимо. Курятина также там в волшебном пироге, тоже вкусно. Ну, одну бы сюда самую плохонькую курочку! А? Просто ужас до чего есть хочется. Что уж там курица, хоть бы хлеба кусок.
Ай, ай! Соус подают к паштету страшный, жгучий, с каким-то особенным перцем, что ли, у-у, какой соус!
При одном воспоминании о нем голодного человека крючит, судороги в животе схватывают.
А, ты так? Опять «курли»? Вот тебе. Бац! Опять ничего, тьфу!
Ну, вот. Дубки проехали. Ехал-то, конечно, я – он летел.
У него крылья, должно быть, железные. У меня руки и спина одеревенели. Но отстать не могу. Я доеду.
Однако не начал ли он подпускать поближе? Мне стало видно, что клюв и лапы у него красные. О, счастье! Это красноножка – редкость, мечта, восторг охотника. Упустить? Да ни за что в мире. Бац! Тьфу! Опять «курли».
Это что? Вон куда приехали. Куликов бор. Сосны стоят на высоком берегу. Красный свет погасающего солнца горит на их стволах. За лесом колокольчик тонко, ясно звенит: динь, динь, динь! Там большая дорога. Кто, куда там едет на тройке?
Не знаю. А вот тут бедный человек со вчерашнего дня ничего не ел, измучился в ботнике. И откуда-то сверху издали ему кулик кричит:
«Курли, пошел домой, курли, курли!»
Больше не видать ругателя, насмешника-кулика в посеревшей, потемневшей вышине.
Ночь наступила, жаркая, благоуханная ночь цветущих в речной пойме трав, душная ночь комариных жужжаний, короткая летняя ночь, но все-таки ночь. Почти темно.
Ничего нет поесть. Огонька не развести, – даже спичек не захватил. Бедняжка мама! Как беспокоится, куда пропал охотник. Влетит за отлучку в торжественный день. Паштет прогулял, кулик исчез. Ух, плохо!
Ботник я оставил под обрывом крутого берега и, захватив с собой ружье, как был, так и повалился на остатки сухой травы под кустом.
Сладок сон после целого дня погони. Но комары не дают спать. Мне кажется, что я проснулся в тот же миг, как задремал.
Солнце брызжет золотом в зеркало реки, клубы тумана, точно обрывки кисеи, летят в лазурную вышину. Здравствуй, утро!
Откуда-то издалека звенит знакомое «курли».
Нет, голубчик, довольно. По-видимому, еще на два поворота Клязьмы вперед забрался, мучитель. Опять туда грести? Кроме всего прочего, далеко ехать-то не с чем: один заряд в ружье.
«Курли, курли!»
Это что же? Уже яснее слышна серебристая трель.
Да, никаких сомнений! Вон он обратно летит, спокойно свесив свой длинный нос. Не видит под обрывом надоевшего ему ботника, ни меня за кустом? Решил, что отвязались, наконец, от него враги? Зачем вернулся?
Ну, как узнать, что думает кулик, размахивая крыльями в сиянии утра над сверкающей рекой! А летит близко, плавно.
Я выстрелил ему навстречу. Он свернулся и безжизненным комком перьев упал на зеркало воды. Он, он, воспетый Аксаковым несравненный красавец, он, красноножка, он же, щеголь!
Труден обратный путь по бесчисленным скучно-пустым теперь извивам реки.
Дома встреча по заслугам.
– Обманщик, бродяга, невежа! Его ждут, о нем беспокоятся, извозчика в пойму посылали искать. Да разве такого найдешь? Бесстыдник.
Ну что возразить? Верно. И подзатыльников дано два. Опять правильно: есть за что.
Я до сих пор оскорблен страшно. Упреками, шлепком?
Совсем не то. Нет, я гордо предъявил свою добычу. Роскошно-пестрый кулик на высоких красных лапах, с длинным красным носом – и никто никакого внимания.
Вот что обидно.

ВОДЯНАЯ ПУСТЫНЯ
Старица – древнее русло реки. Тысячи лет назад тут быстро бежала Клязьма. Теперь это длинное, причудливо изогнутое озеро в болотистых, почти везде недоступных берегах. Пешеходу на Старицу можно только издали посмотреть и увидеть там широкие листья кувшинок, – пройти к ним нельзя: глубоко, топко. А на лодке не проехать: заросли мешают.
В моем владении Старица! В ее затишье я проникаю, когда хочу. С весны, пока воды в Клязьме еще много, я очень бойко выезжаю из реки на ботнике. Когда проток обсохнет, ботничок попадает в Старицу значительно медленнее. Я раздеваюсь, вылезаю в грязь и волоку до крайности облегченную лодчонку почти посуху.
Это довольно долгая и трудная возня. Но прежде чем пуститься в путь по Старице, я купаюсь тут же в быстрых струях Клязьмы – и вознагражден вполне.
Унылая с виду, залитая стоячей водой пустошь населена с весны густо, поет множеством странных голосов и показывает удивительные зрелища.
– Чьи вы, чьи вы? – несется с берега плаксивый крик.
Две темные птицы с голубя величиной странно кувыркаются на коротких крыльях. Несомненно, птицы эти очень любопытны.
Они летят посмотреть, что такое пробирается по зарослям старицы.
А это знакомый ботничок, и в нем известно кто.
Птицы, конечно, не говорят, но их протяжный крик очень похож на звук тех слов:
– Чьи вы, чьи вы?
Это пигалицы, или чибисы, коротконосые кулики. У каждого из них на затылке косица из перьев. Сидящий на земле чибис всегда имеет такой вид, как будто очень чему-то удивился.
Зовут чибисов также луговками. Они свои гнезда устраивают в сухом болоте на лугу. Едва обтают кочки, там, на высоком берегу, легко найти гнездо чибисов: ямка, прикрытая пожелтевшими стеблями старой осоки, и в ямке чибисята, всегда четверо, как уголь, черные. При виде врага чибисята быстро удирают. Но если чибисенка поймать, то пуховый птенец лежит на ладони смирно и очень смешно притворяется мертвым. Не шевелится ничуть, глаза закроет, взглянет чуть-чуть и опять зажмурится. А сердчишко так и дрожит: «стук, стук, стук». Ничего! Отпущенный на волю, такой мертвец стремглав бежит в родимые кочки.
Старики-чибисы налетают тут уж не из любопытства, а с угрозой. Побить хотят ненавистного посетителя, утащившего птенца. Но туп короткий нос, слабы маленькие когти. Нечем ни клюнуть, ни царапнуть. Остается, кувыркаясь в воздухе, повторять плаксивое:
«Чьи вы?»
Днем и ночью в болоте всю весну яростно кричит коростель:
«Дерр, дерр, дерр!»
За это зовут его дергачом. Дергачиха тоже бледно-рыжая, как и коростель. Различить их трудно. Тот и другая одинаково похожи на маленькую желтенькую курицу. А птенцы у них черные, как уголь, и проворно шныряют между стеблями, точно мыши.
В тот час, когда солнце свалится за край земли и красные полосы зари странным светом наполнят темную стоячую воду, дупеля устраивают бал.
Дупель такой же длинноносый кулик, как и бекас, только покрупнее. Живет там же, ест то же, а токует по-другому.
Токующий всегда в одиночку, бекас взлетает чуть ли не под облака, оттуда на неподвижно распущенных крыльях бросается вниз, и растопыренные перья его хвоста, дрожа в стремительном спуске, дают странный звук, очень похожий на блеяние ягненка.
Дупеля в вышину не взлетают, хвостами не дребезжат, а собираются стаей на косу песчаной грязи, у стоячей воды в затишье глухого болота. Тут они выстраиваются в два ряда и молча пляшут: кланяются, подпрыгивают. Потом беготня, потом драка – и добродушные долгоносики щиплются так, что после дупелиного бала на песке всегда окровавленные перья валяются.
Конечно, запалить в стаю дупелей очень просто, но я никогда этого не делал. Я не был жаден на добычу.
Первый раз в жизни я сидел в шалаше из старых ветвей на тетеревином току. Так тетерке не нашлось другого места, как усесться на сучья моей засады. Стволом ружья я сквозь хворост шалаша мог ткнуть глупую курицу. Нет, у меня даже мысли о том не мелькнуло, чтобы положить тетерку в сумку. Я только смотрел и слушал: в двух шагах от меня настоящая дикая лесная птица, она меня не видит, тихонько кудахчет и, как-то странно разевая клюв, сопит. Вот замечательно. Тетерка пококала, переступая лапами, покряхтела, вытягивая шею, и унеслась, не подозревая, как близка была к смерти.
Тетеревиный ток, конечно, разыгрался на лесной полянке.
В старице же представился мне случай выстрелить по замечательной добыче; я не выстрелил – и вспоминаю о том с наслаждением.
В охотничьем дневнике моем записано: «В конце старицы взлетело шесть удивительных птиц, покрупней, чем кряквы. Золотые гуси! Они затрубили негромко, точно в деревянные рожки, и улетели. Недалеко поднялись, я мог стрелять, но не стрелял: уж очень хорошо было».
Ну, убил бы. Ну, принес бы домой утку. Ну, зажарили бы и съели – вот и все. А тут запись: «Не стрелял: уж очень хорошо было».
Это светит через всю жизнь лучше, чем какое бы то ни было жаркое.
На всем протяжении старицы по берегам кое-где проложены охотниками тропы, – трудно, но все-таки можно подобраться к открытой воде. Но последний отрог давно заброшенной реки загибается к лесу в непроходимой трясине, мягкие подушки берегов тонут при попытке ступить на них, а для того, чтобы проникнуть на узкую полосу воды в ботничке, надо три раза перетаскивать его по грязи возникающих перешейков. Я тащил. В смутной надежде, не знаю на какие находки и открытия, волочил лодку, пачкался до ушей и неожиданно получил награду.
В медленном, неслышном движении ботничок почти наехал на плавучую кочку. Все неподвижно, все молчит в палящем зное полдня; только где-то далеко на лугу стрекочут кузнечики.
Однако на кочке птица, крупная, серая, нос острый, а морда толстая, с хохлом. Спит стоя, что ли? Замечательно странно, как будто на хвосте стоит, брюхо белое, длинное.
Что за раскоряка?
Птица меня увидела, встрепенулась, но не улетела, а, распустив крылья, проворно легла на кочку, затрепыхалась, приподнялась на лапы, держа под каждым крылом по черному птенцу, кинулась в воду и исчезла.
Вот дура, утопит своих маленьких! Ну-ка, где вынырнет?
Вдруг из зеркала воды высунулся острый клюв, рядом с ним две черные точки, – значит, еще два носа. И все это живо понеслось от меня.
На кочке грудка прошлогодней осоки. Все выпачкано, как в курятнике, и пахнет отвратительно.
Но среди обрывков сухой травы яйцо, крупное, больше куриного, длинное, остроносое, в зеленых, почти черных пятнах. Я взял его.
– Это все? – спрашивали дома. – Вот так яичко. Гадость какая-то; есть его нельзя. Это вся добыча?
– Вся, больше ничего нет.
– Так стоит ли целый день валандаться в грязи из-за дряни?
Я сердито молчал.
Стоит. Это не дрянь. Вот не стоит рассказывать о плавании ботничка. Ну, разве они там что-нибудь понимают? А человек может быть счастлив, увидя, как противная птица гагара удирает под водой, держа под крыльями своих птенцов.

В КАМНЯХ ПОТОКА
– Эй, Филька, ты что ж, братец? Обещал рыбы наловить, а сам мимо бегаешь! Забыл, что ли?
Шапки Филька не носит вовсе, на ногах у него самодельная обувь – что-то из тряпок, кожи, бечевок. Он оборванец вполне, но всегда смеется.
– Делов много, – жалуется он, ухмыляясь, – замучился. Все посылают, а я один. Ну, идем!
– Как же так? Удочку, сетку, корзинку, тряпку какую-нибудь?
– Ничего не нужно. Сказано, руками ловить будем.
Что за чепуха? Самая осторожная, чуткая, зоркая, хитрая рыба форель, а он говорит: руками. Врет, жулик-мальчишка.
Мы идем. Нет, Филька прыгает, скачет, как козел, с уступа на уступ, а я ползу, тащусь, часто обрушиваюсь, сталкивая крупные, осыпая мелкие камни. Они летят, шурша, стуча, и замолкают, исчезают. Где? А вот мы туда, за ними, по кручам, между кустами, пнями, каменными глыбами, провалами, деревьями, в какой-то знойной мгле. Цветы висят, стоят, качаются. Пахнет дивно. Но до цветов ли тут? Того и гляди поскользнешься, полетишь. Могучий клекот слышится в вышине, и огромная черная птица плавно реет над ущельем. Видны острые концы неподвижно распущенных крыльев, хищно втянутая в шею голова.
– Гриф, – объясняет Филька, – у нас такой в клетке сидит. Злой, черт. Недавно вот такому приезжему штаны разорвал.
– Дразнил, что ли?
– Погладить хотел. Руку-то успел отнять, а то сломал бы. Силища страшная. Сверху донизу штанину на клочки как дернул. Дохлого барана унесет, а живого мышонка не трогает. Чудно́.
– Долго ли лезть-то? Надоело.
– Еще один обрыв. Близко.
Крымский горный поток летом неглубок. Местами толщиной лишь с ладонь, дрожит над камнями дна прозрачное стекло воды, но шумно бегут, плещут, пенятся быстрые струи. Они холодны как лед. С наслаждением вступаешь в них после лазанья по жарким кручам, но шагов пять – шесть – и уже хочется выскочить из воды: стынут, кажется, что замерзают ноги.
– Где же рыба? Ничего нет. Да и не в чем ей здесь водиться.
– Погоди, не сразу. Сейчас найдем.
Я надеваю сапоги, иду по берегу. Филька прыгает и по сухим камням и по воде; его нисколько не заботит, что обувь собственного изделия давно промокла.
– Вон под этим камнем! – вдруг указывает он. – Видишь, такой с мохом, там должна быть.
– Почему?
– Так. Я уж знаю. Стой!
Точно кусок пожелтевшего сахара, лежит в воде закругленный с одного конца камень, и зеленые толстые мохнатые нитки треплются вокруг него в быстром течении.
– Здоро́в. Одному не своротить. Помогай!
Опять сняв сапоги, я упираюсь в камень, и в тот миг, как он тяжело отваливается, открыв замутившееся углубление, оттуда, из ямки, служившей убежищем, стремительно выносятся три рыбки и проворно бегут в прозрачной воде. Видны красные пятна их серебристой одежды, большие глаза несоразмерно маленькой головы. Форель, несомненно, красавица форель!
Я бегу, как попало шлепая по воде, и холодные брызги обдают меня всего.
– Ничего так не будет! – кричит Филька. – Не поймать так! Не бойся, – лучше найдем, большую.
Когда-то, очень давно, кто-то строил тут мост. А может быть, крепость, башню. Седым мохом, серыми, зелеными пятнами лишаев обросла каменная кладка; кое-где она обвалилась. Для поддержки рассыпающихся камней или еще для чего-то около столбов забор, плетень, переплет из прутьев. Тут ямы – дна не видать, воды много, и она бурлит, пробиваясь сквозь связанные ветви.
Филька, запустив руку до плеча, шарит в этом почти плавающем хворосте. Лицо его синеет, выпученные глаза восторженно блестят.
– Во! Во! – бормочет он, пуская пузыри, захлебываясь. – Здоровенная. Прячется, скользкая, ну да ладно. Во!
Крупная, роскошная рыба, извиваясь, трепещет у него в руках. Он мокр насквозь, он дрожит, но хохочет во всю глотку:
– Держи! Видал? А ты говоришь: рыбы нет. Ха-ха!
Форель раскрывает рот, бьется, сильно дергается у меня в руках. Я любуюсь прелестной добычей и вдруг вспоминаю:
– Филька, на что мне она? Ни варить, ни жарить. Ведь ловля рыбы запрещена в заповеднике. Ты не придавил ее? Что, если пустить назад в воду, а?
– Ничего ей не сделалось, – медленно отвечал рыбак, – пускай!
Форель, на миг сверкнув, скрылась в кипящей, бурливой глубине около камней. Филька сердито уставился на меня.
– Вот, гражданин, маху-то дали. Я ведь думал, что у вас разрешение есть.
Мы мрачно полезли кверху среди раскаленных камней. Филька скоро согрелся, обсох. Стоя на пыльной каменистой дороге, он подмигнул, глядя на впадину между гор, где в глубине чуть слышно журчал поток, и по-прежнему весело рассмеялся.
– В другой раз зайди-ка ты в канцелярию, возьми бумажку. А я еще и не такую форель поймаю, лучше: большущую.








