Текст книги "Очарование темноты"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
– А кто продаст? Наследница-то в монастыре. Вдруг да монастырь и заберет монахинево наследство? Опять закавыка.
Но закавык в этот пьяный день не было. Опять встрял старик сторож на костылях. Он про Гранилиных знал и то, что они не знали про себя.
– Оно так! Гранилин заставил битьем свою Зинаиду Сидоровну доброй волей пойти в монастырь. А как постриг ее подоспел, бунты начались, сходки, гам и равноправие. Тут-то раба божия Зинаида, которой прочили быть сестрой Зиновией в монашестве, восхотела повременить. А вдруг да воля для всех выйдет? Как она тогда размонашится? И настоятельница монастыря тоже поприжала свою старую плоть к зашатавшейся под ней скамье. Так что купить-продать теперь – раз-два-три. Она же полновластная наследница.
Как на сцене, появилась на помосте в черном одеянии Зинаида Сидоровна. И, как в театре, кто-то подкинул ходовую реплику:
– Легка на помине, наследница... Как нам теперь – вон?
– Зачем лее вон? Разве кто слышал такое от меня?
– Так неловко, поди, Зинаида Сидоровна, этак-то разгульно поминать?
Гранилина сразу нашлась и сказала готовые слова:
– По покойнику и поминки, по поминкам и обряд. Налейте и мне, мужики, заупокойную. Трезвой-то я постесняюсь сказать ядреные поминальные слова моему суженому-ряженому, самым-самим безрогим пьяным чертом даденному.
Сказала так она и села рядышком с Завалишиным на откинутую полу его жеребковой дохи на кенгуровом меху. Выпила стаканчик и, не закусывая, другой. А он ей, как ровня:
– Да как же ты, Зинушка-голубушка, в такие ярые годы – ив монастырь?
– А как же ты, мастер, с такой золотой головой столько лет у него в шавках был?
Слово за слово, рюмка за рюмкой, стакан за стаканом и белое, и красное, ветчину топором нарубают, откуда-то и колбасная снедь выискалась. Ее тоже топором да в рот. И дальше все так же, как по писаным ролям на представлении.
– Я все слышала про покупку завода, – первой начала Зинаида Гранилина. – На ловца и зверь бежит. Я с превеликим. Только не на скорбном пепелище такие дела делаются. А позвать мне тебя, господин богатей, теперь некуда, – сказала она, подмигнув Завалишину. – Я полностью погорелая вдова. Ни обуть, ни одеть, ни голову приклонить...
– Так дуй ко мне, Зинаида Сидоровна! – пригласил Завалишин. – В моем дому и хороводу не тесно будет.
Языки начали, глаза договорили. Пересела повеселевшая Гранилина с завалишинской полы в его ковровую кошевку – и хлысть по обеим-двум да махом-бегом в Шалую-Шальву.
«Так начался и не кончился этот долгий сказ», – говаривал в старые годы «Бабай-Краснобай», и мы тем же складом этот пересказ прервем и доскажем в свой срок, когда этой нитке надо будет воткаться в наш пестрый холст. Теперь же нам необходимо не воткать, а ввернуть тонкий и острый шуруп о винтовых станках.
Платон Акинфин знал, зачем и что нужно было сказать о пяти искалеченных станках. Сказанное отозвалось громче, нежели можно было предположить. Оно коснулось сотен рабочих, и не только тех, кто производил изделия, так или иначе зависящие от винторезных станков.
Овчаров Александр Филимонович подозревал, что слесарь-механик Сергей Миронов, принятый пусковиком в механический цех, подослан заводчиком Потаковым, чтобы выведывать новинки главного шальвинского завода. Для этого были основания. У Потакова на небольшом его заводе, сопернике по роду изделий с Шальвой, сразу появлялось многое из того нового, что придумывалось, изобреталось ценой немалых усилий и затрат фирмы Акинфиных.
