Текст книги "Очарование темноты"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Его карие, чуть насмешливые глаза, излучавшие тепло и нежность, помнили в Шальве. И лишь немногие знали, каковы эти же глаза, когда Скуратов оскорблен. Они пронзали, сжигали или замораживали так беспощадно, что оскорбивший Родиона либо признавался тут же в своей неправоте, либо бежал опрометью от него. Это в детстве и в юности.
И теперь Родион останется верен себе, делу, которому внутренне присягнул. И для него не жаль будет отдать всего себя, если начатое так же счастливо продолжится. Счастливо для всех, кто ему дорог, близок или даже далек и, может быть, в чем-то враждебен благодаря своей отсталости, неумению понять всей глубины новых отношений между извечными антагонистами, которые найдут пусть не гармоническое, а хотя бы близкое к нему упорядочение равновесия взаимообязанностей. Ему придется труднее, нежели Овчарову, у которого одна задача – всеми способами улучшать жизнь работающих на заводе. У Родиона сложнее. Он будет между Платоном и Александром Филимоновичем. Иногда ближе к одному, а иногда к другому, но все же он чаще и с тем, и с другим. Может быть, ему следует себя сравнить с трубкой двух сообщающихся сосудов. Но это слишком механическое сравнение. И если он в самом деле трубка, то с многими и очень сложно устроенными клапанами. Он обязан быть объективной трубкой, координирующей не просто два характера, два разных электрических провода, которые в одном случае дадут короткое замыкание, в другом – свет.
Александр Филимонович Овчаров очень предприимчив. Предприимчив до невероятия, умея находить пользу для Кассы и там, где ее невозможно предположить. Но при всей одаренности, умении из ничего делать что-то, он не везде последователен, как, впрочем, и Платон.
Увлекаться, гореть, дерзать – лучшие из черт человека. Но всякое вдохновение, как и горячее сердце, нуждается в содружестве разума. Разума очень трезвого, а в данном случае скрупулезно расчетливого и безбоязненно отважного, когда это необходимо. Потому что в замышляемом благополучии – судьбы и жизни тысяч людей.
А тысяч ли? Кто знает, как начатое в Шальве скажется во всей России и в странах далеких, близких, передовые они или отсталые, в ближайшее время или спустя много лет.
Жизненно необходимо предупреждать катастрофы.
Давно известно, что у палки два конца, а у вола, кроме шеи, есть и рога.
Платон это понял. Овчарову не нужно было понимать, – он знал.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Хватит, однако, внутренних монологов. Время перейти к внешним диалогам. Паровоз объявляет веселым свистком о своем приближении. И уже слышно, как он выговаривает: «Я еду, мама, еду... сейчас к тебе приеду...» Так выговаривает паровоз, шипя стучащим голосом для Калерии Зоиловны.
Для Луки Фомича он выстукивает его же стишок. Кумекающий по-французски молодящийся лирик написал его по-русски:
Се тре бьен е тре жоли,
До-ро-гулечка Жюли!
Ты бесценное бижу,
Я те в глазки погляжу!
И вовсе уж не так плохо для Луки Фомича. Отличная французско-русская рифма. Жюли, наверно, и теперь еще «жоли», а уж бесценным-то «бижу» она будет всегда. Это не жидкая девчонка Евчонка, а огневая карусель.
Тормоз! Стоп! Вот он, сверхпервоклассный вагон! А вот и он, и она.
– Мадам... мосье, бонжур! Здорово живем, шальвинцы!
– Мамулечка! Папахен! Вот и я... Виват!
Она – дыхание весны! Кто даст ей сорок шесть! Шляпа в два зонта. Перчатки до плеч. На чем только удерживается ее платье – ни лямочек, ни тесемочек... Париж!
А он! И Ленский... и знатный шляхтич. Дворянин! Держись, Агния! Трепещите, молоховские домны!
– Эй, тройки сюда! На платформу! Ведите под уздцы!
– Мама, а где же Плат? Хороша ли его пермская белка? Почему их здесь нет?
– Платон, Клавик, где и надо ему быть! В дыму! А та, что белкой ты назвал, обернулась куницей... Дома. Музыкантит... Ты лучше о себе...
– Ах, маман, каких певиц я видел... Античны, как... Сейчас... Куда-то делась записная книжка...
