Текст книги "Очарование темноты"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
– Здравствуй, Плат! Я редко докучаю тебе и не пользуюсь тем, чего уже нет и что не вернется никогда...
– Садись, Саваоф, – назвал Платон школьной кличкой Савелия. – И если ты пришел говорить об Егорше, то мы оба потеряем время, и больше ничего. Есть незыблемое и нерушимое, как верность нашей ребячьей «заединщине», когда мы, заединщики, клялись своими рогатками защищать один другого, а за измену быть расстрелянным моченым горохом из этих же рогаток, по тридцать три горошины на каждого. Помнишь?
– Я помню, Плат, но помнишь ли ты, как мы простили Родиона Скуратова за сдачу в плен молоховским ребятам и не расстреляли его горохом?
– Они, Савелий, затравили его собаками, а это было преступным нарушением нашей игры в войну. Егора же Суздалева никто не травил, никто не брал в плен, не заставлял красть. Никто, Саваоф, кроме бесстыдной неблагодарности за все сделанное для него. Я был на новоселье у Егора. Я подарил ему памятный золотой гвоздь, как хорошему человеку и отличному гвоздильщику. Я готов наградить его за работу большой суммой. Он достойный человек. И эти семьдесят три гвоздя были взяты им по легкомыслию...
Савелий Рождественский почувствовал поклев на испытанную наживку по имени «детские годы». Желая, чтобы удача не сорвалась, он помог клеву верной привадой – похвалой:
– Тебя не зря многие называют святым. Ты, Плат, сказал золотые слова, Егорша взял гвозди по легкомыслию... Золотые слова, – повторил Рождественский.
Платон поблагодарил его скрещением рук на груди за сказанное и ответил:
– Слова, может быть, и святые, но не святее правил о взаимном доверии и взаимном уважении. Легкомыслие не оправдание. По легкомыслию можно лишить жизни человека и оправдать это лишение жизни легкомыслием, или невежеством, или чем-то еще таким, подобным этому. Я не имею права изменять самому себе. Я делаю все, что в моих силах. Облегчаю труд. Забочусь о ваших заработках. И сделаю еще больше... Мною будет сделано так много, что ты, Саваоф, и представить не можешь. Я не требую за это ни от кого никакой благодарности... За то, что воздают должное, не благодарят. Но я не могу позволить, – начинал волноваться Акинфин, – и не позволю, чтобы за все это мне в голову, в сердце вбивали гвозди. Пусть по легкомыслию, но все равно безнравственные гвозди. Семьдесят три гвоздя.
Рождественский молчал. Платон налил в стакан воды и выпил. А выпив, сказал:
– Да, я хозяин! Я ваш тиран с белыми крыльями ангела, как выгравировывают некоторые вызволенные из-под охраны ангелов с черными крыльями. Да, я ненасытный упырь, пьющий из вас кровь тысячами комариных хоботков и ниточка по ниточке вытягивающий из вас жилы. И вы можете распять меня семьюстами тридцатью гвоздями на этой стене, и, распиная, проклясть, и сказать перед моим издыханием: «Умри вместе со своими кабальными правилами...» Но, истекая кровью, я не допущу и маленькой трещинки в монолитном фундаменте акционерного общества «Равновесие». В нем я не полновластный король, а президент, ограниченный парламентом, состоящим из акционеров.
Рождественский понял, сколь бесполезно менять крючки и наживки. Он воспользовался подсказанным не желающим этой подсказки Платоном.
– Я тоже акционер, господин президент. И теперь в Шальве редкий рабочий не акционер. Кто по своей убежденности, кто по овчаровской принужденности. У каждого есть по две-три десятирублевых акции, вот я и попрошу их сказать свое, акционерское слово... Будь здоров, Плат. Я было хотел поговорить с тобою решительнее и окончательнее, да побоялся поставить этим под удар твоего и моего товарища... Бывай здоров! Я не буду портить станков, взрывать плотин, прибегать к стрельбе и ко всему тому, на что способно бессилие, а не сила. Егора защитят достойными средствами сильных и правых.