Прежде не было до этого дела, теперь же, когда заработок рабочих стал зависеть от сбыта предприятия, стало многое небезразлично. Овчаров не мог уличить Сергея Миронова в порче винторезных станков, а намеки давал. Не сомневалась в этом и старуха Мирониха, которой Сергей Миронов доводился внучатым племянником, и старухе хотелось его спасти. Она отлично понимала, что Платон и пальцем не пошевельнет, если будет доказано, что станки порушил Сергей. Рабочие сами его пускай не прикончат, но житья не дадут. Изведут. Затравят. Выживут. Такое бывало уже в Шальве.
Время не ждало. Запас болтов и винтов малых диаметров на исходе. Припереть Сергея Миронова легко. Но какая польза? Накажут, ко этим станки не вернешь.
Нашелся выход, при котором, не уличая Миронова, Овчаров вернет станки. Он пришел к Миронову утром в предновогодний день и сказал:
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
– Як тебе, Сергей Прохорович.
А тот:
– Не угодно ли, Александр Филимонович, с наступающим рюмочку шустовского пятирублевого? Мигом раскупорю.
– Это успеется, Сергей Прохорович. До шустовского пятирублевого хочу попросить тебя раскупорить дорогую двухсоттысячную потаковскую бутыль с зело ядовитым питием.
Миронов переменился в лице, и это было замечено Овчаровым.
– Как понимать ваши слова, Александр Филимонович?
– Прямо. И только так, как я говорю, напрямки и один на один. Я знаю, кого подкупил Антип Сократович Потаков. Знаю, кто и зачем погубил пять станков. Мне жаль погубителя. И я прошу тебя помочь мне спасти его. Спасешь – и этого разговора не было. От Кассы награда, от фирмы – другая.
– А как и что я сделать могу?
– Ты же не ссорился с Потаковым, уходя от него. Полюбовно разошлись. Он мало платил, ты же хотел больше получать. На что ему сердиться на тебя...
– Так-то оно так, но как я ему скажу? Не пойманный не вор.
– А ты его и не лови, а просто любезнехонько попроси дать нам на два месяца, пока идет заказ, три своих таких же станка, которые он купил, точь-в-точь как наши и вслед за нашими...
– Александр Филимонович, – едва не плача сказал Миронов, – да разве он даст свои станки...
– Попросишь по-свойски – даст. Неужели он не пощадит человека, подосланного им совершить это злое преступление?.. Не отвечай, – предупредил Овчаров. – Взвесь свои возможности. Разве тебе не хочется обелить жестоко обманутого?
Овчаров как пришел, так и ушел, ввернув тонкий и острый шуруп в душу Миронова.
Переживать ему было некогда. Лошадь долго искать не пришлось. Двадцать верст не сто. К полудню Сергей был у Потакова. Он встретил своего лазутчика в беличьем халате.
Выслушав Миронова, Антип Сократович побледнел куда более, чем Сергей, слушая Овчарова несколько часов тому назад.
Скоро думающий и решающий Потаков понял, что у него есть один-единственный ход: прогнать провалившегося шпиона, отказаться от всего и, «сочувствуя» Акинфину, выполнить его заказ на винты и болты.
Однако же не из тех пугливых рябчиков был Сергей Прохорович Миронов. Он потребовал недоданную тысячу и предупредил:
– Я ничем не угрожаю вам, Антип Сократович, но за шальвинских слесарьков не ручаюсь. Вы сами понимаете. Меня засудят. Пусть. Но если вас... Подумайте... Есть время по-хорошему...
– Прочь! – закричал, затопал, трясясь и потея, возмущенный Потаков.
Изгнанный, разъяренный Миронов не помнил, как он оказался в Шальве. Дома он разрыдался. Хотел наложить на себя руки. Зачем ждать, когда наложат их на него другие! В пруд головой – и прости-прощай, удачливая жизнь.
– Никто меня теперь не спасет, – жаловался он бабке Анне, той самой Миронихе, которая теперь ходила в опознанных ведьмах.
– Вот что, птенец... Я тихо думаю, да круто решаю. Ныне отдание Рождества Христова и день праведного Иосифа-обручника и царя Давида. Завтра день святого Василия Великого... Помолю-кось я им всем троим, может, какой из них и введет в разум Антипку Потакова. А ты с этого часа будь на людях. На людях... Не то прокляну! И боле со мной ни словечушка!