– Ничего, потом найдешь. Получил ли аттестат?
– Два! Один – через Жюли, другой – из Сорбонны, за франки... Я, мама, пуст, как... Торричелли...
– Неужели же ты все убухал за аттестат?
– Это же Париж, маман. Еще пришлось взять у Жюли...
– Договорим дома...
Дома накрыт стол. А на столе все и для всех, на всякий вкус. От редьки в миндальном масле с гребешками кур до ананасных шанег. Все! И даже любимые Клавдиком рябчиковые пельмени, сваренные в мадере. Вкус юности так привередлив и неисповедим, что пришлось вернуть воровку Любку. Она как никто умеет стлать Клавдику постель, взбивать подушки и не забывает закрыть окно, когда он, склонный к насморкам, заснет.
Гости съехались не все. Молоховых нет. Наверно, болен сам или Шульжин выпустил черных кошек между старыми друзьями. Ничего, пусть его. Агния и Клавдий помирят их всех.
Лия пристально и незаметно изучает Клавдия. То, что он фат, она определила по фотографическим снимкам, где он снят в кругу танцовщиц кабаре. Теперь она определяла ум и отбирала наиболее точное из двух слов: русского – болван и французского – парвеню.
Лучинины нашли Клавдия очаровательным весельчаком и непосредственным птенцом потомственной уральской знати.
Они, как мягкие люди, умели мягко говорить, а как аристократы – тонко жалить.
Нежданно-незванно вплыла баржой, раскрыв обе половинки двери, «ея превосходительство» Алиса Фридриховна Шульжина и за нею ее тоже достаточно атлетичная Кэт в белом, усиленно прозрачном платье. Выражение ее розового лица было так же прозрачновато. Оно переизбыточно цвело. Синие факелы ее глаз искали среди сидящих за столом Клавдия. Он побежал навстречу и поцеловал руку Кэт. Затем другую. А так как для полноты выражения его чувств ему этого показалось мало, он пропел известную оперную строку: «Как счастлив я, как счастлив я...»
– С прелестной погодой, господа! Здравствуйте, – приветствовала мужским голосом и широким жестом густо напудренная Шульжина. – Мужчины ссорятся, но зачем же подражать им женщинам и детям. – При этих словах она поцеловала в голову Клавдия. – С приездом, прелестный певец!
Пришлось делать вид, что все рады приходу Шульжиной, и обменяться любезностями.
Обед продолжался «вокзально», где незнакомые люди вынуждены сидеть за одним столом и время от времени должны выражать взаимное внимание, обмениваясь какими-то фразами. Болтал за всех Клавдий. Не умолкала и Жюли. Она здесь дома, и предводительствование столом перешло к ней.
Платон молчал. Когда же Жюли попросила его произнести тост, он сказал:
– Господа! Во всяком механизме есть главный вал. Теперь в нашей семье их два. Неутомимая Жюли и полный жизнерадостной энергии Клавдий. Поэтому я надеюсь, что все придет в убыстренное движение и оживит все сопряженное с нами, все способное вращаться во имя взаимных радостей и процветания! За неугасаемую Жюли Суазье! За твое разумное и целеустремленное горение, Клавдий!
Затем неизбежные:
– Шарман!
– Великолепно!
– Восхитительно!
– Разумственно! – И конечно: – Ура!
Чокания. Новые капли вина на скатерти. Затем пригубления или опрокидывания рюмок, рюмочек, лафитничков и бокалов. Кэт выпила маленькую золотенькую, но четвертую. Она очень счастлива.
После обеда – кто куда. Дамы – к Калерии Зоиловне. Лучинины – курить. Платон и Родион – на завод. Суазье – в кабинет Луки Фомича. А Кэт...
А Кэт прежде отправилась пройтись по парку под руку с Клавдиком, а затем случилось как-то так, что они оказались в апартаментах Клавдия и заперлись.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В общениях с Жюли Лука Фомич прям и откровенен более, чем с женой. Ах, если бы ею была она, возвращающая стремительно уходящее! Что из того, коли б ее пришлось делить, но ведь не всю? Душа Жюли неделимо принадлежит ему. Она преданна и не скрытна. Про
Клавку Жюли рассказала все. Как, и чему, и в каком возрасте обучила она его, оберегая от опасных связей, оградив от них Клавдика собой.
