Текст книги "Очарование темноты"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Платон отпил из бокала морс, затем принялся рассматривать свои руки, чтобы продлить паузу, ответил:
– Хорошо, Георгий Генрихович. Я это запишу в блокнот своей памяти... Клавдий промотает все. И когда он промотается, мне придется его содержать подобающим образом. Пусть эта разница в суммах будет неизвестным для него резервом. А сейчас ему следует перевести по телеграфу хотя бы что-то из положенных ему прибылей. Он, я полагаю, по уши в долгах. Пусть он подлец, нарушивший клятву на могиле отца, все же он его сын..,
Не Штильмейстер, а его ненависть к Клавдию заметила:
– Калерия Зоиловна на прошлой неделе перевела ему пять тысяч рублей.
– Это не мое дело и, смею думать, не ваше, Георгий Генрихович. У сына и матери свои, не касающиеся всех других отношения...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Опять весна и опять похороны. Но до них ли теперь ветке большой дороги.
По ней курсируют и товарные, и товаро-пассажирские поезда. По требованию могут подать в Шальву и классный вагон. Только уплати за все места. Подадут и специальный вагон. С горничной, поваром и кухней. В таком вагоне прибыли Лучинины и Цецилия с Вадимиком. Он опять в девчоночьем платье.
Когда только кончится это издевательство над мальчиком гимназического возраста?
В Шальве снова много нового. Новые дома. Новый башкирский поселок с мечетью и красивым названием Султанстан. По мнению всех, это самый трудолюбивый и честнейший народ. Башкиры работают кто где. Быстро осваиваются и в цехах, но «простая» работа, на которую не идут коренные шальвинцы, им кажется сподручнее. Лошадь все еще главная тягловая сила и при круговой узкоколейке. С введением заводских и цеховых столовых Кассе пришлось расширить скотные дворы. Заготовка дров на склад для номерных рабочих тоже спорится у башкир. Это и заставило взять на постоянную работу тех, кто работал сезонно.
Вынужден был сменить гнев на милость и Молохов Василий Митрофанович. Надеясь на ветку, он тут же разуверился в ней. Не рвали, как он думал, его слитки, не дав им остыть. Браковали его товар. Не согласись войти в акционерное общество, которым заправляет правление, а правление это – Платон, Молохов согласился плавить металл под надзором и по указаниям шальвинских плавильщиков. Жалко, что ли? Пусть мудрствуют, металл-то им, они и платят за каждую плавку.
Одно плохо – почки мучили зимой, а теперь, после овчаровскрй грабительской больницы, они опять как у молоденького... И скорым шагом стало можно ходить.
Доктора и брюхо сбавили. Приезжают. По расписанию велят кормить. И все бы ничего, жить можно, да опять повадились по ночам дядья и снова требуют дележа платины и всего, что через нее нажито. А это хуже почек.
Одно спасение в алтарной комнате.
Здесь уместно вписать из рассказанного в свое время Флором Кучеровым.
В замке барона Котторжана была домовая церковь с небольшим алтарем с полусферическим потолком. Барон, приняв православие, был верен католичеству. Ну, а коли так, то алтарь другой веры можно превратить в опочивальню. Зимой в ней было холодновато, весной и летом в самый раз. Прохлада. И что самое главное – дядья туда не смели наведываться.
Василий Митрофанович отлично понимал, что алтарь, какой он веры ни будь, божествен. Как туда попасть без покаяния, без креста, без похорон сгинувшему старшему, самому вредному дяде? И второй тоже возле двери походит-походит и назад в землю уйдет.
Василия Митрофановича неоднократно предупреждали, что свод ненадежен, что находиться и, того больше, спать под этой каменной угрозой опасно.
Опасно? А не опаснее ли не спать и обороняться медным крестом от мертвяков? Да и где слыхано, чтобы старый свод аршинной толщины рушился? Никогда такого не бывало. Рушились новомодные потолки, а старинные – хоть бы что.
