Текст книги "Очарование темноты"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Пермяк Е.А.
Очарование темноты
Роман
ЦИКЛ ПЕРВЫЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
– Милостивые государи и милостивые государыни, господа рабочие и госпожи работницы! Досточтимые мастера, мастерицы, наставники и пусковики! Прославленные искусники почтенных и преклонных лет! Неутомимые и верные наращиванию нашего общего процветания зауряд-техники и техники, зауряд-инженеры и инженеры, начальники цехов и управляющие Шало-Шальвинских заводов, мастерских и рудников! Любезнейшие господа гости, ваши благородия и ваши высокоблагородия, олицетворяющие власть и закон! Уважаемые коллеги заводчики, фабриканты, владельцы рудников, приисков, лесных угодий и всего, чем знатна и неисповедимо богата наша кровная уральская земля! Мы собрались здесь, чтобы откровенно поговорить и постараться выяснить, как нам жить и работать дальше. Поводов для разговора и размышлений в этом беспокойном году как никогда много... Главный из них состоит в том, что на Шало-Шальвинских заводах нет волнений, нет стрельбы и не льется кровь... Словом, изумляюще нет ничего похожего, что происходит на некоторых других фабриках, рудниках и приисках Урала... Главным виновником нашей тишины и нашего ошеломительного процветания в оскорбительных выражениях называют меня. Называют и угрожают мне в письмах без подписей и с подписями. Если бы я обвинялся в умении перехитрить, прикормить, отуманить рабочих, то это было бы понятно. Когда же меня называют их лакеем, – называют фабриканты, лесопромышленники, пароходчики, владельцы золотых приисков, то есть буржуазия, к которой я принадлежу, мне следует ответить на это во всеуслышание. Что и будет сделано сегодня в этом самом большом здании Шальвы, куда я пригласил всех желающих задать мне любые вопросы или упрекнуть в чем-то меня... Мне, да и вам, нечего скрывать. Откровенность и спор – лучшие из способов в наши бурные дни для выяснения истины...
Так начал свою речь Платон Лукич, глава фирмы «Акинфин и сыновья».
Он, стоя в центре арены цирка, как всегда, был в легких козловых сапогах, в темно-синей рабочей куртке, сшитой из плотной бумажной английской ткани. Его русоватые волосы слегка вились. В иссиня-серых глазах читалась уверенность. Звонкий голос легко доносил все оттенки каждого сказанного им слова вплоть до галерки, где густо толпился рабочий молодняк.
На скамьях верхних ярусов сидели «Платоновы однокашники». Так называли рабочих – сверстников молодого хозяина, которым не было тридцати.
Передние ряды и кресла у самого барьера арены были заняты рабочей знатью – мастерами цехов, наставниками производственных переделов – и стариками, вышедшими на «пензион», но продолжающими работать по мере сил в свои полусмены, чтобы не давать состариться душе и рукам.
Все они были в очень справной одежде, какую не часто носили рабочие других заводов, смежных с шало-шальвинской горнопромышленной вотчиной Акинфиных.
Пока Платон Лукич Акинфин отпивает из хрустального стакана маленькие глотки сельтерской воды, посмотрим, что представляла из себя цирковая арена в тот вечер необычной сходки, имевшей быть 30 декабря 1905 года.
Не уместившиеся на положенных для публики местам цирка перевалили за барьер арены и устроились кто на чем. На гимнастических коврах. На принесенных домотканых лоскутных полосатых половиках. Иные присели «на кукорки», а то и запросто возлежали на свежих кремовых сосновых опилках арены.
За круглым позолоченным столиком, которым обычно пользовались иллюзионисты и фокусники, сидели двое: бессменный председатель и создатель «Кассы взаимного трудового кредита», сухопарый, хорошо и просто одетый вдовец Александр Филимонович Овчаров и второй – из «Платоновых однокашников» – главный управляющий Шало-Шальвинскими заводами Родион Скуратов.