Засветло вечером пришел в механический полупустой цех Сергей Миронов и сказал:
– Из пяти изувеченных станков хоть два, да соберу. Кто будет помощничать?
Набралось много желающих. Сергей отобрал шестерых.
– Новый год, ребята, встретим, когда пустим...
Это в цехе. Теперь посмотрим, что было дома. Дома Мирониха укладывала в плотный мочальный зимбель пороховой студень. Так она называла динамит, которого на рудниках можно было достать легче легкого. Никому он был не нужен, разве что для глушения рыбы. У запасливой старухи в амбарушках-погребушках берегся на случай и змеиный яд, и вяленая печенка ястреба-стервятника, и флаконное, припечатанное масло из лампады у раки с мощами Симеона праведного. Кому что. Мало ли... И в сухих муравьиных яйцах бывает нужда. И медвежье мясо требуется...
Уложив динамит в новый зимбель, с которым она ходила только на большой ярмарочный базар, Мирониха отправилась по той же дороге, по которой ее внук сегодня сгонял в два конца.
Двадцать верст не сто верст, но для старухи в семьдесят два года это пять часов ходу, а то и шесть, если мороз будет мешать дыханию.
Дойдет! Ноги не доведут – месть доставит. Он сбил внука, он охмурил его подачками – ему и отвечать.
– Ответишь, проклятый, за все ответишь, – истово перекрестилась Мирониха.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Балы! Во всех богатых домах балы! Кто победней, устраивают дома новогодние вечера или идут к своей ровне. А где есть места для сборищ, празднуют встречу там.
«Касса взаимного трудового кредита» дает ночное представление. Настоящих артистов мало, зато много доморощенных. Своих. И борцы, и фокусники. Дрессированные коты, и белые мыши. «Заграманичные кловуны» и «скоморохи с-из позапрошлого века для радости простого человека». Чего только, чего не придумает народ, если он сыт. И в смоле вымажется, и в перьях вываляется, лишь бы посмешить и самому посмеяться. А перед двенадцатью часами всем по сороковке вина и сайка с икрой, хочешь – с копченой колбасой на тот же билет... Мало – буфет рядом. Если и этого недостанет, иди допивать домой.
В этом году Платон не поздравит в цирке. Хватит с него одной стрельбы. А сорокаведерную платоновскую выкатят Скуратов и Овчаров. Без этого нельзя. Солнце может не взойти первого января, в домне может оказаться козел. Пруд обмелеет допрежь марта...
Словом, нельзя!
В белокаменном дворце Акинфиных в ночь под Новый год задолго до рождения Платона бывали «торжища ряженых». Позднее их стали называть балами-маскарадами. В этом году намечался такой же, но тридцатого декабря Цецилия Львовна сказала Акинфину-отцу:
– Не правда ли, па, к нам весь этот год никто не приходил без маски, и хотя бы один день нужно побыть без них.
– Резон! – ответил свекор. – И даже два. При маске легче быть и при пистолете.
– Этот второй резон меня и беспокоит. Прикажите мажордому маскарад отменить.
Так и было. Собрался узкий круг. Управляющие заводами. Инженеры. Три доктора. Семья Скуратовых. Отец Никодим в расцвете сил и лет вместе с рыхловатой попадьей в атласах и каменьях. Из коллег-заводчиков пожаловал хмурый властитель руд и доменных печей Молохов с молчальницей женой и щебетуньей дочерью Агнией. Осмелился явиться гробовщик-монополист по фамилии Лихарев, по имени Урван, которому не кто-то, а сам бог дал это имя, метя шельму. Ему мог мягко дать отворот величественный мажордом, но дочь его Олимпиада так хорошо была костюмирована под королеву и к тому же отличалась женской добродетельностью после лафитника ликера, что пришлось сказать «милости просим» и помочь снять шубу. С Урвана – бобровую, с Липочки – соболью.
На тройке вороных примчался Антип Сократович Потаков с жирными подбородками и с тощей женой. По дороге Потаковы едва не сбили старую Мирониху, несущую им динамит. Следовало бы назвать еще и еще прибывших на бал, если б не боязнь, что имена приехавших не будут запомнены и станут утомительны в перечислении.