Зная о ночных видениях мужа, Феоктиста Матвеевна перенесла свою ореховую кровать с лебяжьей перинкой из светлой спаленки в его мрачное и опасное, но спасительное убежище. Муж ведь, вдвоем-то спокойнее. Так и сталось. Вдвоем всегда легче.-И совсем полегчало им, а свод рухнул.
Василий Митрофанович и Феоктиста Матвеевна не проснулись. Смерть была мгновенной для обоих.
Минуя канонические траурные дни, сразу же перейдем к тому, что, осушив слезы, сказала Агния Васильевна Молохова:
– Вениамин, жить в Молоховке я не могу. Платон мне и тебе предлагает комнаты в левом крыле. Завтра же до того, как ты будешь признан опекуном твоего и моего сына, молоховские заводы войдут в акционерное общество. Договоры и условия, если они кому-то понадобятся, напишутся потом. Мне они не нужны. Платону я верю больше, чем себе.
Сентиментальный Вениамин целовал ее руки.
– И мне, Агустик, тем более не нужны.
– Рабочим, Вениамин, мы должны заплатить за все пустые дни, в которые они не работали по их вине или по упрямству отца. Им нужно уплатить и за их забастовочные дни. Им нужно уплатить просто так месячный заработок и не называть эти деньги поминальными. Они или их не возьмут, или вместо поминания... Зачем я должна порождать лишнюю ругань? Другое дело – дети... Им нужно что-то подарить. Значительное... Памятное. А что – я придумаю потом...
– Я даже не знаю, как назвать тебя, родная моя в единственная...
– И наконец, Вениамин... Нет, еще не наконец. Самое последнее будет самым трудным... А сейчас самое приятное. Ты будешь не только опекуном, но и законным отцом. В ящике письменного стола я нашла письмо. С меня снимается клятва оставаться навсегда твоей невенчанной женой. Вот, прочти. Оказывается, это было написано еще перед его первой операцией. Не правда ли, Венечка, абсолютно диккенсовская развязка? Добродетель побеждает жестокость... Дай я тебе утру мокрое умиление на твоем лице.
– Нужно быть деревом, чтобы не плакать, Агустик. Нужно быть чугуном, чтобы многое не простить Василию Митрофановичу и не поблагодарить за это письмо.
– И теперь самое последнее, не диккенсовское, а из каких-то древних и разбойничьих времен. Слушай, Вениамин. Отец показал мне дремучее место, где зарыто проклятое худородное серебро, припрятанные остатки платиновых богатств его родителя на самый черный-пречерный день.
Рассказывая, Агния волновалась, старалась не смотреть на Строганова. А он, услышав об этом, сказал ей:
– Забудь о нем, Агнюша. Пусть лежит в земле это зло. Неужели ты воскресишь проклятые умолкнувшие ужасы?
– Родной мой, я поступлю, как подсказывает моя совесть. Я укажу это место честнейшему старику Флору Лавровичу Кучерову. Пусть он соберет всех потомков Молоховых, живущих в нужде и бедности. Пусть он отдаст им этот клад и они разделят его между собой...
Разве это не будет справедливым решением?,. Я, Вениамин, хочу как-то, хотя бы немного, смягчить... А что смягчить – и не.знаю... Но это не теперь, а потом. Потом, когда найдет нужным Флор Лаврович Кучеров.
Вениамину Викторовичу что-то хотелось сказать, но ничего яе сказалось. Ему было трудно называть самое слово «платина» и-пускать ее в свои мысли.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
По-своему и особо взвешивал Платон Лукич приход в «Равновесие» нового крупного акционера. Вместе с ним приходили новые рабочие. Это не гранилинские, забитые нуждой, полуголодные мастеровые. Они рады были грошовым надбавкам оплаты за работу. На Кассу они чуть. ли не молились, едва не целовали заводские номера с изображением весов.
А вот как поведут себя поротые, озлобленные молоховские бунтари? Не потребуют ли они большего, чем им можно дать? Не захотят ли они сразу же тех благ, какие есть у шальвинских рабочих?