Отпив сельтерской воды и взвесив тем временем, что нужно сказать дальше, Платон Лукич Акинфин снова ступил на круглый «орленый» коврик и дал волю своему молодому голосу:
– Я был и буду тем, кем я есть, пока меня физически не лишат возможности быть самим собой. Я останусь верен унаследованному мною месту в жизни и своим убеждениям. Мне уже много раз приходилось говорить, что люди испокон веков состоят в трудовых отношениях: одни предоставляют и организуют работу, другие выполняют ее. Предоставляющие и организующие работу пусть не всегда, но чаще всего находились и находятся в лучшем положении, чем те, кто выполняет ее. Поэтому находящиеся в лучшем положении нередко нарушают обязательный закон, который я называю для себя «равновесием взаимностей», и чем больше нарушается это равновесие, тем серьезнее возникают конфликты и распри. Они с особой силой сказались вооруженными восстаниями в Харькове, Сормове, Новороссийске... В нашем сибирском соседе – городе Красноярске – и на близком к нам пушечном Мотовилихинском заводе. Восстания наиболее беспощадны там, где заводчики, где управляющие казенными заводами заботились больше о себе и меньше о тех, кто создает и производит все богатства нашей земли – от дюймового гвоздя до паровых котлов и машин...
Сначала на галерке, потом в средних рядах зашелестели рукоплескания. Когда же они уверенно были поддержаны первыми рядами и двойным кольцом кресел, где восседали старики, оживились все ряды, от красноплюшевых до полосатой тесовой галерки, круто взбежавшей под купол цирка.
Отозвалась сдержанными аплодисментами и гостевая ложа. Ее в этот декабрьский вечер заполнили приехавшие дальние и ближние заводчики. Там же находились чиновник особых поручений при губернаторе и жандармские чины в форме и без нее.
Озираючись на ложу, похлопали для всякого случая полицейские, сидевшие ноги калачиком, образуя внутреннее охранительное кольцо арены.
Теперь всем нужно было думать с оглядкой на прошлое и с проглядом в будущее. Так поговаривали в Шалой-Шальве многие, и в том числе нижние чины полиции. Уж коли сам государь-император понужден с Государственной думой править, то при таком положении всего можно ждать. Никто не знает, куда повернется жизнь. Кто мог подумать, что Платона Акинфина выкликнут в Думу. Кто поручится, что такие, как он, из молодых, да ранние, не перевернут престол и, севши на золотой фокусный столик, не объявят себя кандидатами в президенты новой республики. Чем он не президент на круглом коврике с двуглавым орлом? Чем? Послушайте, посмотрите, сколько силы в нем и еще больше за ним и вокруг него.
– Мы в Шальве еще не сумели добиться желаемых успехов в гармоническом равновесии взаимностей. Но то немногое, что сделано, избавило наши заводы от печальных столкновений сторон, от выяснения отношений, которые нельзя назвать мирными. Но это не значит, что нам нечего выяснять...
– Да, конечно, Платон Лукич, – подтвердил председательствующий Овчаров. – Для этого мы и собрались. – И тут же спросил: – А какой будет длина рабочего дня? На всех заводах, Платон Лукич, требуют восьмичасовой рабочий день.
Платон Акинфин ответил на этот, видимо, подготовленный вопрос:
– Я всегда говорил и говорю, что продолжительность рабочего дня будет такой, какую назовете вы или любой гз вас потребует для себя. Шесть. Четыре и даже два часа. Продолжительность рабочего дня при сдельной работе безразлична.
– А плата? – спросил Овчаров.
– Плата? Если вы пожелаете, также может быть определена вами. И эта возможность вам будет предоставлена. И вы убедитесь, что гвоздь, или гайка, или любое изделие не может обходиться дороже, чем способны они быть купленными. Если производимое нами будет продаваться с убытком, то наши заводы неизбежно съедят самих себя и лишат вас возможности порабощаться, а меня – порабощать. Будем все называемое называть называемым...
– Зачем же ты так, Платон Лукич? – остановил его кузнец с первого в Шальве большого парового молота. – Мы, рабочие, хотим знать, останутся ли наши заработки теми же.
Акинфин едва заметно улыбнулся, потом нахмурился.