В главном зале во сто цветных лампочек горела елка. Это стало первой пробой. Электричество пока было еще редким, а электрическая елка первой. Это для маленького, первого внука Вадимика Акинфина.
Дороже и проще всех была одета Цецилия. Ее темное платье и она сама при бриллианте незнаемо скольких каратов, именовавшемся «строгановским», были очаровательны. Такой камень украсил бы и рубище. Однако и в рубище не скрылось бы все то, что всеми называлось «божественным сложением». Известно, что сколько богов, столько же и божественных сложений. Сложением Лии, по всей вероятности, занимался Аполлон в соавторстве с богом змей. Отсюда ее гибкость, маленькая головка и удивительная пластичность рук.
Мужчины были одеты фрачно и сюртучно, только Молохов остался верен помеси купеческой поддевки с полукафтаньем грозненских времен. Он мог. У него таково состояние, что ему позволительно явиться и в подряснике, и в римской теге. И не только не осудили бы, а принялись подражать.
Платон Лукич тоже мог бы сесть за парадный стол в своей рабочей куртке. А он в отличном фраке, как и его родитель Лука Фомич. Они оба умеют носить фрак. Ну, Платон Платоном, он бывал и в Букингемском дворце, а вот у Луки в эти годы откуда такая стать? Только под мышками малость сыро да в брюки с тужиной влезают ноги. А так может сойти за графа, если, разумеется, не откроет рот.
Антип Сократович Потаков нарядился в зеленый фрак из бильярдного сукна. Он не знал об отмене маскарада и сожалел, что ему не удалось изобразить короля кия и пятнадцати шаров. А теперь ему пришлось оставить в гостиной на столике маску и корону с пятнадцатью зубцами, ювелирно вырезанную и составленную из пластин слоновой кости, инкрустированных инициалами имен тех знаменитых бильярдистов, которых он «положил», и цифрами значительных сумм, выигранных у них.
Разглядывая корону, желчный Молохов, также проигравший кое-что Потакову, сказал:
– Ты бы, Антип свет Сократович, шарами-то больше накатал, чем за дельным деланьем бубенчиков-колокольчиков. Хлопотны они и зело не круглы. В лузу целишь, а они от борта и в прогар.
Слышавшие это сдержанно улыбнулись, сводя на шутку сказанное всерьез. Все знали, о какой «лузе» говорит Молохов. На бильярде конкурентной борьбы невозможно было скрыть хитроумную наивность потаковской игры.
Он, подучившись в технологическом, вывез из Петербурга кроме совершенной технологии игры на бильярде столичные манеры и познания в заводском деле. Познания ограниченные и непередовые. Получив в наследство после смерти отца, Сократа Потакова, прибыльный завод, изготовлявший разносортные ходовые изделия на потребу деревни и рабочего быта, в том числе колокольцы, он захотел больших доходов. Чем, в самом деле, он плоше Акинфиных? Желание походить на них вызвало подражание. И, как бывает, подражающий не превзошел того, кому он подражал. Копия и на этот раз оказалась хуже оригинала.
Прибыли сменились убытками. Убытки породили недозволенное и привели к преступному, уголовно наказуемому.
Рыбак рыбака чует издалека, а рядом-то уж тем более. Те, кто хотел знать, знали, что поломка станков была нужна только Потакову, стремившемуся сбыть залежавшееся у него, повторяющее производимое Шальвинскими заводами. Самоуверенность и глупость вынудили Потакова продолжить игру краплеными картами и тем самым выболтать то, что еще можно было скрыть. Он любезнейше и заботливейше предложил Акинфину:
– Драгоценнейший Платон Лукич, сокрушаясь вашим горем, я по-соседски, по-дружески могу поставить вам винты и болты в нужных количествах. Заставлю работать моих нарезчиков ночью и в воскресенья...
– Ваше внимание, Антип Сократович, меня трогает до слез. Я всегда видел в вас достойного единомышленника в процветании промышленности и хотел ради исключения неизбежной конкуренции подарить вам некоторые из тех патентованных изделий, от производства которых я откажусь, во имя вашей монополии на них.