На другой же день по цехам заводов от одного к другому стали ходить «Поручительские листы». Они начинались такими словами:
«Мы, акционеры общества «Равновесие», просим господина председателя Платона Лукича Акинфина в целях умиротворения неудовольствия за строгость наказания уважаемого всеми первоклассного пусковика гвоздильных станков господина Суздалева Е. наказать строгой мерой – штрафом в сто рублей, кои будут внесены нижеподписавшимися...»
Для вручения Акинфину подписанных листов избрали десять уважаемых, безупречных во всех отношениях делегатов.
Вместо десятерых желающих защитить Егора Суздалева оказалось более двухсот рабочих. Они в обеденный час широкими рядами пришли к чугунным литым воротам дома Акинфина.
Платон вышел, как всегда, уверенный, но бледный. Он вежливо поклонился и еще вежливее спросил:
– Чем я обязан, господа, такому многолюдному приходу?
В ответ на это гравер Виктор Пустовалов подал Платону «Поручительские листы» и сказал:
– Мы будем ждать вашего решения, Платон Лукич.
– Зачем же ждать, господа акционеры? – изумился Акинфин. – Зачем, когда все решено и я сам подписался на одном из этих листов? Вот на этом...
– И впрямь! – удивился Пустовалов. – Как же нам об этом не сказали?
Платон пожал плечами. Затем, увидев в рядах Егора Суздалева, подошел к нему, протянул руку и обрадовано сказал:
– Сняли, Егорша, твои поручители святой председательский грех с моей души. На это я и надеялся... Теперь ты пройдешь через проходную, в которой уже нет и не будет никаких сторожей. Нет худа без добра. Твое худо породило добро всеобщего, взаимного доверия имущества, принадлежащего всем акционерам и тебе... – Сказав так, он вручил Егору сторублевую акцию и добавил: – Это с меня штраф тебе за неумение прощать и маленькое легкомыслие...
Сторожа главной проходной перевели в подметальщики заводского двора. Проходная завода стала неохраняемой.
Дежурный табельщик открывал ее за полчаса до начала работы и закрывал до второй смены. Кому было нужно пройти на завод в рабочее время, ходили через табельную конторку.
Это новшество, это доверие сказалось на всех и каждом. Семьдесят три гвоздя незримо, но знаемо были вбиты в порог проходной, став семьюдесятью тремя так же незримыми, но знаемыми сторожами.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Есть поговорки, которые неизменно приходят на ум. Одна из них – о бедах и несчастиях, обрушивающихся одно за другим.
Не успел Платон Лукич вырвать злополучные гвозди из своей памяти, как в него вонзил новый гвоздь Клавдий. Ожидавший от своего брата самого неожиданного, Платон не мог допустить того, что пришло в письме, запечатанном сургучом.
«Тонни, родной мой! Еще раз пощади меня! И спаси меня! Я виновен перед собой. Я искуплю свою вину. Речь идет о моей чести.
Я проиграл в карты мою наследственную доменку. Проиграл и дал слово выигравшему ее Топову Антону Денисовичу выкупить по оценке отца в наследственном завещании. Или дарственно передать ему.
Тонни, мой милый и родной брат, пойми меня и поверь мне – я больше никогда не прикоснусь к картам, но мне до этого так везло, а теперь счастье изменило мне. Я знаю, что тебе невозможно оторвать доменную печь от всего остального и тебе следует купить ее у меня. Отец, я думаю, не завысил цены на нее. И я выдал обязательство Топову Антону Денисовичу, заверенное пятью свидетельскими подписями тех, при ком я проиграл мою доменную печь.
Топов потребовал заверить мое обязательство нотариально, но я поклялся ему, что расчет с ним произойдет без огласки, которая может оказаться пятном на нашей фирме и на твоем ни в чем не повинном имени.
Прими, умоляю тебя, Топова и найди способ рассчитаться с ним, я согласен на вексель.
Не проклинай меня. Накажи, но не проклинай.
Всегда твой Клавдий».
Письмо пришло в день приезда Топова. Любезный, предупредительный и в мелочах, просто и элегантно одетый, он произвел на Платона впечатление человека, с которым он сумеет договориться.