Она и теперь хотела оградить его Агнией Молоховой от переспевшей Кэт, но торопливая, распаляемая матерью Кэт забежала вперед.
– Она вчера уединилась с ним под двумя ключами, – сообщала Луке Жюли. – И я теперь думаю, так же они ворковали в прошлый приезд, зимой.
– Не доворковались бы они, милая Жулечка, до перекрытия пути-дороженьки Клавика к Агнечке Молоховой. Три домны, четыре мартеновских печи... Ты только подумай, какая будет это потеря для всех нас и для тебя, моя богородичка. Думай... Раскидывай быстрым умом, шерамишечка.
– У меня есть проспект, мой бог. Только есть очень плохая примета опережать словами еще не случившееся. Клавдий сегодня же будет наносить им визит. Он, кажется, уже у Молоховых.
Клавдий был уже там. Его сухо принял Василий Митрофанович Молохов. Зато его жена, любезная маленькая Феоктиста Матвеевна, приняла Клавдия хорошо, видя, как рдеют щечки и светятся глазки ее единственной Агочки...
Молохов заглазно называл Клавдия тонконогим хлюстом, профукивателем отцовского Добра. Василий Митрофанович нескрываемо любил Платона и прочил Агнию за него. И было бы так, если б не подвернулась ему эта долгошеяя «строгановка» в Лондоне. Тогда бы слитно работали акинфинские заводы и его печи. Платон бы заставил их жарче греть, а плавки скорее кипеть и больше давать стали.
Молохова думала так же, но не считала обязательным родниться с Акинфиными только через Платона. Клавдий лепетливее, приветливее. А у Платона его княжна уже с первых месяцев остается одна, если не считать музыки. А велика ли в ней утеха для молодешенькой женушки? Феоктиста Матвеевна знает, каково одиночничать. Поэтому она делала вид для отвода мужниных глаз, что надзирает за дочерью и Клавдием. На самом же деле она помогала им сблизиться, то и дело оставляя парочку, барашка да ярочку, вдвоем. Но мешала Кэт:
– Когда же Клавдий к нам?
– Он мой гость, Кэт, – смущенно сказала ей Агния. – Мы вместе росли.
Невоздержанная на язык Кэт кольнула:
– Липка с тополем тоже вместе растут, да порознь цветут.
Робкая, учтивая Агния вспыхнула. Слышавшая этот разговор ее мать вошла и сказала:
– Как же это ты, Катенька, осмелела поучать мою доченьку в ее же дому да еще придючи неприглашенною! Акулечка! – крикнула она за дверь.
Вбежала опрятная девушка в сатинетовом сарафане.
– Тут я, здесь...
– Проводи, Акуленька, барышню до ворот и расскажи ей по пути, как и при каких случаях открываются молоховские ворота...
У Кэт проступила на лбу испарина. Она еще раз убедилась, что хозяева остаются хозяевами, а управляющий, будь трижды генерал, – слугой.
Дорога в молоховский дом теперь для Кэт была закрыта навсегда. Вскоре она закрылась и в акинфинский дворец.
Кэт на другой же день прикатила на белой лошади, запряженной в одноместный шарабан. Клавдий знал, что она приедет. Быстро воспламеняясь, он быстро и остывал. И, остынув, он знал, как следует извещать об этом воспламенившую его. Такие объяснения у него бывали уже много раз, и все они послужили хорошими репетициями для предстоящего разговора с Кэт.
– Чем я обязан приезду моего маленького вулкана?
– Чем?! – воскликнула Кэт. – И ты еще спрашиваешь – чем?!
Они уже были в парке, а послушная лошадь осталась у подъезда. Разговор сразу же перешел на крик и визг Кэт. Теперь настало время для появления Жюли.
– В самом деле, – утешая Кэт, сказала Жюли, – чем вам обязан Клавдий? Разве не вы, Кэт, своей рукой закрыли тогда обе двери? Разве не оба вы взаимно дарили друг другу и брали также взаимно друг у друга дары весны? Из вас никто не должник и не кредитор.
Кэт кусала ногти. Клавдий курил и чертил узким носком башмака круги на песке дорожки.