Потакова поразила эта щедрость. Он знал, что Акинфин мог это сделать. И тогда можно бы жить рядом с ним и не враждовать. И он даже хотел сказать, что заказ на винты и болты будет выполнен бесприбыльно, по заводской стоимости, но сказал:
– Разумеется, ночная и воскресная работа удорожит...
– Да, да, да... Несомненно, удорожит... Но не сегодня о делах. Нас уже просят к новогоднему столу. Вы мой гость, и я хочу быть галантным хозяином...
Они прошли в большой обеденный зал, называвшийся при деде Фоме пиршественной палатой.
Палата, получившая новое название, была обновлена полностью. Вместо тяжелых, с высокими спинками, обитых кожей стульев пришли легкие, удобные полукреслица красного дерева. И вместо большого стола, изображающего букву «П», появились небольшие квадратные столы, которые можно было расставлять порознь и соединять вместе.
Лакеи были переназваны официантами. Их было в этот вечер до двенадцати. Большая часть из них набиралась из молодых рабочих, наученных носить белый пикейный пиджак, крахмальную сорочку с черным бантиком и тупоносые модные башмаки. Пять рублей за вечер. По окончании вечера доедай недоеденное и допивай недопитое. Охотников поофициантить за синенький билет, а потом еще принести домой «остатки сладки» находилось в каждом цехе больше, чем требовалось. Мажордом выбирал тех, что посмазливее, попонятливее, что умели перенять гибкость в движениях, учтивость в словах и заучить пяток-десяток французских ресторанных фраз.
По-французски приглашали официанты гостей и умело рассаживали их за столы, кому-то сдвигали по два, по три стола в один, кому-то сервируя отдельный семейный стол, – например, отцу Никодиму. И вино ему отдельное. Церковное. Красное. Разбавленное, по подсказке Платона, душистым коньяком. Как-никак Никодимка его заединщик счастливых детских лет. Он, долговолосый, тоже был стриженым мальчиком, играл в сыщиков и воров, бил лаптой по мячу, ловко кидал шаровки по городкам. Друг!
Здесь все в этот вечер друзья. Одни бывшие, другие настоящие, третьи будущие.
Весело начавшись, ужин шел нарастающе весело к своим двенадцати порубежным часам года старого и года нового.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Тихо шла к своим роковым двенадцати часам Мирониха. И чем ближе были они и ее цель, тем замедленнее шагали ее старые костлявые ноги. Не от устали. Нет. Озлобление им придало много былой резвости. Не опоздать боялась она, а опередить бой колокола на каланче потаковского завода. Прийти раньше времени не гоже. Хотелось все сделать в срок. С последним ударом двенадцатого часа. А на ее мужниных серебряных точных часах, которые она сунула за пазуху, всего ничего – одиннадцать с минутами. Куда она денется от светлых, от новогодних окон рабочих домов. Все встречают Новый год. Не только те, у кого есть чем встречать его, но и те, у кого только капустные пельмени или дряблый холодец. Он тоже придет к ним и ничего не принесет. Сегодня будет как вчера, только число новое, а похмелье такое же.
Не зайти ли, подумала про себя Мирониха, в заброшенную лесную караулку? Здесь ей все знакомо, до последнего кусточка и уголочка. Сто раз хаживала она и летом, и зимой по этой лесной глушине, когда внук Сергей работал у Антипки Потакова. И завернула в избушку. Там теплее, чем в лесу.
Зашла. Села на лавку. Проверила, ладно ли воткнут капсюль с негасимым ни на ветру, ни в снегу, ни в воде фитилем. И оказалось все как положено. Как у рудничных вскрышников, как сама она со стариком-покойничком, светлая ему память, закладывала, когда доводилось в заливных лесных озерцах оглоушивать матерых щук.
Спички и трутовое кресало тоже проверила. Хорошая искра, и трут сух. Тлеет во всю головушку. Теперь только дождаться до без четверти. Сделает свое дело и пойдет к своей товарке по целительным корням и травам. Придет и умнехонько наврет ей, что в последний час каждого пятого года, раз в пять лет, в каждую пятую молодую лиственку входит отгонная сила от потери памяти. И даст ей с десяток верхушечек на пробу, и пожалобится, что лиственницы не растут в шало-шальвинских лесах.