– Не вам бы, Максим Иванович, задавать этот вопрос. Вам больше чем кому-либо известно, что с первого месяца моей эксплуататорской деятельности оплата за труд на заводах росла. Не круто, но безостановочно. Все, от продающих фирме свои женские и детские рабочие руки до отдающих свой ум и знания инженеров, начальников цехов, получали прибавки в соответствии с прибылями без требований, забастовок и манифестаций. Или я лгу? Отвечайте!
Ответил гул одобрения собравшихся.
– Нами, – Акинфин перевел глаза на управляющего заводами Родиона Скуратова, – повторяю, еще мало сделано, и все же никто из вас не назовет фабрики, завода, рудника в окружности ста или двухсот верст, где бы рабочий, мастер, техник, инженер получал больше, чем такой же по специальности на заводах хищных акул Акинфиных...
– Ну зачем же опять? – остановил тот же старик Скуратов.
– Так напечатано в листовке...
В ответ крикнули:
– Ее писали не мы, Платон Лукич!
– Но кто-то же писал ее. Не я же, ваш угнетатель. Не мой же отец, «старый кровосос». Не моя же благоверная, урожденная княжна Лучинина, по матери наследница графов Строгановых... Кто-то же напечатал ее в нашей фирменной хромолитографии и приляпал на ржаной клейстер к моим воротам!
– За всех мы не в ответе, – возразил чей-то голос.
– И я тем более, господа рабочие, мастера, техники, инженеры и начальники Шало-Шальвинских заводов. Но... Но мои глаза не залепить никаким клейстером, никаким листком, будь он оттиснут на коже буйвола. Я остаюсь верен себе и в эти опасные месяцы ожесточенной борьбы... Кого и с кем – вы знаете лучше меня... Следуя закону взаимного уважения порабощенных и поработителей, я поступлю в этом месяце наперекор трусливой тактике иных заводчиков и фабрикантов. Они, спасая свое благополучие, повышают заработки рабочим. Это разумная, но коротконогая игра. А я не игрок и тем более не разумник. У меня все на виду. Прямоту называют опасной, а я никого не боюсь, кроме истины. В этом месяце впервые за все эти годы вам будет понижен заработок...
– За что? – послышался громкий выкрик, за ним свист и снова выкрик:
– За что?
И вновь свист, другой и третий...
Не обращая на это внимания, Платон Лукич, так же владея собой, не возвышая голоса, ответил:
– За злостный убыток, причиненный не только Шальвинскому заводу. Не только ему, но и всем нам. Я не хочу знать, кто вывел из строя пять самых нужных винторезных станков. Это очень большой убыток... Дело не в стоимости самих станков. За них возьмут умеющие брать англичане не так много фунтов стерлингов. Но скоро ли доставит их транспортная улита?.. Дело в потере огромного количества болтов, которые не произведут эти насмерть искалеченные быстроходные станки. А болты нужны вот так, – Акинфин «отрезал» концами пальцев правой руки свое горло. – Нужны почти всем цехам наших заводов, рабочие которых, ваши братья по классу, будут недополучать все эти месяцы, потому что без болтов и винтов они не могут выполнить порученные им заказы. Кому, скажите, нанес ножевой удар умертвивший станки? Только ли фирме? Он ударил по престижу рабочего класса. Он преступник по всем статьям и разрезам. Так не борются добросовестные революционеры, социал-демократы, считающие себя наследниками всех заводов и предприятий. Наследники не портят, не уничтожают своего наследства, если оно, по их словам, в самом деле будет им преподнесено самой историей...
Тут Акинфин снова прибегнул к своим глоткам, предоставляя паузу для размышлений слушающим его. Минута молчания, медленно минуя, готовила развязку:
– Управляющему заводами не так трудно разыскать террористов, чинящих расправу с безвинными машинами. Еще легче администрации отчислить с завода нарушителей, отобрать у них, согласно уставу и договору с
Кассой, купленные в рассрочку жилые дома. Это легко! Легче ли от этого будет тем, кто не выполнит заказы и по получит за них? Вот и решите сами, как поступить, чтобы возместить рабочим и фирме недополученное. Это не один десяток тысяч рублей.