Такому не будет нужна доменная печь, и, может быть, судя по его мягкости, чистоте голубых глаз, можно будет найти какие-то смягчающие обстоятельства и уплатить меньше проигранного. Ведь Клавдий, несомненно, был пьян, и это всякий порядочный игрок должен учесть.
С этого он и начал:
– Я знаю все, Антон Денисович, и не попрошу вас рассказывать, как это произошло. Но это произошло, и брат повинен уплатить проигранное. Но если вы разрешите, Антон Денисович, то я позволю себе заметить, что брат был не очень в себе за карточным столом. Разумеется, картам нет до этого дела. Коли пьян, так не играй.
– Нет, он был совершенно трезв, Платон Лукич. Это подтвердят все наблюдавшие игру, первая половина которой была невероятно благополучна для него. Многие вышли из игры, и у меня оставались последние три тысячи. Это подтверждает, что он был трезв.
– Я не смею не верить вам, Антон Денисович, но мой здравый смысл шепчет мне, что в здравом уме этого сделать было нельзя. Доменная печь нераздельна со всем принадлежащим к ней. И если бы я предложил вам взять ее, то вы получили бы голову без туловища. Ее невозможно продать раздельно, и, если вам угодно, я покажу ее, и вы увидите, что это часть единого организма. Ее никто не купит. И будь бы я недобросовестным человеком, я бы сказал: «Берите, она ваша». И вы бы не сумели ее взять.
– Я и не стремлюсь владеть ею, зная, что, усовершенствованная вами, она стоит дороже суммы, названной покойным Лукой Фомичом. Мне нужны выигранные мною деньги. Я же на них играл, но Клавдию Лукичу нечем было заплатить, и он поставил на кон доменную печь. Я согласился, тайно надеясь, что он отыграется, но карты отвернулись на этот раз от него.
Тот и другой помедлили, прикинули, какими будут дальнейшие переговоры. Платон первым прервал молчание:
– Значит, вы, Антон Денисович, ничего не хотите принять во внимание – ни запал азарта, ни болезненную приверженность к игре Клавдия Лукича? Ничего?
– Не знаю, право. Поверьте, я, как всякий выигравший, испытываю неудобство. Во всяком выигрыше есть что-то такое... какое-то отнимание денег... И, чтобы както смягчить это свое неудобство, я согласен взять меньше.
– На сколько?
– На десятую долю.
– Всего лишь на десятую? Это не достойно ни вас, ни меня.
– Помилуйте! Не половину же...
– Половина тоже, не кривя душой, состояние. И еще какое...
– Да, конечно. Для кого-то это состояние... Извольте, я согласен отдать на отыгрыш Клавдию Лукичу пятую долю... Но если вы, – сказал повышенным тоном Топов, – не оцените этого благородного жеста и вздумаете вести не очень приличный торг, то я потребую выигранное полностью.
Это возмутило Акинфина.
– Требуйте! Берите! Подавайте в суд! У вас же на руках гарантия, заверенная пятью свидетелями. Ее легко превратить в юридически приемлемый документ, и пусть проигравший предстанет ответчиком перед судом, если суд найдет возможным разбирать карточные долги.
Топов не ожидал такого поворота.
– Ну уж, и суд... Разве у меня нет короче путей?
– Нет. Самый короткий – это суд. Не пройдет полугода, как вы получите свой выигрыш. Если суд примет к рассмотрению это дело... А потом у Клавдия. Лукича не окажется наличности и права подписывать векселя от имени фирмы. Оно им передано мне. И только я могу вам, если вы того пожелаете, выплатить треть проигранного. Если же...
– Вы опять угрожаете?
– Бог с вами! Я, как и вы, способен на благородные жесты...
– Треть? Даже не половина?
– Вот что, Антон Денисович, я и вы немножечко возбуждены. И вам, и мне нужно подумать. Кроме этого сегодня неприсутственный день, бухгалтерия на замке. Встретимся завтра...
Топову не хотелось переносить расчеты на другой день, но и боязно было насторожить Акинфина податливой торопливостью. Пришлось согласиться, попрощаться и уйти.