Уложив все, как было, в зимбель, засыпав мерзлой окуньковой мелочью свою взрывную смесь, Мирониха закурила маленькую трубочку и принялась ждать.
Ждали и гости во дворце, глядя на большие стрелки старинных акинфинских часов. Они сверены по телефону, появившемуся в Шальве два года тому назад. Затея была дорогой. Но Платон Лукич подсчитал, что дороже стоят беганье людей и потеря времени. И в течение года были связаны все цехи заводов и квартиры нужных людей, в том числе и мастеров, через центральную станцию на сто номеров. Теперь увеличивали ее до двухсот.
Шальвинская почта сверила по телеграфу часы, так что все было из тютельки в тютельку до десяти секунд, на которые никто еще в те годы не мерил время, кроме докторов, считавших пульс.
В цирке уже закончено представление и розданы сороковки и сайки с икрой. Сорокаведерная бочка с золотыми обручами готова к выкату. Родион Скуратов перешел из дворца в цирк и набело зубрил поздравительную здравицу, написанную Платоном.
В центре арены установлена «царь-пушка», которая «выстрелит разноцветными огоньками и также разноцветными листочками с надписью: «1 января 1906 года».
Председатель Кассы Александр Филимонович Овчаров был затейливым и дошлым выдумщиком. Листок и полушки не стоит, да дорого будет оценено на его обороте поздравительное обещание:
«С Новым годом, шальвинцы! С новыми заводскими радостями! С новой прибавкой платы! С новыми обновками в семье!»
Вышли уже на арену два шута. Один гороховый (техник из литейного цеха), другой бобовый (табельщик из завода кос). Оба они истошно спорят, кому палить из пушки. Овчаров, пропустивший до этого три маленьких, миря их, говорит:
– Послушайте меня, шуты гороховый и бобовый. Тому палить, у кого часы не забегают и не отстают. Проверьте их.
Шуты вытащили часы по тарелке величиной, стрелки которых и на галерке видны. У одного девять, у другого три часа.
В цирке заливистый хохот молодых и смех до кашля стариков.
Шуты принялись заводить часы. Один – амбарным ключом, другой – тележным. Одни часы, заведясь, застучали по-кузнечному, из вторых повалил сизыми клубами дым.
В цирке восторженный рев, оглушительный хохот. И вдруг... Вдруг все смолкает. Где-то под куполом цирка послышался первый удар невидимого колокола громкого боя! За ним второй!
Везде, на всех колокольнях, башнях и каланчах Шалон-Шальвы, минутой позже, минутой раньше, колокола отбивали двенадцать часов. Отбивались они и на каланче завода Антипа Потакова.
Перед двенадцатым ударом прислужник цирка вручил шутам пылающие стебли-факелы: одному – гороховый, другому – бобовый. При двенадцатом ударе факелы поднесли к пушке.
Замер цирк! Мгновение – и пушка глухо выстрелила в зенит. Сноп разноцветных огней! Туча сверкающих в огнях листочков!
На арене в праздничной одежде, торжественный Родион Скуратов, главный управляющий всех шало-шальвинских заводов, сын кузнеца и внук кузнеца. Он подымается на трибуну в виде четырехскатной лестницы, на каждой ступени которой обозначены цифры лет, начиная с 1902 года, памятного в Шальве появлением молодого хозяина и переменами в заводской жизни. Лестница кончалась площадкой с надписью: «1906 год».
– Господа рабочие, мастера, техники, инженеры и все присутствующие... – начал заученно и громко Родион.
Такую же здравицу, с некоторыми изменениями, провозглашал во дворце Платон Лукич. И всем было весело и во дворце, и в цирке. Хлопание пробок, выстрел новогодней золотой «царь-пушки» не заглушили бы, если б и могли, протяжный, глухой рев взорвавшегося динамита, будь этот взрыв в пяти – семи верстах. Он же произошел за двадцать.
Потаков, упиваясь звоном бокалов и шампанским, и в сотую долю не мог представить того, что произошло. Он не узнает об этом и час спустя. Шальвинский телеграфист, приняв все поздравительные телеграммы и отправив их с доставщиками, решил самопоздравитьея одной из присланных бутылок благодарными за телеграммы шальвинскими господами.