– Это далеко за двести тысяч, – подсказал управляющий заводами.
– Ну вот, видите, – с сожалением и вздохом продолжил свою речь Акинфин. – Ваше право – опротестовать иск фирмы. Право фирмы – уволить всех отвечающих за доверенные им материальные ценности. Что горше, что больнее, что бессердечнее, решите сами, если для вас не безразлична...
Речь прервал пропитой голос с галерки:
– Хватит балаганного представления!!!
Тут же раздался выстрел.
Акинфин вздрогнул и умолк...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Стрелявшему молниеносно скрутили руки. Обыскали его и отобрали три пистолета.
У стрелявшего не надо было спрашивать фамилии, узнавать о его партийной принадлежности. Стрелял член тайного черносотенного «Союза Михаила-архангела» Василий Зюзиков, личный приказчик обанкротившегося заводчика Кузьмы Гранилина.
Не одни политические озлобления руководили Гранилиным и его верным слугой Зюзиковым, но и месть «перевертышу» Платошке Акинфину за конкуренцию.
Все было как на ладошке. Полиция не могла отбить пьяного, плачущего Зюзикова. Он рвался к приставу, умоляя арестовать его и высвободить из рук шало-шальвинских лиходеев.
– Отпустите его, – приказал пристав, – он теперь так и так не жилец в вашей округе.
– Этот выживет...
– И пусть его, – миролюбиво махнула рукой зареченская старуха Мирониха на уводимого полицейским Зюзикова и прошамкала: – Виновата ли плеть да и руки виновны ли, секущие ею...
– А если бы он убил Акинфина? Как бы мы тогда? – спросила штамповщица Марфа Логинова с недавно пущенной Платоном фабрики «Женский труд». – Гранилин все равно прикончит нашего благодетеля. Если не зюзинскими руками, так другими... У банкрота .еще есть для подкупов золотишко в подпечье... Сжечь тирана!
– В своем ты?
– В своем! Волнений у нас нет! Смертей нет... Так будут! Сжечь Гранилина за старое, за новое, за три года вперед... Что рты-то, бабы, поразинули? За мной, парни! За мной, сударики!
Парни и работницы с «Женского труда», перегретые событиями последних месяцев, пошли за Марфой. До того как Марфа сожжет Гранилина, мы не должны упускать происходящего в цирке. Там шумно радовался счастливый толстячок полицейский, сидевший в первом кольце охранения:
– Жив я, жив, братушки-ребятушки! Он только в руку меня, в руку! В левую...
Полицейского положили на цирковые носилки.
Платон сочувственно проводил глазами уносимого раненого, ничем не выдавая своего волнения. Гувернер ему еще в детстве преподал основы английского спокойствия, умения выглядеть в критические минуты человеком, не разлучающимся с юмором. Он снова отпил немножечко сельтерской и, перейдя на круглый коврик, обратился к замершим рядам:
– Могу ли я, господа, продолжить балаганное представление и надеяться, что меня не будут прерывать на полуслове выстрелами?
Снова засвистели. Засвистели громче и дружнее. И тут же из-под купола посыпались листовки, послышались негодующие крики.
Перешагнув барьер арены цирка, старый кузнец Максим Иванович Скуратов громко предупредил:
– Не рискуй, Платон! Неужели ты не видишь, что творится? Требую от имени всех, кто за тебя, уйти. Теперь мы не можем поручиться... Не ручаемся, Платон!
– Не ручаемся! – многоголосо подтвердили «галерка», «Платоновы сверстники» и «рабочая знать». – Не ручаемся!
Перезакаливший свое хладнокровие за три студенческих года, проведенных в Лондоне, Платон Лукич помнил и наставление старого профессора: «Не испытывайте судьбу там, где она предупреждает вас опасностью». И он с достоинством согласился:
– Что ж, если вы не уверены в себе, то как же я могу надеяться на вас... Сожалею, что нам в этот день по удалось выяснить наши дальнейшие взаимоотношения. Мы это сделаем при более благоприятной обстановке. Вез свиста, выкриков и террористических представителей.
Сказав так, Акинфин раскланялся и ушел.