– Я надеюсь, Кэт, ваше благоразумие, как старшей по возрасту, не позволило сделать мальчишку своим легкомысленным должником. И если бы это даже произошло, то нашлось бы много способов для равновесия взаимностей... Для этого кроме Платона Лукича можно найти хорошего и сердечного консультанта. Отвечайте же, Кэт, чем мсье Акинфин обязан вам?
Жюли, не давая произнести Кэт и половины слова, затопляя стремительным потоком доводов, утешений, убеждений, разоружила ее.
Почувствовав себя тонущей, Кэт предпочла выйти сухой из воды:
– Но... он же меня пытался поцеловать...
– Только-то и всего?.. И вы уклонились, Кэт?
– Я угрожала поцарапать ему лицо!
– Какая вы умная кисонька, Кэтхен... – Жюли поцеловала Кэт, обняла ее и проводила за величественные ворота кружевного каслинского литья, которые, как уже было сказано, закрылись для Кэт.
Белая лошадь была довольна, что не перегружают ее старое сердце, не заставляя переходить в рысь.
На шестой версте, перед узеньким мостиком, умное животное остановилось, потому что навстречу мчался другой шарабан и в его упряжке был Ветерок, младший сын старой лошади. Ему она уступила дорогу, ласково и глухо проржав. А он ответил громким ржанием, далеко выбрасывая вперед свои резвые, длинные ноги.
Только сейчас заметила ушедшая в себя Кэт управлявшую резвым конем девушку в развевающейся светлой накидке, завязанной у ворота таким же белым бантом, каким была завязана ее льняная коса.
Кэт сделала вид, что не заметила встреченной, а та на самом деле не заметила ее, потому что она была поглощена бегом коня и свиданием с Клавдием. Она знала, что тот ждет ее.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Такие сочинения, как это, иногда относят к пропагандистско-публицистическим, к Технико-производственным произведениям, в то же время они остаются и повествованиями о любви. Да и не только о ней, а обо всем, что не чуждо тому кругу лиц, какие в нем действуют. Потому, что не бывает или почти не бывает человека, живущего вне своего человеческого, личного, если даже он поглощен практической деятельностью. И если взять Платона и Родиона, то для них заводское дело не сосуществует рядом с какой-то особой личной жизнью, особыми личными чувствами, которые для того же Клавдия стали его основным занятием. Для них это и есть то главное, личное, без которого нет и второстепенного. И, может быть, ничего нет.
Влюбленность в это главное не всегда понятна тем, для кого трудовая деятельность является в большей мере необходимостью и в меньшей – счастливой внутренней потребностью. Таким людям понятнее любовные коллизии Клавдия, Агнии, Кэт, Жюли, Луки Акинфина. Им понятнее поступки таких, как Зюзиков, старухи Миронихи, мелькнувшего на страницах и сгоревшего Гранилина, самодурши Калерии. И главы о них читаются предпочтительнее.
Отсюда и трудность пишущего привлечь внимание к тому, что в литературных произведениях не является частым. Ну чем, в самом деле, может увлечь читающего разговор о болтах, о винтах, о замках, а именно о них-то и будет рассказано теперь.
Вы, разумеется, помните имя Кузьмы Завалишина, который пировал на пепелище дома Гранилина в одной из глав первого цикла. Так вот, этот самый Кузьма Завалишин пришел в приемную конторку, стоявшую вне ограды Шальвинского завода, и сказал:
– А я ведь, Платон Лукич, учил тебя делать ловушки для белок. Забыл?
– Нет, почему же, Кузьма! Как можно забыть, что было в детстве! Ты где теперь?
– Нигде, Лукич. Погоду пинаю. Видишь, носки-то уж пропинал до портянок, штаны еле держатся.
– Деньги нужны?
– Зачем они, когда я сам золото!
– Так почему же гол?
– Не хотел разменивать себя на серебро. Большего-то не давал Гранилин.
– А за что он тебе должен дать крупнее деньги?
– За неоткрываемые замки.
– За какие?
– За те, что без тайного слова не открыть...
– Ишь ты! А какое же слово надо знать?
– Для каждого замка свое. Вот, к примеру... Открой!
Завалишин подал висячий замок и ключ. Привлекательный, блестящий замок. Платон тут же попробовал его открыть.
– Заедает ключ.
– У меня не заест. Дай я.