Напрасно аппарат Морзе настойчиво выстукивал условные позывные Шальвы: «ШЛВ». Телеграфист спал. Наконец аппарат разбудил его. Встрепанный, он с трудом переводил в слова тире и точки.
Телеграмма извещала: «НЕМЕДЛЕННО РАЗЫЩИТЕ ПОТАКОВА У НЕГО ДОМА ВЗРЫВ». Подписи, как и адреса, не было. Телеграфист знал, где Потаков встречает Новый год.
Посыльных уже нет. Бежать самому и оставить дежурство нельзя. Трезвея от волнения, он вспомнил о телефоне и бросился к нему.
– Центральная станция, экстренно, первый номер, громкий звонок к самому.
Телефонистка, бодрствовавшая в эту ночь, разъединила Платона Лукича с поздравлявшим его дежурившим по заводу инженером. Платон, сделав ей замечание, услышал голос:
– Платон Лукич... Беда... Пришла телеграмма о взрыве дома Потакова...
Акинфин попросил несколько раз перечитать телеграмму и приказал телеграфисту немедленно выясните, какой взрыв, что взорвано, есть ли пострадавшие, и просил незамедлительно позвонить ему по телефону.
Долго раздумывал, сказать или нет об этом Потакову и как сказать... Может быть, это злая ложная весть под Новый год? У Потакова было кому это сделать. Он умел прижать и любил недодать, пообещать и не выполнить обещанного.
Ко всему этому во дворец пришли ряженые. Человек двадцать. Во главе с Овчаровым в облике Кащея Бессмертного, с казной в кошеле – с шоколадными рублями, обернутыми в тонкую золотую фольгу. Таких рублей «начеканили» тысяч с пять и завтра будут продавать по пятачку в пользу Кассы, а здесь господам рубль за рубль или кто сколько может «в кружку».
Нигде Овчаров не упускал возможности добыть лишнюю копейку для своей Кассы. В ней была вся его жизнь, весь он и все, что составляло смысл и цель его существования. О нем особо и подробно еще будет сказано. Теперь же послушаем, как деликатно и мягко предупредил Платон Потакова:
– У вас, Антип Сократович, что-то дома неладно... Поговорите, пожалуйста, с дежурным телеграфистом.
Долго добивался подробностей Потаков. Одних нет дома, другие легли спать. Его беспокоило, что с домом, что с сыном. Наконец удалось выяснить, что дом цел, сын спит, а завод уже невозможно спасти. Взорвана плотина, вода и лед смывают, срезают все на своем пути.
О жертвах Потаков не спросил. До людей, как заметил Платон, ему не было дела, и Акинфин попросил «состучаться» по телеграфу и спросить о людских потерях. Выяснилось, что пострадал только караульщик-старик, да и тот, благополучно отрезвев, выплыл на льдине в луга и теперь сушится у псаломщика, отпаивается от простуды белоголовочной и закусывает солеными груздями и рыжиками.
Платон не мог сдержать улыбки, а не сдержав ее, устыдил себя за радость, которую он испытывает. Так нельзя!
Можно радоваться краху врага, честно выбитому из седла на турнире конкуренции. Можно выпустить соседа-заводчика в трубу и «растянуть» его, по все же «не как-нибудь, но в строгих правилах искусства».
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Это же подтвердил Платон за утренним завтраком, сказав Скуратову:
– Можно, Родик, в борьбе применять все приемы. Снижать в убыток себе цены. Нарушать сделку и уплатить неустойку. Опередить рекламой. Но ломать станки, мстить за это взрывом и гибелью завода – это безнравственно и подло.
– А думал ли, Платик, о нравственности он, подкупая Сережку Миронова?..
– Во-первых, Родик, это не установлено, а во-вторых... Во-вторых, не следует устанавливать.
– Почему, Плат?
– Далеко пойдет. И тень неизбежно падет на кого-то из наших рабочих. А это сделали они или кто-то из них... И когда это докажется, виноватым будешь ты или я. Или оба вместе. Где Сергей Миронов?
– Он в механическом встречал Новый год. И, часок соснув, снова бьется, чтобы как-то собрать из пяти станков два.