Платон Лукич не забывал и сказанное Гущиным: «Вулканы засыпают, но не умирают...»
Разумный афоризм, и все же Молоховка не вулкан. Это. та же Шальва, только растравленная, взбудораженная жестоким отношением к рабочим. Но...
Но первые хорошие получки, льготы, заботливое внимание к житью-бытью утихомирят справедливо недовольных крикунов. Однако же Платон не знал, что неизвестное ему екатеринбургское подполье не забывало Шальву, Молоховку и все окрестные заводы. Усиленный надзор полиции не мог уследить за всем и каждым. Рабочие читали запрещенное, учились, встречались, обогащались знаниями, накапливали силы.
Молоканов действовал и помогал...
Платон Лукич, не исключая вспышек на заводах, верил в силу власти своих экономических реформ. Поэтому предчувствия, касающиеся молоховских смутьянов, всего лишь настораживали его, но не пугали. Он ждал, что к нему явятся представители комитета профессионального союза металлистов и он сумеет договориться с ними. А представители не приходили, зато пришла листовка. Ее принес почтальон в конверте, как обычное письмо.
Листовка была напечатана крупным шрифтом:
«Долой продажную Кассу Овчарова!
Долой его развратные «Лужки», подлые рулетки, азартные бои и все торгашеские заведения!
Требуем замены Кассы Комитетом Профессионального союза металлистов!»
Прибежавший Овчаров тоже получил из Молоховки листовку. В его глазах ожесточение, и весь он гнев, раздражение, а разговор с Акинфиным он начал тихо и смиренно:
– Я утишаю в себе, Платон Лукич, горькую обиду. Силой милому не быть. Кому люб Союз металлистов, тот пусть и вступает в него, а Касса пусть останется для тех, кто ею дорожит...
– Вы мудрец, Александр Филимонович, но все же мы должны считаться с желаниями наших рабочих.
Сказав так, Акинфин предложил ответить на листовку. Печатно. Гласно.
Ответ в кратком пересказе состоял в том, что Комитет Союза металлистов вправе выносить свои замечания о Кассе на обсуждение всех рабочих заводов фирмы.
Далее объяснялось, что недовольство господ рабочих и служащих отдельными заведениями Кассы упускает из виду вынужденные способы изыскания значительных сумм для покрытия расходов по ссудам, пенсиям, пособиям и многому другому, помогающему улучшению жизни трудовых семей.
Затем подтверждалось право каждого сделать выбор между двумя этими объединениями рабочих и служащих заводов.
В том же доброжелательном тоне гарантировалось возвращение паевых накоплений выходящим из Кассы ее членам.
Членам Союза металлистов фирма гарантировала страховые отчисления, в соответствии к заработку рабочих, состоящих в профессиональном союзе..
Комитету металлистов фирма предоставляла для расширения его работы в безвозмездное пользование дом бывшего управления заводом в селении Молоховка.
И, наконец, выражалась уверенность в содружестве и успехах двух самостоятельных рабочих организаций.
В день выхода газеты были выбиты стекла в доме Овчарова. Виновных не нашли. К дому Акинфина приставили двух полицейских. Прискакал отряд кавалеристов. В Молоховке ждали бунта.
Все обошлось спокойно. Никаких признаков волнений не оказалось. Умный жандармский чин не расценил листовку политической акцией, а всего лишь недостойным выражением недовольства Комитета Профессионального союза, оказавшегося неспособным достигнуть больших успехов по сравнению с Кассой.
Относительно выбитых стекол прошел слух, что это было женской местью Овчарову, за что – он знает сам.
Все стало на свои места. Узел был завязан деликатно и умело. Выход из Кассы стал невозможным, он угрожал потерей всех ее льгот. Отчисления фирмы, которые мог получить Комитет Профессионального союза, оказались мизерно малы. Поэтому правление Кассы и Комитет металлистов, оценивая обстановку, пошли на взаимные уступки. Состоящий в Кассе мог одновременно быть и членом профессионального союза, при условии, что страховые отчисления фирмы по-прежнему останутся за Кассой.