Взяв замок, Кузьма сунул его в мешок и тут же вынул открытым.
– Ты открыл его другим ключом, который был в мешке.
– Тогда давай я его открою и закрою за спиной.
При этих словах Завалишин за своей спиной открывал и закрывал замок несколько раз.
– Что за фокус, Кузьма?
– А фокус простой, Платон Лукич. Только для дураков. Ты не по солнышку поворачивай ключ, а против него.
Так и сделал Платон и расхохотался.
– Вот уж впрямь говорят, что на всякого мудреца...
– А уж про глупого-то и говорить нечего... Все по привычке по солнышку крутят ключ, даже воры... Сколько дашь?
– Сколько спросишь.
– У таких, как ты, не спрашивают, они сами дают. Знают, как легок такой замок в штамповальной работе и сколько может он дать выручки...
– Подсчитай сам, Кузьма.
– Что там считать по рознице! Я тебе гуртом «пакенты» продам. Вот еще замочек, – положил Кузьма на стол большой амбарный замок.
– Не хочу больше в дураках быть, Кузьма. Открой сам.
– Нет, ты сам, Лукич. Это очень смешной замок. Крути ключ два раза по солнышку, два – супротив, потом толкни ключ вглыбь, и вся недолга.
Платон легко открыл замок.
– Замечательный замок. Пока вор догадывается, пробует, его собаки загрызут...
– Это уж как есть, Лукич. Хорошо, что ты про собак вспомнил. Есть специальный замок для побуда собак. Только ты его не пробуй. Напугает он тебя выстрелом... Не смертельная стрельба, а громкая. Все сторожа прибегут. Вот, глянь. В это тайное место ребячья пугачовая пробка вставляется. Только ключ или отмычку вставил – и хлоп, как из ружья.
– А где лавочнику столько пробок набрать?
– Да они в каждой игрушечной лавке. И надо-то их две,, три. Один раз выстрелит, в другой к амбару ни один вор не подойдет...
– Покупаю, Кузьма. Все?
– Какое все? Еще пять есть...
Кузьма принялся показывать замки с двусторонними скважинами. Угадай, в какую ключ совать и в какую сторону его крутить. Показал замок с одной скважиной, замок, отпирающийся тремя ключами. Показал с винтовым ключом. Показал без ключа с закрышечкой скважины, которую тоже нужно было знать, сколько раз и в какую сторону отодвигать.
– Устал я, Кузьма, от твоих замков. Иди к Родиону Максимовичу и скажи, что я просил купить и прикинуть, когда ты можешь запустить их в изготовление.
– А как я запущу? Я же никто.
– Родион тоже был никем, а стал главным управляющим. Он тебя назначит главным замочником. А пока суд да дело, пусть он выпишет тебе сотню-другую в счет покупки «пакентов».
Завалишин где стоял, там и сел.
– Прости, Платон Лукич. Обезножел я от радости.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Бедствовавший у Гранилина самородный мастер Кузьма Завалишин просил у хозяина по десятке за каждый придуманный им замок. Гранилин рявкнул:
– По трояку сверх головы будет...
– Есть ли крест на тебе, живоглот? – не стерпел Кузьма.
Не стерпел и другой Кузьма, Кузьма Гранилин: раз? махнулся – и замком по виску. Фельдшер спас. Две недели пролежал Завалишин, пока разбинтовали голову. Новой коровой хотел задобрить мастера Гранилин. А мастер на это:
– Сгореть бы тебе дотла, проклятому.
Теперь говорят, что проклятье ожило. Гранилин, как мы помним, сгорел. Слыть бы Завалишину вещуном, а он не верил никаким словам. Получив задаток от Скуратова, попросил его засвидетельствовать покупку «пакентов» долговой распиской.
С патентами Платон придумал простое домашнее оформление. Вычерчивалось изобретенное, описывалась его суть на этом же листе, затем шли к нотариусу, нотариус заверял, что настоящее изложенное и начерченное продается таким-то, за столько-то. И никаких хлопот о затруднительном в те годы патентовании.