У выхода из цирка жандармы и полиция обыскивали каждого. Они воспользовались выстрелом Зюзикова как поводом для разоружения.
Теперь разоружали всех и всюду.
Дворец заводчиков Акинфиных был оцеплен двойной охраной. Полиция охраняла семью миллионера от его собратьев, ненавидевших Платона за конкуренцию, за быстрое и первоклассное оснащение своих заводов. Рабочие же охраняли Акинфина от полиции. Среди нее мог найтись не один такой же «зюзиков», которому стоило рискнуть и получить пятьдесят тысяч складчинных рублей за голову опасного искусителя новой иноземной модой, ублажения рабочих коротким днем, длинным рублем и всяческими идеями «равновесия взаимностей». Зачем они заводчикам, коли плеть на Урале достигала скорых прибылей, а нужда и безработица богаче кормила фабрикантов самым дешевым в Российской империи уральским каторжным трудом...
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Резной, расписной, узорчато обшитый фигурным тесом, отороченный деревянным кружевом дом злополучного Кузьмы Гранилина нельзя уже было уберечь ни от огня, ни от людей, ни от буйного приступа хмельника ополоумевшего хозяина.
– До крайней крайности он дошел, – объявил толпе ночной сторож. – До разгона дошел всей домовой челяди...
После того как опрометью последней выбежала Мохнатка и, осатанело воя, поджав хвост, исчезла в ночи, Марфа Логинова рассудительно сказала:
– Кажись, самое время поджигать...
Дом запылал, как говорили потом, сам собой. Случилось так, что и пожелавший назвать поджигателей не сумел бы этого сделать.
Неистово яркий, солнечный огонь осветил разрумяненные рождественским морозом .женские лица. Потеплело так, что хоть сбрасывай шубейки, платки, треухи.
Кошки одна за другой вынырнули откуда-то из-под пламени. И не две, а три. Рядом с ними удирали жирные крысы. Штук пять. Видимо, вся семья. Несчастье заставило их не страшиться своих самых лютых врагов. И врагам с опаленными мордами было не до охоты.
– Горе что каторга – роднит князей опальных и холопов кандальных, – изрекла начитавшаяся того-сего старая греховодница, чертознаева племянница Мирониха.
Но теперь дважды разгоряченной толпе было не до суесловий Миронихи. Взволнованные голоса спрашивали самих себя и всех:
– Где же он сам? Неужели ускользнул через наши четыре кольца?..
– Может, сбёг кровавый подсылатель через подземный лаз?
– Да нет, бабоньки! Откуль, какой лаз? – неуверенно разубеждал изработавшийся до костылей обезбородевший сторож. – Не иначе – в голбце отсиживается... Ежели он дымом на небо не взлетел.
Голос старика заглушил грохот рухнувшего потолка и просевшего внутрь дома мезонина. Громада искр и черного дыма взметнулась в порозовевшую небесную высь. Окруживших дом обдало жаром. Зашипел, превращаясь в пар, просевший вместе с крышей снег.
В это время невесть откуда с всклокоченной бородой, в розоватых исподниках заметался между толпой, окружающей дом, и вновь разгорающимся пламенем очумевший пьяный Кузьма Гранилин.
– Ах ты мать-прематушка, святая, пречистая богородица, Неопалимая Купина! Сжалься, смилостивься...
Мирониха входила в роль. Ее морщинистое, красивое и в эти годы лицо, испаханное вдоль и поперек острыми лемехами старости, было озарено зловеще-торжествующей ухмылкой и, подсвеченное играющим на нем пламенем, пугало и молодых.
Все смолкли, перестал шипеть и огонь. Мирониха вершила суд.
– Пресвятая! Владычица! – подняла она к небесам свои руки, ставшие еще длиннее. – Призри своим очистительным пламенем окаянного раба твоего Кузьму и водвори его, самосожженного, во славу твою, в кущи райские...
Подоспевший становой урядник с двумя стражниками нашел благоразумным отдать Гранилина на самосуд. Его, буйного, озверелого, и впятером не свяжешь и не доставишь на следствие по показаниям Зюзикова.