– Иного пока добиться нам не удалось, – сказал связному из Екатеринбурга Савелий Рождественский. – И все же достигнутое нами поможет сделать новые шаги. В себя мы не теряем веру. Мы сила!
Примерно так же говорил жандармский чин Платону Лукичу. А он по-прежнему стоял на своем:
– Сила только в улучшении жизни рабочих, в увеличении капиталов и доходов Кассы.
Действуя так, Акинфин повысил оплату рабочим нового акционерного завода. Ввел большие премии за выплавку добротного металла. Учредил в Молоховке приемный покой и два номерных магазина. Появились столовые в цехах.
И чем больше проявлялось внимание к своему желанному металлургическому акционеру, тем жарче пылали его печи, тем больше выплавлялось чугуна, стали, меди.
Малые затраты с лихвою окупались большими барышами. Платон Лукич Акинфин умел считать и миллионы, и копейки...
Молоканов так же умел считать малые и крупные завоевания рабочего класса.
ЦИКЛ ДЕВЯТЫЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Листая страницы строгановских записей и «Поминального численника», листается и время. «Численник» не остановился на писаниях Луки Фомича. Платона потянуло к этой тяжеловесной, в кожано-металлическом переплете летописи акинфинского рода.
Сначала Платон вписывал в нее короткие заметки о самом «численнике», оценивая его как досужее разглагольствование благополучных предков после сытного обеда. Не низвергая написанное, он мягко подтрунивал над ним, находя, что все авторы этих страниц не страдали отсутствием самолюбования и забывчивостью о своих превосходствах по отношению ко всем остальным.
Начав с таких заметок, сдобренных почтительным юмором, не расставаясь с ним, Платон, увлекшись, стал писать о себе, о своей «гармонии равновесия взаимностей». Излагая ее много раз, как оказалось, он нигде не мог рассказать о ней так стройно, подробно и последовательно, как здесь. Вероятно, это происходило потому, что в предполуночной тишине никто его не перебивал, не задавал каверзных вопросов, и строки, как точные, безупречно сработанные брусья «составного» дома, послушно ложились в стены возводимого им сооружения из слов, точно выражающих его мысли, фраз, воплощающих открытые им истины.
Создаваемое на плотных листах отличной бумаги помимо его воли готовилось стать солидным трактатом, таким же убедительным, как его акционерное общество. Трактат вполне можно озаглавить тем же так много умещающим в себя словом «Равновесие».
Все получалось так гармонично, что даже хотелось вписать строку из пушкинского «Бориса Годунова»: «Достиг я высшей власти», а последующие слова: «но счастья нет моей душе», возникающие сами по себе, не хотелось даже произносить. Они же не уходили из головы, требовали сказаться.
Но почему же, как же «счастья нет моей душе», когда оно есть?..
За год с. несколькими месяцами после ухода Молохова преобразованы его печи. Идет хороший металл. В Молоховке прекратились волнения и приутих ропот рабочих. Все они теперь в Кассе. Они получили право приобретать в рассрочку дома и скот. Для них открыты номерные лавки Кассы и все ее блага – и страхование, и лечение... В день именин они преподнесли медный каравай на литом чугунном подносе с подковообразной солонкой и сказали:
– Обожаемый наш спаситель, Платон Лукич, мы оживили былую славу стальных сплавов незабвенного инженера Амосова, и теперь можно делать все, чего не сделают другие...
Разве это не счастье?
Обстоятельства заставили Потакова и Шульжина примкнуть к акционерному обществу. И, сделав это, они обрели тишину и благополучие. Кэт получила возможность сменять возлюбленных немногим реже, чем свои туалеты. Можно сожалеть, что Антип Сократович теперь играет на воображаемом бильярде в доме для умственно неполноценных господ, но все же господ, в господском отделении, а не в обычных палатах для всех. Может быть, Потакову не суждено вернуться из этой палаты в свой дом, зато в своих домах живут его рабочие и также пользуются всеми номерными привилегиями.
Как может он роптать на судьбу?