Замки были вычерчены, прикинуты в изготовлении, а равно и сбыте. Предположили минимальную цену и прибыли. Получалось куда больше, чем доход от веялок и молотилок. Успевай паковать да отправлять замки. Если уплатить Кузьме по самой малой совести, то быть Завалишину тысячником. От двухста рублей он едва продышался, севши на пол приемной конторки. А от этих сумм и рехнуться недолго. Искренне пожалел Родион Кузьму и предложил ему выплату с рассрочкой на три года. Замки-то ведь еще в горе рудой лежат.
Кузьма и не торговался. Куда столько! Ему и первого платежа не прожить. А первый платеж был немалым. Три тысячи рублей. Кузьма же и в чужих руках не видывал столько денег.
Подписали бумаги. Заверили. Деньги Овчарову перевели в рост. Завалишина тут же приняли в Кассу со всеми ее привилегиями для состоящих в ней рабочих и служащих фирмы.
Пуглив был Кузьма Завалишин, не сребролюбив, а счет деньгам знал. Знал он и то, что нужда запас любит. Знал и правила карточной игры о придержании козырей. И он попридержал самый хитрый и самый главный замок без ключа до получения денег, до вексельных обязательств. Когда же он получил все, то объявил:
– А теперь я всех удивлю козырным замком-болтом о двух головках. Одна живая, другая мертвая. Кто отвернет живую головку, тому привсенародно вручаю сторублевую катерину-катеньку.
Похваляясь в таких словах, Кузьма подошел к столбу коновязи, где было кольцо, и сказал:
– Вот, глядите, честной народ, это и есть болт-замок с шестиколесной головкой, головка отдельно и болт отдельно. Теперь на кольцо глаза...
Кузьма, как фокусник, продел болт в кольцо на столбе, затем навернул на него головку, состоящую из шести дисков на одной оси.
– Теперь кому надо, пусть свернет головку. Сто рублей... Вот они.
Желающих нашлось много.
– А как свертывать ее, – пояснил Кузьма, – гляньте на колесики с буковками. Из этих буковок нужно подобрать тайное словцо из шести букв. Гляньте, вон они как легохонько крутятся. И как слово подберешь, головка сама собой сымется.
Кто-то усомнился:
– Темнишь ты, Кузьма... Головку ты намертво на защелку замкнул.
– Так я и знал, что такой сумневатель найдется. Отойдите в стороночку аршинчика на три... Я при вас ее мигом сверну.
Отошли люди. Подошел Кузьма к замку, прикрыл войлочной шляпкой замок. Повертел диски с буквами и снял головку.
– Вот и все! Теперь я ее опять наверну, а сам домой пойду. Кто принесет мне замок, тому денежки да штоф водки за ходьбу.
С этого почти балаганного представления и начался пересмотр изделий Шало-Шальвинских заводов.
Замок, разумеется, никто не открыл, хотя желающие сменяли один другого. Механика замка угадывалась теми, кто не знал ее. А знавшие ее говорили, что Кузьма изобрел забытое. Так же сказал и Платон. Он видел в Англии «наборные» замки с буквами. И все же предложенное Кузьмой увлекло его и Скуратова. Тем более что кроме правильно подобранного соотношения букв у замка был еще какой-то секрет, о котором умалчивал Кузьма.
– Это верные полмиллиона рублей чистой прибыли, Тонни, – сказал Скуратов.
– Почему же не миллион? Эта цифра круглее...
– Может быть, и два. Они тоже круглые, только где набрать столько металла и станков?
Замки могли занять еще пять или десять страниц, но ими нельзя закрыть общую картину перемен на заводах. Поэтому ограничимся тем, что скажем о договоре с Кузьмой. Он не захотел продать «пакент» на этот замок без ключа. Он попросил гривенник с каждого изготовленного замка. Сошлись на пятаке и разобрали замок. А до этого Кузьма попросил Платона Лукича высвободить замок из кольца.
– Составь из буковок, – сказал Кузьма, – имя, которым нарек поп старшего сына Луки Фомича.
Платон рассмеялся.
– А я-то думал, что ты на свое имя изготовил замок, Кузьма?
– Дурак я? Всякий бы догадался и открыл...
Платон открыл замок, потом вскрыл. Его устройство до чрезвычайности оказалось простым. Менее десяти деталей. Болт как болт. Головка – это обойма, и в ней шесть дисков – шестерен с внутренними зубцами.
– Слишком просто, Родион, необходимо доконструировать и усложнить.