– И он не отлучался?
– Ты что-то, Плат, совсем не то...
– Я спрашиваю: отлучался или нет?
– Нет! Все шестеро не отлучались!
– Слава богу, Родька! Налей в таком случае и мне...
Наливал и пил в своем доме Потаков. Ему нечем, кроме вина, было утишить боль. Завода больше нет! Не будет средств восстановить его и промытый зев плотины сажен на двадцать или больше. Все нужно заново. С основания. Это не сто тысяч и не двести и, может быть, не миллион. А у него на счету нули, а впереди неоплаченные векселя да безвексельные долги.
«Заманил проклятый Платошка иностранщиной. Зачем было улучшать хорошее? Зачем было гнаться за лишней прибылью? Жил бы и жил в припряжке у Акинфиных. Коренником захотелось быть в своих оглоблях. Вот и выходит, что лучше быть живой кобылкой-пристяжкой, нежели дохлым жеребцом. А я заживо мертв? Что я теперь? Куда я? В маркеры разве что...»
Чем больше пил, тем глупее городил Антип Сократович. Жена умоляла его не растравлять себя и утверждала, что живым маркером быть куда лучше, нежели умопомраченным заводчиком.
И он внял ей. Внял тем более, что пришла и потребовала разговора Мирониха.
Понял теперь Потаков окончательно, где надо искать конец этой нитке. Теперь он был твердо уверен, что это Сережкиных рук дело. И, не ответив на «здравствуй» Миронихе, он спросил:
– Где злодей?
– Где? Он насупротив меня в кресле сидит, – ответила Мирониха.
Потаков рассвирепел, да тут же погасил в себе свою горячность. Теперь тише надо держать себя. Если он за Сережку возьмется, Сережка за него примется и выложит полторы тысячи подкупных. Тогда не только банкротство, но и острог. А проверить все же хотелось.
– Где Сергей Прохорович? Садись, Анна Петровна...
– Так-то лучше, Антип Сократыч, – сказала Мирониха, садясь в кресло напротив Потакова. – Где же Сергушку быть, как не в цехе... Что же делать ему, как не искупать грех?
– А в чем он грешен?
– В том же, что и ты. Только он сразу перед богом раскаялся, и бог надоумил его клин клином вышибить. А ты – нет. И бог покарал тебя во сто крат горше. На то он бог... Еще не поздно. Отдай нам свои винтовые станки...
Потаков опять занялся огнем гнева и опять угасил его, затем спросил:
– А где их взять? Смыло же все водой...
– А они не смытые. Как стояли, прианкеренные, так и стоят.
– А ты откуда знаешь?
– Была на измывине. Видела. Я ведь знаю то место, где их Сергушок устанавливал. Зачем они тебе теперь?
Ржа их съест – кому польза? Продай! Деньги-то ой как нужны тебе, обездоленному. – Тут Мирониха перекрестилась. Это она умела делать истовее старой скитницы-начетчицы. Умела креститься по старому и новому обряду, смотря где и как истиннее.
– Велю отдать. Не позабудь у своего божка добиться выплаты. Он знает, что стоят станки.
Сказал так Потаков, плюнул и вышел из гостевого зальца, а потом, вернувшись, спросил:
– А тебя-то, старая, каким ветром задуло к нам?
– Тем же! Винтовым вихорьком. Внук ведь... Жалко мне его, если он в острог сядет, хоть бы и с твоей светлостью в один каземат.
Теперь Потаков плюнул смачнее и зашалялся. Не то красное вино, не то кровь пошла горлом. Мирониха пушинкой вылетела. И как не бывало ее.
Ведьма! Другим словом ее и не верящий в нечистую силу не назовет.
Не прошло и часа, как Сережкин дружок, тоже из пусковиков, отвинчивал у станков те части, которых недоставало шальвинским винтонарезным станкам. Он до гаечки знал, что было поломано. А было поломано одно и то же у всех – резьбовый механизм. И все это можно было сложить в один ящик и свезти на санках, какие пользуют рабочие при малой покупке муки, бараньей тушки или чего-то там, что несподручно тащить на горбу и легко доставить на самодельных полозьях.