Камские лесные заводы буквально устрашают своими прибылями. Зримое становится невероятным. Реальное – призрачным. Как только ухитряются оптовики, покупая сборные дома по баснословной цене, перепродавать их с большими прибылями?
Говорят, причиной этого успеха является не «Равновесие», а российское неравновесие природных богатств по отношению к промышленным возможностям. Говорят, что на этом зиждется благополучие господина Акинфина и его акционерного общества, сумевшего опередить других. Говорят, что это зыбкая удача предприимчивого выскочки...
Какая низменная, завистливая желчь! Какая клевета под флагом экономических наук! Какое умствование недоучек и угодливых прислужников заживо смердящего режима!
Кто кому мешает брать богатства, лежащие на поверхности? И кому не лень нагнуться, тот богатеет. Примеры на глазах у всех. Жил-был никем не знаемый лесничий. Бедняк. Интеллигентный нищий. Попросил продать ему отходы. По сути дела древесный шлак. И чудо! Корье, сгнивающее на порубках, ожило товаром! Обрезки и пеньки, оказывается, способны стать третьим сортом первосортного сырья для тысячей поделок. Щепки, стружки, опилки и даже хвоя пошли в дело. Разве перечтешь, что из чего? Все эти смолы, дегти, скипидары... Не в этом суть.
Суть в том, что Чердынцев был радетельный лесничий, слуга лесов, а стал теперь их господином, богачом и акционером...
...Диалог с самим собой всегда приятен тем же, что и с самим собою бильярдная игра, потому что побеждает сам играющий и говорящий.
Трудней игра и разговор с другими. Они всегда чреваты неуспехом.
Такое произошло с Платоном Лукичом совсем недавно. Произошло и тронуло стрелку весов души Платона в сторону вступившего с ним в разговор.
Никто Платона Лукича не обвинял в зазнайстве. Он был учтив и вежлив одинаково и с теми, кого называли господами, и с теми, кто не мог числиться в господах. Кузнец ли он, литейщик ли, уборщик ли мусора в цехах. И уж конечно с теми, чьи руки восхищали Платона Лукича, он был особенно приветлив.
Главный гравер, рукам которого своим рождением обязаны тончайшие штамповки, Уланов Иван Лазаревич попал в беду. Отказали пальцы правой руки.
Тревога! Этим пальцам нет цены! Его немедленно освободили от работы. Платон Лукич собрал консилиум шальвинских врачей. Болезнь оказалась излечимой. Пальцы были переутомлены работой. Штихели и резцы перенапрягали их, не знавших устали.
Начались массажи, втирания мазей, лечебная гимнастика, проба лечить электричеством и...
И помогло. Уланов мог вернуться в цех с обязательным выполнением ежечасной разминки пальцев, гимнастики рук. Заботливые наставления исключали повторения болезни пальцев.
Узнав о выздоровлении, Платон Лукич приехал к Уланову поздравить его. Честь! Куда же больше, приехал сам! Привез бутылки, свертки, сласти, фрукты! Снилось ли такое раньше? И гость вошел к нему не в своей рабочей тужурчешке, а в новой тройке! При галстуке и шляпе. Уважение же! И это надо понимать, а выздоровевший, которого лечили, как царя, встретил Платона Лукича суховато.
– Спасибо, – сказал Уланов, – хорошая больница. Земских таких не бывает. Все хвалят.
– Как себя чувствуют теперь ваши пальцы, Иван Лазаревич? – участливо спросил Платон Лукич.
– Как новые, Платон Лукич, да я-то чувствую себя не важнецко.
– Больница, Иван Лазаревич, всегда немножко угнетает...
– Это само собой, Платон Лукич. Но мне показалось, будто лечили не меня и заботились не обо мне...
– О ком же о другом, Иван Лазаревич?..
– Не знаю, о ком или о чем... Я не мастер гравировать слова. Только я еще раз, и, кажется, бесповоротно, убедился, что эта и всякая ваша забота не обо мне как о человеке Иване Уланове, а как о машине. Как, понимаете, о дорогом станке, который начал ржаветь и выходить из строя. А он нужен! Нужен до зарезу, без него большой провал...