ГЛАВА ПЯТАЯ
До приезда в Шальву Топов не рассчитывал получить и пятой части выигрыша. Теперь он упрекал себя за неуступчивость. Ему нужно где-то провести ночь. В гостинице у него могли выкрасть обязательство. О нем знают уже два человека – Скуратов с пронзающими глазами и неприятной фамилией и Акинфин. Он деликатен и мягок. Но кто знает, что скрывается в нем под этой оболочкой. Домну из одного кармана в другой мог переложить любой появившийся в гостинице с пистолетом. Профессиональному шулеру Топову известны были и не такие смелые экспроприации. Поэтому он предпочел ночь провести без сна, где-то укрывшись в этом городишке, название которого так же звучало грабительски.
Предчувствия Антона Денисовича хотя и не были напрасными, все же, придумывая опасности, он не мог предусмотреть того, что не пришло бы в голову ни одному жителю Шальвы.
Топова еще утром встретил и узнал сидевший с ним в камере пермской тюрьмы Уланов.
Через Родиона Максимовича Ивану Лазаревичу стала известна цель приезда и фамилия Топова, выкликавшегося на вечерних поверках Поповым. .
Двоякие чувства спорили в Уланове. Ему претило спасать доменку для Акинфина, но негодование, что домна может стать достоянием шулера, взяло верх. И он решил прежде разделаться с Топовым, затем решить вместе с Рождественским, как поступить дальше.
Весь этот день Иван Лазаревич старался не выпускать из поля зрения Топова, опасаясь попасться ему на глаза и оказаться узнанным.
По выходе Топова из дома Акинфина Иван Лазаревич оказался в непривычной для него роли преследователя. Его надежды на успех подкрепились соучастником этой операции Савелием Рождественским. И он считал, что Акинфин Акинфиным, а завод заводом и забота о заводе – это забота о работающих на нем.
Уланов, наблюдая за слоняющимся по улицам Шальвы Топовым, решил пригласить его на Игрище. Савелий Рождественский подошел к Топову, читавшему афишу, обратился к нему:
– Прошу прощения за беспокойство, милостивый государь... Не знаете ли вы, как пройти к Игрищу? Там знаменитый ресторан и презабавная рулетка на русский манер. Меня дернула нечистая приехать в эту шалую дыру в воскресный день, и я не знаю, куда деться...
На Топова Рождественский произвел хорошее впечатление, тем более что, назвавшись агентом из Москвы, приехавшим сюда за товаром, он был при деньгах и был не прочь от скуки сыграть «по маленькой»...
Дорога на Игрище была найдена общими усилиями, а затем потеряна на полпути. Топов и Рождественский оказались в густом укромном соснячке, где их ждал Иван Лазаревич. Он сразу же приступил к делу:
– Здорово живем, Попов! Потолстел ты, а не изменился после пермской тюрьмы. Не пугайся только, в полицию сдавать тебя не будем... сами управимся. Садись!
Подкосившиеся ноги усадили Топова на лужайку до приглашения Уланова.
– Что вы хотите сделать со мной, господа?..
– Спасти, господин Попов, спасти от тюряги, – успокаивающе предупредил Уланов. – Первым делом мне, как граверу, хотелось бы убедиться, как чисто переделана фамилия Попов на Топов и нет ли изъяна в переправке письменной буквы «П» на письменную же «Т» с добавлением в нее средней палочки... Мне, как мастеру по этим делам, хотелось узнать, правильно ли я предположил это мошенничество.
– Правильно, – глухо ответил Топов.
– А все-таки покажите... Или не доверяете? Неужели вы думаете, что мы грабители, которые хотят отобрать ваши денежки? Если б хотели, так уж сделали бы это...
– Что же хотите вы, господа? – плачуще спросил Топов.
Ответил Рождественский:
– Хотим, чтобы ваш паспорт остался при вас, а наша домна при нас.
Топов заплакал, затрясся.
Процедура возвращения доменки была короче и проще, чем такая же операция при такой же ситуации с Гризель.
Далее Уланову хотелось знать, должен ли он отдавать Акинфину обязательство, полученное от шулера Топова.
– Должен, – твердо сказал Савелий. – Это наша домна, наша, как и все заводы, которые будут принадлежать нам! Домну от Клавки нужно отобрать.