Суд вершила Мирониха:
– Не мечись, издеватель! Опомнись! Не угоднее ли твоей душе предстать пред господом в целости, нежли помятой, растоптанной в гневе людском...
Одержимый приступом белой горячки, Гранилин с разбегу бросился в прогал стены, выжженной пламенем.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Догорал огонь и в камине будуара Цецилии Львовны, жены Платона Акинфина. И этому красновато-золотистому прирученному пламени также не было дела до людей. Что ему до другого, внутреннего огня молодой женщины, кутающейся в большой горностаевый палантин?
Она уже пришла в себя после выстрела в цирке и теперь, собравшись с мыслями и чувствами, объяснялась с мужем, сидевшим поодаль на резной прикаминной скамеечке:
– Тонни, мы давно говорим, не открывая рта, но далее так стало нельзя. Я вышла замуж за идеал, нарисованный мною, которым был ты. Мы верили, что нас венчает любовь, и все остальное слило нас в одно... Я знала, что ты принадлежишь не только мне, и не придавала этому значения, надеясь, что время и здравый смысл образумят тебя. Так не случилось. Ты, Тонни, увлекся другой. Ты весь в ее власти... Ты пожизненно будешь принадлежать ей. И если бы какая-то сила, какой, я думаю, нет, разлучила вас, ты бы оказался человеком куда более несчастным, чем могу предположить я, знающая тебя больше всех других и лучше, чем ты сам.
Она остановилась. Ее большие дымчато-серые глаза предупредительно спросили: «Следует ли продолжать?»
– Говори, говори, Лия, – попросил Платон, – мне это так необходимо...
Высокий, чистый, хорошо поставленный голос Цецилии Акинфиной снова зазвучал в освещенной луной тишине комнаты:
– Я долго искала имя твоей госпоже и не нашла. Одержимость? Страсть? Мания? Болезнь?.. Неточные и чем-то унижающие тебя слова. Хотя все они и производные от них назывались теми, кто искал ключи к тайникам твоей души.
– Глупо это, Лия!
– А умно ли уравновешивать свет и тьму, огонь и воду?
– Опять банально. Зачем ты оглупляешь меня, Лия?
– Напротив, Тонни. Твоя душа сложна и нераскрываема, как завалишинский замок, который ты чуть ли не боготворишь.
– Это же миллион чистой прибыли...
– Зачем он тебе или мне?
– А фирме?
– Фирме? – Цецилия насмешливо обрадовалась: – Наконец-то нашлось лежавшее на поверхности слово! Фирма! Как, оказывается, просто открывается патентованный замок! Не утомляю ли я тебя, Тонни?
– Пока нет. Если ты не затянешь свои замочные аллегории до полуночи.
– Нет, нет, не затяну. Но я скажу все, чтобы потом снова молчать. Молчать до нового покушения на самое дорогое, что у меня есть. Я жена и мать... И что-то, надеюсь, еще...
– Фехтуй, фехтуй! Я не буду обороняться. Кажется, выстрел Зюзикова отлично наточил твою рапиру.
– Мы не в театре, Тонни, и тем более не в цирке. Мы в нашей, и только в нашей, с тобой жизни, единственной и конечной. Ни у кого не найдется таких миллионов, чтобы прикупить к ней хотя бы одну минуту... Зачем нам все это?
– Что, Лия, «все» и что «это»?
– Это – сорок два градуса за окном... Это – побледневшая луна и съежившаяся от лютой стужи... Это – воющие волки за дальним краем ограды нашего парка. Воющие от повальной шало-шальвинской тоски.
Будто по сговору, послышался глухой, заунывный вой.
Платон подошел к окну, а за ним в звездной рождественской синеве, услужливо иллюстрируя сказанное Лией, далекий, маленький лик луны выражал отчаяние и безысходность.
– Какая-то дурацкая мистификация!
Платон вернулся на прикаминную скамеечку, и негодующий голос жены опять зазвучал тонкой скрипичной струной:
– Я вовсе не утверждаю, что за первой пулей последует вторая, хотя можно предположить не только выстрелы, но и взрывы. Что стоит поднять на воздух наш дом, двери которого так неразборчиво гостеприимны! Мы обречены!
Волчий вой снова отозвался глухим далеким отзвуком сказанного Лией.
– Так что же, бежать отсюда?
– Зачем же, Тонни, бежать? Вернуться!
– Куда?
– В цивилизацию. В свою стихию.
– Лия, мы русские!
– Демидовы тоже не иностранцы, но предпочитают жить не в Тагиле, а в благодатных местах...
Платон перебил:
– Это не Демидовы, а демидыши!
– Кем бы они ни были, Тонни, им ничто не мешает владеть и повелевать из своих далеких резиденций заводами.
– Им только кажется, что они владеют и повелевают. Царю тоже кажется, что он царь, а не коронованный какаду. Заводам, как и государствам, нужны не повелители, а дирижеры, любящие свою музыку и влюбляющие в нее свой оркестр, умеющие слышать его в созвучии всех играющих и каждого порознь, будь им подпискивающий пикколист или подзвякивающий на одной ноте неизвестно кто. Допустим, молотобоец. Он тоже музыкант. Первые скрипки украшают оркестр и делают музыку, а барабан может испортить ее.
– Твой Скуратов отличный дирижер. Он вдумчив, честен и одарен. В этом смысле он музыкален не менее тебя, Тонни.
– Может быть, и более, чем я... Но Родик не пишет партитур.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Цецилию не убеждали, да и не могли убедить доводы Платона. Она не понимала, да и не могла понять мужа. Ее природе было чуждо все заводское, шумное, дымное, отравляющее, калечащее. И странным, надуманным и чем-то оскорбительным показалось ей сравнение несравнимого. Как мог Тонни, тонко чувствующий музыку, обожающий Чайковского, употреблять высокие слова применительно к чаду кузниц, к грохоту молотов и заводской обыденщине?.. Но до способов ли выражений мыслей ей теперь. Партитура так партитура. Пусть! Подумав так, она сказала:
– Партитуру, Тонни, можно писать и в Неаполе, и во Флоренции, а музицировать по ней в Шалой-Шальве.
– Черта с два! – вскочил Платон и бросил прикаминную скамеечку в огонь. – Музыканты этого рода превращались в жалких шарманщиков и тому подобных гранилиных...
Цецилия, видя, что разговор перешел с «пиано» на «фортиссимо», не захотела далее продолжать его в том же ключе, обрадовано воскликнула:
– Как мило с твоей стороны, Тонни, твоя маленькая скамеечка дала такой большой свет! В полумраке все видится темнее. Завтра наступит последний день этого страшного года. А потом будет видно, кому и в кого стрелять...
– Ты, да и азы все будете стрелять только в меня. А я непробиваем, Лия. Непробиваем! На мне панцирь моих идей, и за мной люди, верящие мне и убедившиеся в силе моего равновесия взаимностей...
– И прелестно...
Она приникла к нему, а затем кивнула маленькой головкой на дверь спальни:
– Уложи меня. Я боюсь волков...
Платон исполнил прихоть своей неуступчивой противоположности. При всех различиях с ним она для него была опорой и в размолвках. Споря с женой, Платон проверял задумываемое. И всегда либо начисто разубеждался в нем, либо вдохновлялся им.
...Скамейка ярко и быстро сгорела в мраморном камине, а дом Гранилина догорел только к утру. Мастеровые и сезонно работавшие кустари «замочно-скобяного механического заведения» забросали снегом головни, чтобы не дать сгореть дотла окорокам и полопаться бутылям в при домовом погребе, решили артельно воспользоваться питьем и едой.
– Наш пот и труд в его погребке, – сказал старик сторож. – Грех чужое брать, а свое вернуть сам бог велит.
– Пускай он же велит и простить нам гулевые поминки по надругателю нашему и тирану, – поддержал сторожа истощавший молотобоец. – Кто как умеет, тот так и воздает свою хулу за долгое истязание. Кому как надо, тот так пусть и судит о нас. Разбирайте забор, стелите помост. Всю вину беру на себя, если найдется такой судья, который опорочит нас за это святое отмщение!