– Мне очень странно слышать такое от вас.
– Странно или нет, Платон Лукич, но это так. Из тюрьмы вы тоже вызволяли не человека Ивана Уланова, а гравировальную машину. А я, во-первых, Иван Уланов – человек, а во-вторых – все остальное...
– Ну, хорошо... Думайте так плохо, но скажите: не все ли равно человеку, который тонул и которого спас другой человек? Он спас его. Сделал самое главное. И так ли уж важно, из каких побуждений он это сделал? Потому ли, что ему хотелось спасти? Или он хотел прославить себя? Или тот, предположим, был должен ему деньги?.. Много денег. И долг утонул бы вместе с должником... Не все ли равно?
– Не все равно, Платон Лукич. У человека есть душа. Какая она – не знаю, но какая-то есть, как и разум. Обидновато сознавать, чувствовать, что тебя спасают, что тебя ремонтируют, как машину, и не для тебя, а для того, на кого ты, машина, работаешь. От этого на душе становится невесело и в разуме как-то сумеречно. Неужели вам, Платон Лукич, непонятно это? Или не хочется понимать?
– Мне оскорбительно это понимать. Больницу строил и я...
– Тогда вам легче понять. Вы знаете, с чего ее строительство началось. Говорят, что со смерти фондового мастера. Вы дорожите мастерами, Платон Лукич. Я не встречал человека, который так холит мастеров... Но ведь, Платон Лукич, пасечник тоже холит своих пчел, заботится о них, строит им новейшие, удобные составные ульи... Для чего? Иной, может быть, и любит это трудолюбивое насекомое с острым жалом, но все равно он заботится о нем, чтобы получать мед. И тем больше забота, чем увесистее хочет получить пасечник прибыток от пчелы. Пчеле все равно, она бездумна. А все ли равно человеку, существу мыслящему? Человеку, который понял, что для хозяина он всего лишь пчела, рабочая «насекомая», увесисто обогащающая его своим трудом. А это,
Платон Лукич, поймут не двое-трое, а рано или поздно все люди. Весь трудовой народ всей земли.
– И что же тогда будет, Иван Лазаревич? – настороженно спросил Акинфин.
– Не знаю, Платон Лукич... Я мало читал, но слышал, что наступит такое время, когда все люди будут работать на всех людей. Сами для себя, а не для кого-то одного-двух-трех... Пусть для десятерых. И тогда забота о каждом человеке будет святой заботой каждого и святым долгом всех людей. Всех! Это, как вы понимаете, уже совсем другая «медицина»...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Много перевидал Платон Лукич снов за последнюю неделю. Снилось разное. Чаще судостроительное. Снился доходный путь от Перми до устья Камы... Очень часто виделись новые большие пароходы с знакомыми именами и названиями: «Лука», «Фома», «Родион», «Лев», «Цецилия», «Вениамин», «Агния»... Это быстроходные, винтовые, с кормовым флагом и дорогой его сердцу эмблемой «Весы». Буксирные, также очень крупные, носили названия, соответствующие им: «Равновесие», «Скорость», «Акционер», «Шальва», «Взаимность», «Конкурент», «Гармония»... Почти все те, которые мечтались и замышлялись на листах «Поминального численника».
Снился Акинфину и судовой завод в прикамском затоне. Там суда так же, как и «составные» дома, изготовлялись в очень большом количестве и могли собираться на любой из рек. На Енисее и на Дунае. На Печоре и на Дону. Все пароходства Камы, не выдержав дешевизны и превосходства акционерного общества «Равновесие», вошли в него, а свои плавающие калоши сбыли за бесценок на второстепенные реки.
Побывал в снах Платон Лукич и на часовом заводе в маленьком прикамском городке. От городка никаких дорог. Глушь. Он отрезан начисто в долгую зиму и от Камы. Зато рабочих рук там тысячи. А доставка материала для часов не потребует и одного обоза в тридцать подвод на целый год. Вывозка же готовых часов и того меньше. На одной лошади можно увезти... Даже трудно представить, сколько тысяч часов можно увезти на одной лошади.