В тот же день вечером Иван Лазаревич Уланов отправился к Акинфину. Нужно было найти короткие слова.
Иван Лазаревич нашел эти слова:
– Не допытывайтесь, пожалуйста, господин Акинфин, как я сквитался с вами за вызволение меня из пермской тюрьмы.
Уланов положил на белый столик с вычурными кривыми ножками обязательство Клавдия.
– Что это, Иван Лазаревич? – подчеркнуто назвал Платон Уланова по имени и отчеству.
Уланов в ответ так же подчеркнуто назвал Платона по фамилии:
– Это ваша, господин Акинфин, родовая доменка и расписка в оплате за нее полностью.
– Как это вам удалось, Иван Лазаревич?
– Я просил вас – не допытывайтесь.
– Теперь я ваш должник, Иван Лазаревич...
– Нет, мы квиты, господин Акинфин! Квиты-с!
Уланов ушел. Опять не уснуть до утра... Когда это кончится?
А чему, собственно говоря, кончаться? Все кончилось. Доменка спасена. Ее Флегонт вычеркнет из наследственного пая мота и пьяницы. Кажется, разумно будет теперь выплатить Клавдию акциями или наличными за все, что еще принадлежит ему, – и конец. Денег достаточно. На часовой завод хватит и останется на перекрой зингеровских машин...
Платон хотел пригласить сонатиной Строганова, а он спустился из своего крыла без музыкального вызова.
– Значит, есть какой-то телефон без проводов от одной головы к другой, – обрадовался Платон. – Как пусто стало в нашем громадном амбаре! Мать переувольняла батальон своих горничных, отдавшись богомольям и путешествиям по монастырям. Вы запершись... Агния не возвращается и не возвращается... Может быть, нам катнуть на недельку в Питер?
– Не тянет как-то туда. Мне здесь пишется... Теперь я опекун и отец миллионера. Вас не обижает, что нашего сына стали называть Тоником?
– Платонов, Платов, Платиков, Тоников, Тоничек, теперь в Шальве народилось больше, чем всяких других имен, вместе взятых. Родиков, Родичек и Родионов тоже порядочно. Никодим уже отказывается крестить этими именами... Так что бы вы думали?
– Не знаю, что и подумать...
– Ездят крестить в другие приходы.
– Какая популярность имен!
– Вы все иронизируете, Веничек. Не надо терять чувство юмора...
– Да какой уж там юмор, когда в шальвинской гармонии все чаще и чаще диссонансы нарушают ее...
– Вы об Уланове, Веничек?
– Не только.
– О ком же?
– О многих и многом. Родион из поездки за границу вернулся каким-то не таким... Не тем.
– Наверно, устал Родик. Это мы выясним. А теперь попросим Лушу дать чай вместе с его привычным рижским спутником...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Из последней поездки за границу Родион Максимович Скуратов в самом деле вернулся в подавленном состоянии. Заметив это, жена спросила его:
– Что-то не удалось там тебе, Родиоша?
– Не знаю, что и ответить тебе, Соня. Прежде я вооружался там, а теперь происходит совсем по-другому...
– Что же по-другому-то? Наверно, измучился?
– Да нет, Сонечка. Я как-то перестаю верить в то, что мы делаем... Вернее, не в то, что делаем, а как это делается! Там тоже, Соня, пытаются сгладить, уравновесить жизнь... Но, понимаешь, как-то без вывертов.
Софья Васильевна пересела к мужу на кровать, где он, рано раздевшись, хотел полежать, пораздумать перед сном.
– Без каких, Родиоша, вывертов?
– Без овчаровских и... И без всяких других. Нам есть чему поучиться у них. Но есть чему поучиться им и у нас. Они беднее и богаче нас. У них нет той широты возможностей, которых мы не замечаем, а замечая, не обращаем на них внимания. Из одной и той же доски или слитка меди они делают и получают больше. Там нет щепок и стружек. Им приходится ловчиться и все пускать в дело. Нас же изнахратили наши богатства. Они обедняют нас.
Софья Васильевна, напрягаясь, вслушивалась в каждое слово мужа.
– Ты, Родиоша, как-то очень непонятно...
– Потому что я и сам понимаю не все. Чувствую, что у нас что-то не то, а оценить и понять во всей широте не могу, Соня... У нас как-то все на особицу и случайно. То вдруг нас начинают кормить и одевать золотые подковы, то «составные» дома... Я понимаю – это разбег... Но куда и во что разбег? Ну, будет, допустим, у нас часовой завод, завод швейных машин... Но ведь часы и швейные машины те же крестики, те же потаковские колокольчики, которые звонко и далеко звенят, но о чем они звенят, кому и что названивают?
– Деньги, очевидно, Родиоша. Ведь ты всегда хотел, чтобы в фирме больше было денег.
– Я и сейчас хочу, но не знаю – зачем? Для часов? А что изменят они? Что будут показывать их стрелки? Ход времени... Отсчет годам... А куда, Сонечка, идет это время, куда бегут годы?.. А каким оно будет, Сонечка? Свободной акционерной империей свободных фирм? Так называет ее Платон, такой он видит Россию после свержения царя. А кто будут главными ее акционерами? Может быть, ты или я? Или Иван Уланов? Сережка Миронов? Витька Пустовалов? Художник Сверчков?.. Нет!
– А кто же, Родион?
– Думаю, что те, кто помогают народу свергнуть царя, чтобы после свержения в своих фирмах оседлать народ.
– Родион, ты повторяешь сказанное Савелием.
– Савелием ли только, Соня? Есть покрупнее люди. Есть! О них известно и Платону, но в их силу он не верит.
– А ты веришь, Родиоша?
– Не знаю, Соня... Я только думаю, это умный Платон все чаще и чаще походит на тетерева. Поет и, упиваясь своей песней, не слышит, что делается в мире. Иной раз мне, Сонюша, кажется, что Плат перевлюблен в себя, в свои уравновешивания и во многое другое. Он говорит, что капитализм выдуманное слово... Говорит, что называемое этим неудобным словом есть единственно возможный образ жизни, при котором человечество успешно развивалось в прямой зависимости от производства. В этом есть что-то правильное, но, Сонечка, я видел капитализм своими глазами. В Англии, в Германии, во Франции. Капитализм с живыми капиталистами, с которыми я встречался, пил, ел, разговаривал. Которым я платил, у которых я покупал и среди которых при моей внешности, при деньгах, которыми я мог распорядиться, они меня тоже называли капиталистом и ничего не скрывали от меня...
Софья Васильевна сказала:
– Это очень интересно.
– Это страшно, Соня. Их откровенность была похожа на заговор воров, вербующих меня в свою шайку. Они не скрывая говорят, что лучшим во властвовании является усыпление тех, кем ты повелеваешь. И разъясняли, как это делается. Называли удобные квартиры для рабочих, широкую продажу доступной им одежды, очарование их профессиональными союзами, вежливым обращением с ними... Сонечка, мне было не по себе. Они говорили о своем, а за их словами вставала Шальва, ее улицы с новыми «составными» домами... номерные овчаровские магазины, цеховые столовые, наша больница и даже «Веселый лужок».
– А он-то почему? – спросила Софья Васильевна.
– Потому же... Там тоже есть свои «Веселые лужки», и какие! Они не усыпляют, а опьяняют и очень трезвых людей. Я за несколько вечеров в таких «лужках» прослушал лекции господ в черных цилиндрах о том, как важно не забывать древнее наставление: «Разделяй и властвуй», как важно, пропуская через сепаратор хитроумия своих рабочих, разделять их на сливки и обезжиренное молоко. Разделенные, они не будут едины в своей борьбе, в своих интересах... И, Сонечка, милая Соняша, перед моими глазами предстала наша фабричная знать с ее убогим благополучием, с ее акциями, накоплениями в Кассе и размежеванием с «обезжиренным молоком»... Это страшно, Соня! Будто и меня там пропустили через сепаратор и я вышел из него двумя Родионами. Один отрицает начисто капиталистическое право владеть и управлять заводами, рудниками, землей и вместе с ними – работающими на них, считая это подлым захватом и прямым грабежом. Другой Родион, споря с первым, находит капитализм вынужденно прогрессивным распорядком жизни, совершенствующим ее. Стыдно сказать, но пока единственно возможным, хотя и жестоким, общественным устройством. А все остальное... Все остальное, Соняша, пока пусть высокие, благородные, даже святые, но недовыкристаллизовавшиеся сверкающие самоцветы, теоретические мечтания. Трудно жить, Сонюра, двумя человеками в одном теле. Это не жизнь, а двоедушная гнусь!
– Что делать, Родион!. – сочувственно и утешающе сказала Софья Васильевна. – Тебя ли одного заставляет двоиться жизнь?
– Это, Софья, не оправдание. Некоторые и с тремя душами в себе живут и благоденствуют...
– Платон?
– У него их, может быть, больше или нет ни одной...
– Какая-то, да есть... И тоже, наверно, недовыкристаллизававшаяся. Или, скажем, недовыпеченная...
– Нет, Соня, Платон на редкость хитроумно выпеченный слоеный пирожок, с луком, с перцем, с медовым сердцем. С приглядным румянцем, заманным глянцем. Чертознаева, колдовская, обольстительная постряпенечка...
– Это который из двух Родионов в тебе говорит? – пытливо спросила Софья Васильевна.
– На этот раз оба в один голос, – горько улыбнулся Скуратов и решительно погасил свет. – Половина второго. Пора спать, Соняша. – Закрыв глаза, он завершил свою мысль: – И все же на свете нет таких пирогов, которые не распробываются, как и нет орехов, которые не раскусываются...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Очередным связным на этот раз была нарядная дама в широкополой шляпе. Рождественский встретился с ней на выставке художественного литья. Восхищаясь изделиями, она передала Савелию письмо.
Всякий, прочитавший это письмо, не понял бы, о чем оно. Для Рождественского теперь стало ясно, что Адриан его поддерживает в дальнейшем развенчивании Акинфина и одобряет прямой разговор при встрече с ним.
Савелий еще тверже поверил, что он сумеет и заставит поколебаться самонадеянного Платона в незыблемости своих идей. Коли Уланов, а затем история с гвоздями и требования комитета металлистов приоткрывали Акинфину глаза, то Савелий достигнет большего.
Достигнет именно он. Во всех случаях Акинфин не захочет потерять Савелия, а вместе с ним аховые прибыли ювелирного литья.
Убежденный в этом, Рождественский пришел к Платону в воскресенье и запросто сказал:
– Здравствуй, Плат. Сегодня у тебя пустой день...
– И ты его решил заполнить? Опять пришел о ком-то проявлять заботу?
– О тебе на этот раз. Ты же выслушивал себенаумейного Ивана Балакирева, послушай и меня. Разве плохо будет знать, что думает о тебе твой закадычный враг Савка Рождественский?
– Это уже интересно... Раздевайся и проходи.
Платон провел Савелия в маленькую, знакомую ему приемную и усадил за низенький столик с выгибными ножками.
– Давай позакадычничаем на полный пар. С чего начнешь, властитель крамольных дум?
– С чего прикажешь, великий усмиритель классовых противоречий, – ответил Рождественский в том же полушутливом, полусерьезном тоне. – Начну, пожалуй, с Кассы. Касса, Плат, для тебя большущая находка и еще большая потеря.
– В чем же потеря, Саваоф?
– Она показывает то, что для всякого хищного святоши разумнее скрывать.
– Что именно, Савелий?
– Когти!.. Не обижайся, Плат, ведь ты же сам просил меня «на полный пар».
– В таких случаях не обижаются, а просто не обращают внимания. – При этих словах Платон махнул рукой и подтвердил свой жест словами: – Отмахиваются – и все.
– В этом, Плат, у тебя большая сила воли. Ей не позавидует только осел. Ты мудро отмахнулся от комитета металлистов. Ты отмахнешься тем паче от сказанного мною.
– Не только отмахнусь, а просто не замечу.
Савелий закурил. Взвесил ответ.
– Такая возможность, Плат, у тебя пока имеется. Можно многого не замечать и отмахнуться. Скажем, идет снежок. Какое дело тебе до него! Идет, и пусть идет. А снег все гуще, гуще и дружнее, постепенно переходит в метель. Тоже можно отмахнуться и от нее, сидючи в хорошей кошеве. А метель все злее и злее, переходит в буран. Буран – в снежную бурю. Ты тоже можешь отмахнуться от бурана, но отмахнется ли он от тебя, Платон Лукич Акинфин? Отмахнется ли буран? Не заметет ли он тебя по самую макушку?
Платон испытующе посмотрел в смеющиеся глаза Савелия.
– Я догадываюсь, кто твой суфлер! Он хочет поколебать меня. Зря! Я не из трусливых...
– Так ты только говоришь, Плат, а дела твои совсем другое говорят.
– Например?
– Примеров много. Возьму, что мне на ум приходит. Уланова ты струсил... Вспомни ваш разговор после больницы. Вспомни семьдесят три гвоздя. Вспомни, как ты выкручивался тогда... Вспомни твой оборонительный и обольстительный приказ перед «большим бураном», которого ты начал бояться чуть ли не за год. Разве не боязнь, не трусость породили все твои «равновесия», «умиротворения»? Неужели это все только от широты твоей души, а не для сохранения своих заводов? Ответь, если ты смел, «на полный пар»!
Акинфин, не возвышая голоса, с достоинством сказал:
– Обычно я не отвечаю тем, кто мелко плавает и крупно пустомелет. Тебе отвечу. Мы же с тобой играли в бабки. Я никогда и ни от кого своих суждений не скрывал. Революцию в России, как и в любой другой стране, можно предотвратить только теми способами, которые внедряю я. Если этого промышленники не поймут и не применят, тогда это их заставят сделать повстанцы и бунтари оружием и силой.
– Заставят и оставят княжить и править?
– Нет, почему же... Может быть, кого-то сожгут или утопят, но кого-то, а не всех.
Савелия это развеселило.
– Сильно, Плат, и очень густо задымил твои мозги твой Юджин Фолстер.
– А ты откуда знаешь это имя? От суфлера?
– Приходится, Платон Лукич, узнавать не только это, но и многое другое. Иначе как поймешь, что, откуда и по какой причине? Значит, по-твоему выходит, что революция, возможность которой ты не отвергаешь, всего лишь перепричешет капитализм, уравновесит его и сохранит?
– Какой же вывод отсюда, Саваоф?
– Их два. Первый – молчать и соглашаться с этим удельно-весовым неравноправием тысяч рабочих с одним тобой...
– А второй?
– Сперва до точки выясним о первом. Что значит и как надо понимать твой вес и каждого из тысяч уравновешенных с тобой?
– Как?
– Неужели ты, Платон, не понимаешь, что все принадлежит тебе? Заводы, станки, земли, миллионы, власть и право распорядиться всем этим, как ты пожелаешь... А что у нас? Ты, Плат, знаешь, что у нас!
– Разве вы не лучше стали жить, Савелий?
– Лучше. И даже хорошо. Но это ведь, Платон Лукич, сиюминутно. Ты можешь каждого из нас прогнать, а то и продать.
– Продать, Савелий?
– Ты не ослышался, Платон. Заводы принадлежат тебе. И если ты их вздумаешь продать, то проданными окажемся и мы.
– Я этого не собираюсь делать.
– Не собираешься, но можешь. Имеешь право. Ты лее собственник. Заводчик. Ты князь и царь и бог своих заводов. Это и без «суфлера» знают все.
– Называй кем хочешь. Не я установил этот закон, этот порядок. Не я, Савелий! Пойми меня.
– Я понимаю тебя, Платон Лукич Акинфин, но и ты пойми... Такой закон можно опять же без «суфлера» перезаконить и переупорядочить порядок.
– Как?
– Изволь. Не буду подбирать неуязвимые и неподсудные слова. Скажу без выкрутасов.
– Скажи без них.
– Тогда слушай и запомни. Запомни твердо. Твое трескучее капиталистическое «равновесие» заменит равноправие соединения всех! Всех, кому будет принадлежать все. Всех, кто законно будет получать только то, что он заработал своим трудом, своим умом.
– Мне жаль тебя, Савелий, и твоего подсказчика.