Пока это делается, посмотрим, как самые неожиданные люди влияют на перемены заводов фирмы и на изменение сортамента ее изделий. Приведем на наши страницы из. множества советчиков и подсказчиков еще такого же, как Кузьма, и тоже с присказюльками. Но до этого несколько строк о Юджине Фолстере.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Юджин Фолстер, перу которого принадлежала книга «Открытия и открыватели», изданная им и даримая его ученикам, поучала, что большинство изобретений принадлежит людям «нижних слоев» населения, вне их специальности, но во всех случаях тех, кто что-то делает своими руками. Инженер, как и наука, по статистическим данным, всего лишь корректирует и усовершенствует найденное, изобретенное, открытое.
Фолстер наставлял Платона, бравшего у него уроки, опираться на тысячи искр в головках рабочих и полагаться на них более, чем на свет одной головы. Надеющийся разбогатеть на большом самородке золота, учил Фолстер, всегда менее удачлив, чем не пренебрегающий золотыми песчинками.
Портрет Фолстера, как живое напоминание о первой заповеди Платона, висит в кабинете Платона. Без Фолстера не было бы и замков Завалишина. Без Фолстера он бы не принял того, о ком только что доложили ему:
– К вам в лаптях какой-то. Судя по всему, интересный человек.
Он вошел. Перекрестился на угол без иконы и начал весело:
– Господин Платон Лукич Акинфин! Допрежь, как выгнать меня, как дураком обозвать, дозволь, я тебе присказюлечку одну расскажу, а потом– суть. Писать-читать я плохо умею, а лаптем все-таки щи не хлебаю. Вы меня, конечно, видом не видали и слыхом не слыхали, а про вас я так много знаю, что, может, больше, чем йы про себя.
– Так бывает, – согласился Платон.
– За всяко просто и почти что кажинный раз. Человек себя, окромя зеркала, где может увидеть? А зеркало холодное стекло. А человек человека, как, скажем, вы меня, лучше видит.
– В этом я лишний раз убеждаюсь, разговаривая с тобой. Возчик?
– Он.
– Дочь замуж выдаешь?
– Сына женю.
– Нужны деньги?
– Об этом спрашивать не надо. Лапти об этом сами говорят.
– Сколько?
– Пока ничего. Присказюлька сама цену скажет. Сказывать?
– Сказывай!
– Жил да был Иван, не дурак, а умный. Ума у него, можно сказать, палата была, да маленькая, с куриный клюв. Сеном промышлял Иван. Хорошо промышлял. Луга были укосистые. Даровые. Известно – Сибирь. Она, почитай, вся некошеная. И он накашивал столько, что и сам сыт, одет-обут и семья тоже вся в сапогах ходит. Сено, стало быть, его одевало и обувало. И такое сено, что и продавать не надо. Сами к нему ездили. Шелк, а не сено. И если б Иван был дурак, он бы жил себе да жил, в ус не дул и в бороду не кашлял. А он умный был. А коли ум есть, он же думает.
И у него ум думал. Думал-думал, да и надумал не продавать свое сено ближним покупщикам. Узнал, что. они ему в три дешева дают супротив того, что в бестравных местах сено стоит. И задумал Иван сам в бестравные места сено возить. Лошадей купил. Раз свез. Два свез. Большие деньги привез, а жить плоше стал.
На еде, на одежде ужиматься начал. Жену попрекать, что плохо хозяйствует. А она чуть не на каждом куске скаредничала. Сама недоедала.
Совсем до ручки добиваться он начал. У добрых людей спрашивать стал.
«Кошелями деньги из бессенных мест вожу, а сам чуть не голодом сижу».
А люди что. Люди как люди. Вздыхают да охают. А один сказал:
«Не иначе – тебе, преумный Иван, Ивана-дурака надо спросить».
Тот чуть не на дыбы. И когда совсем худо стало, пошел к Ивану-дураку. Так и так. А тот ему:
«Без тебя, Иван умный, знаю, что худо тебе. Я ведь дурак. А коли я дурак, то мне всякая дурость, как родная сестра, сродни. И твоя дурость, Иван умный, не чужачкой мне доводится».
Иван умный опять было... Да дурак ему не дал:
«Знаю, кто твой злодей, кто твои деньги съедает».
«Кто?»
«Лошади!»