Хорошо бы где-то на Каме построить завод пишущих машин. Они очень скоро будут в большом спросе. Их и теперь расхватывают по невероятной цене. Но этот завод не снится. Следовательно, он преждевременен, и пока не ясен его облик. А вот завод швейных машин, которые всегда будут в спросе, труден только в челночном механизме, а все остальное обычное литье и штамп. Но и челночный механизм найдет своего Ивана Уланова. Он почему-то также снится каждую ночь. Неблагодарный, испорченный вниманием и деньгами человек. Его нельзя переубедить словами. Таким, как он, нужны наглядные уроки.
– Венечка, – обратился к Строганову Платон, выходя из своих мечтаний и отставляя стакан с остывшим чаем, – а почему обидный разговор с Улановым у меня не выходит из головы? Ведь я же столько раз слышал это же самое от других...
– Другими, Тонни, были люди другого круга, – ответил Строганов, давно уже определивший для себя значение сказанного Улановым, – вы можете не обращать внимания. Вам-то что до них? А вот Уланов... Уланов представляет собою тех, на ком строится все.
– Надо полагать, так и есть. Если фундамент дает хотя бы волосяную трещинку, на это нельзя, Веничек, не обращать внимания. Маленькая трещинка может превратиться в большую, а большая дать боковые трещины.
– Да, Тонни, фундаменты таинственны. Они в большей своей части под землей... Молоканов, например.
– К чему такие подспудные слова? А впрочем, Уланов, наверно, не один. Он на поверхности, другие могут быть гораздо глубже. Для Молокановых нужны предупредительные меры...
– Гущинские?.. Тонни, неужели вы на это способны?
– Бог с вами, Венечка! – замахал руками Платон. – Эти меры рождают новые трещины, а не устраняют их... Неужели, Венечка, прав мой отец? Он мне сто раз твердил: «Чем больше ты даешь, тем больше спросят».
– Лука Фомич изволил также утверждать, что собаку вредно досыта кормить, она не будет сторожить и не станет приносить дичь на охоте. Но это же ведь люди, Тонни.
– Однако же мы все млекопитающие и питающиеся молоком... Есть миллион – подай два. Живой пример тому Кузьма Завалишин. Равновесие нельзя терять ни в эту сторону, ни в ту. Слишком легок и благополучен был подъем в крутую гору... Нет, нет, Вениамин Викторович, я не хочу этим сказать то, что я прочел в ваших глазах. Благополучия должны и будут продолжаться в тех же скоростях, но надо же, чтоб их ценили. Юджин Фолстер меня учил: если я пять раз буду платить за грог, в шестой друзья будут негодовать, когда я попрошу их уплатить самих... Я, Веник, уплачу сто раз за грог, но надо же, чтоб те, кто пьет, знали, что грог не черпается мною из колодца. И даже если из колодца, то нужно помнить, что колодец мой!
Вениамину Викторовичу не хотелось поддерживать этого разговора, потому что у него были свои взгляды на принадлежность колодцев и теперь они становились настойчивее и тверже...
«Моих колодцев» у Платона Лукича было так много, что не составляло труда кого-то уличить в бесцеремонном пользовании их водой. И один из таких случаев услужливо представился. Штильмейстер и подсказал Платону Лукичу, как и на чем можно дать предметный урок.
Георгий Генрихович в это время исполнял обязанности главного управляющего и вице-председателя правления акционерного общества Скуратова. Родион Максимович отправился, как он сказал перед отъездом, «по англиям набираться уму-разуму». На самом же деле он отправился в Швейцарию. Платон готовился превратить свои сны в явь и хотел, чтобы Родион увидел, как производятся лучшие в мире швейцарские часы.
Не один Скуратов, и другие верные и способные инженеры совершали далекие путешествия за умением осуществлять задуманное в реальное. Один из них поехал к Зингеру предложить создание отделения по сборке швейных машин для Урала и Сибири. На самом же деле нужно было перенять технологию и способы изготовления челночного механизма.