– Святое! – повторил сторож. – Ибо есть непростимые прегрешения, за которые не сыскать возмездия, и всякая кара за них будет мала...
Сказанное нашло неожиданный отклик. Вдруг вспомнилось и то, что. забылось. Битье. Увечия. Надбавки рабочих часов. Убавки заработанных рублей. Девичья повинность перед венчанием. Дармовой ребячий труд. Высидка в заводской тюрьме ни за что ни про что. Глянул не таки в сырой каземат. Пытки жаждой и голодом. Порки с присыпкой соли. Обязательные подношения к праздникам. Травля собаками...
Вспомнилось столько всего, рассказывалось про такие глумления, что и не пожелавшие участвовать в непотребном пиршестве не расходились по домам.
Теперь уже говорилось не о выстреле в цирке, не о подкупленном Зюзикове, а о зверствах Гранилина. Не все и не всё знали. Иным легче было носить в себе свою боль и молчать. Боялись хозяина до последнего дня. На отшибе, в глухом лесу, прятался рабочий поселок гранилинского замочного заведения. Грамотных на десятерых один. Люди привыкли жить в ярме. Застращивания Гранилина каторгой, виселицей держали в страхе мастеровых. А теперь...
Теперь больше нет страшного пугала. Нет и распроклятого дома, куда приводили на расправу к хозяину. Нет и главного живодера Зюзикова. Нет! И...
И сами собой развязались языки. Сама собой хлынула горечь злых обид за укороченные жизни, за искалеченные судьбы. И как удержать теперь в себе проклятия, как не предать им ставшее пеплом и золой?..
До погребка дорылись легко. Еще легче забор превратили в настил. Оставалось дождаться Кузьму Завалишина. Он у Гранилина выстрадал больше всех. А теперь Кузьма главный замочник Акинфиных. Туз бубен. Не иначе, тысячник. Свой дом о четырех горницах. Две лошади. Одна просто так, другая для выезда. Приедет ли? Что-то долго за ним посыльные бегают.
– Приедет! Как не приехать! Он же насквозь наш, тутошний, родной! – убеждал сторож.
Приехал! Прикатил гусевой на обеих-двух! В жеребковой дохе, в каракульчатом треухе, а сам все такой же...
– Здорово, браты-брательники-братки! Как ночевалось, как спалось? Видать, жаркие были сны?
Ответили приветливо. Повели на помост.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Позднее предновогоднее солнце, переваливши в лето на воробьиный скок, осветило на помосте до крайности забитый, темный люд. Не верится, что все это происходило в год великих потрясений, в год первой народной революции в России.
Пройдет немного лет, и эти люди спросят у самих себя: было ли такое?
Было!
Вот же они, вот гранилинские доведенные до нищеты мастеровые. Всмотритесь в их испитые лица. Потерявшие надежды люди молчат и ждут, что скажет, как повернет их жизни разбогатевший удачник Завалишин. А он, куражась, уже забыл, что так недавно был таким же, как и остальные, сидящие вокруг него.
– На морозе водка хуже берет, – делится с дружками Завалишин. – Пью-пью – и ни синь-пороха! Неужели она жижнет от холода? Ну, да шут с ней! О деле поговорим...
А дело заключалось в том, переходить ли гранилинским рабочим в Шальву или перестраивать свое заведение и остаться при своих домах.
– К нам-то бы лучше вам, браты, – сказал Завалишин. – Сразу плата большим рублем... А этот заводишко, пока еще в нашенский вид приведут, на хрене да редьке вас повытомит.
– Зато здесь мы дома, – сказал свое слово старик на костылях. – И речка, и пруд, и огороды свои. А как пустят его в новом обличии, и коровенки будут свои, а то и лошади. У нас же раздолье, не то что в шало-шальвинской густоте.
Свой завод был сподручнее для всех, но до того, как старые мастерские перелопатят на Платонов лад, их нужно было купить. А купит ли его строптивый Платон Акинфин?
– Он не купит – я куплю, – топнул о помост Завалишин. – Подумаешь, деньги! Во что можно оценить две завозни да пять развалюх?