Не понял попервоначалу Иван умный. И вы, Платон Лукич, господин Акинфин, попервоначалу не поймете, коли у вас ума полна голова и малым, простым думам в ней и закутка не находится.
Вот и вся присказюлечка... Далее сами ее, Платон Лукич, заканчивайте...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
– Начал, так заканчивай, – попросил Платон Лукич.
– Без того не уйду. Не то же ли сено ваши веялки?
– Не знаю.
– Тогда у дурака спроси. Меня тоже Иваном звать...
– Скажи.
– Который год я ваши веялки вожу и думаю: во что вскакивает их перевоз? Не съедают ли их лошади? Будь они и железные кони. Много ли веялок можно в вагон впихнуть?
– Мало...
– Да еще дорогой крытый вагон берешь, чтобы дождем не мочило их, цена им не сбивалась...
– Так что же, не делать, что ли, их?
– Делать, но только так, чтобы в один вагон их в тридцать раз больше грузить.
– А как?
– Руку позолоти.
– Не только руку, а оба лаптя...
– Тогда слушай. По всем местам, и нашим, и дальним, веялки мужики делали. Кустарьки. И ладно делали. Не хуже. Одна беда.
– Какая?
– Веялка-то ведь не сплошь деревянная. К ней кузнечная снасть надобится. Ручка, скажем. Ось, и не одна. Шестеренчатые колесики. И эта снасть была самой дорогой для кустарька. А отчего? Нелегко кузнецу было делать ее. А заводчику – чик-чик, и вся недолга.
– Что же ты советуешь, Иван умный, Платону-дураку?
– Ужли не поняли? Тогда вместе разжуем... Торгуйте доброй железной снастью для веялки. А к этой снасти, как к хорошему воротнику, легким-легко деревянную шубу пришить. Хоть в вятских местах, хоть в уфимских, да где хошь деревянных шубников пруд пруди.
Их глаза встретились.
– Сколько тебе, Иван умный?
– Красненькую-то надо бы.
– Не продешевил?
– Воля ваша, Платон Лукич. Можно и синенькую. Зеленую-то трешенку совсем будет не по-акинфински, Платон Лукич.
– Может быть, ты в самом деле дурак? И у тебя на себя поглядеть и зеркала в избе нет. Десять рублей за то, что меня... Да нет, ты при всей твоей крепкой, умной голове не поймешь, что ты для меня сегодня сделал! А молотилки разве не то же «сено», не те же веялки? А конные приводы с дурацкими, стоеросовыми вагами?.. Нет, ты этого не поймешь...
– И стараться не буду понимать, Платон Лукич. Мне, Платон Лукич, не очестливо при тебе умным быть. Только и конные приводы тоже наполовину сено.
– Кто ты такой, Иван, как тебя по батюшке?
– Как и вас.
– Кто ты такой, Иван Лукич?
– Веяльщик я. Веялки делал. Не в простых сапогах хаживал, а теперь видишь, что у меня на ногах. Не сам в них переобулся.
Акинфин понял, о чем идет речь.
– Давай уж договаривай. Мы, что ли, Акинфины, разули тебя?
– Этого я не скажу. Жизнь такая пошла. Вот ложечников взять... Горшечников... Тоже чуть не по миру... И как винить заводчика, что его чугунный горшок не родня глиняному, как и ваши ложки? Хрясь и ложка. Мужики-то еще едят деревянными, а в городах нет... Хотел разве ваш отец уморить ложечников? Нет. Жизнь через него обескровила их. Таких, как я, Иван Балакирев.
Платон опустил глаза.
– Да, отец этого не хотел. Этого потребовала хитрая жизнь.
– Не только... Ну, да это долгий разговор. И не мой. А мой разговор про то, как хитрую жизнь перехитрить, чтобы людям дать жить и самому хорошие деньги нажить.
– А как?
– Про Зингера, который машинки для шитья делает, вам все известно?
– Знаю, что американец, торгует во всех странах машинами.
– Это все знают. А вот как ухитряется привозить дешево из-за моря свое сено? Об этом вы не слыхивали?
– Нет.
– Тогда послушайте, Платон Лукич. Зингер не возит своих машин полняком. Он везет только то, что ему сподручно и дешево, а все остатнее, простое и легкое, в той державе делается и собирается, где продается его машинное «сено».