Занятый большим, Платон Лукич не упускал и малого, которое настораживало его и угрожало стать большим, и он решил дать предметный урок, подсказанный Георгием Генриховичем, русским по духу и немцем по педантичности.
Об этом особая глава.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Сторож в проходной задержал гвоздильщика Суздалева и потребовал у него вывернуть карманы, заметив проткнувший один из них гвоздь.
Суздалев послушно исполнил приказанное. В карманах оказалось семьдесят три гвоздя. Пересчитаны они были при свидетелях. Сторож отобрал у гвоздильщика проходной номер и велел сказать ему об этом его мастеру.
Егор Суздалев был известен хорошим добросовестным и «артельным мужиком». И никто не придал значения случившемуся, потому что никогда не считалось зазорным брать с завода необходимое по домашности. Шпиль, скажем, молоток, кусачки, зубило... Где их взять? На заводах точились медные ручки для пельменных сечек, мастерились фигурные пряжки для поясных ремней, делались запоры, щеколды, дверные ручки. А на казенных заводах ковались и оси для телег, топоры, колуны... Все, что надо, что можно было вынести или вывезти в коробке с отходами, то и вывозили. Казна стерпит.
На заводах Акинфина было построже, и если что-то такое случалось, то Фома Лукич говаривал: «Кашевар больше брюха не съест». Штрафовали, пристыжали нарушителя, на этом и кончалось.
При Платоне Лукиче старые порядки искоренялись решительно и строго. Действовала основа основ – «равновесие», в данном случае «добросовестность взаимностей». Взявший на заводе без разрешения хотя бы ржавую гайку нарушал святой принцип добросовестности. Так было и сказано в заводских правилах, отпечатанных в типографии. Это же короче и прямее повторялось в договоре взаимных обязательств и прав нанимающего и нанимаемого. Там в девятом пункте в двух строках говорилось: «Присвоивший принадлежащее заводу увольняется без возвращения».
Мастер так и сказал Суздалеву:
– Ты же читал, когда подписывал.
– Читал, – ответил он.
– Так что же ты хочешь?
– Прощения хочу на первый раз. Крыльцо же просело. Ухнет – и конец. Ребята же у меня...
Мастер жалел, что Суздалев не желает понять его.
– У всех крыльца. У всех ребята. Иди к Штильмейстеру. Ниже его никто тебя не помилует и номера не отдаст.
Штильмейстер принял Суздалева очень ласково, но повторил то же самое и разъяснил:
– Дело не в гвоздях, друг мой, а в нарушении нерушимого правила. Семьдесят три гвоздя и семи копеек не стоят. Но это присвоение принадлежащего заводу зовется воровством. Семикопеечное оно или семирублевое, все равно это воровство. Ты будешь уволен без возвращения на завод.
Увольнение за семьдесят три гвоздя заметно отозвалось в цехах и стало известно на всех акинфинских заводах. Увольнение Егора Суздалева влекло за собой тяжкие последствия. Он лишался права выплачивать за свой новый дом и терял его. Правила рассрочки, как известно, предусматривали взносы только в виде удержания из получки на десять – двенадцать лет. Лишаясь работы, Суздалев лишался права состоять в Кассе, а вместе с этим всех благ, которые давались Кассой.
Егор Суздалев побежал к своему школьному товарищу, к Савелию Рождественскому.
– Савушка, мне совестно идти к Платону. Ты же знаешь, каков он в таких делах, ты с ним проучился все восемь лет, а я только четыре, и у тебя больше тропочек к его доброте. Он простит... Мы же вместе ловили ужей и ставили силки на жуланчиков...
– А теперь, Егор, мы оба с тобой стали жуланчиками в его силках, – сказал Рождественский и обнадежил: – Ну, да ничего, ничего, я попробую найти тропку в его печень...
Рождественский на правах «Платонова однокашника» пришел к нему не в контору, а в его крыло дома и сказал: