Текст книги "Очарование темноты"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
Венчаемые овациями, подношением букетов коленкоровых и восковых цветов с ложением в них кредитных билетов и с таким же вложением нарядных коробок, артисты раскланивались, прижимали руки к груди, делая реверансы, а конферансье ьтом числе кульбиты, были счастливы.
Заключительным сюрпризом вечера было появление Клавдия с букетом белых, как февральский шальвинский снег, роз. Такое мог позволить только он. Только у Акинфиных могли цвести розы зимой.
В букет было вложено пригласительное письмо.
После концерта артисты впервые узнали, какими могут быть ужины во дворе фирмы «Акинфин и сыновья».
Давней мечтой и вожделенным призванием Клавдия была сцена в том виде и канве, какая представала в этот первый день шальвинсюй масленицы. И в снах, и яви Клавдий видел себя в испанском плаще, с гавайской гитарой в руках, завораживающим зал своим почти итальянским тенором. И он сегодня, благо не было ни жены, ни ядовитой Цецилии, пел под свою гитару фривольные серенады, и Гризель восхищалась им, а затем вызвалась петь дуэтом. Он и она почувствовали созвучие голосов и душ.
На десятом или пятнадцатом дуэте Гризет и его собрат по гастролям нашли правильным дать возможность Клавдию допеть перспективно начавшиеся дуэты и удалиться в гостевой Дом.
И они пели вдвоем и порознь до утра. Именно об этом и сообщали отрывочно доносящиеся и возмущавшие Платона строки романса, исполняемого Гризель:
Я пела доутра,
в слезах изнемогая,
Что я твоя любовь
И нет любви иной.
Она переиначивала слова романса. Переиначивал их и он, отвечая ее признанно:
Я угасаю с каждым днем
И не виню тебя ни в чем...
А она, не давая ему «угаснуть», ответила новым многообещающим романсом.
Эта откровенная переделка слов явного приглашения изменить Агнии, ожидающей ребенка, заставила Платона накинуть халат и появиться в музыкальной комнате.
– Клавдий, – не церемонясь сказал Платон, – ты запел мадемуазель Гризель до изнеможения и слез, и мне кажется, нужно пожалеть ожидающего кучера...
– Да-да, – спохватилась Гризель, – мы еще допоем завтра, мосье Акинфин...
– Нет-нет, – сказала, вбежав, Жюли, – как можно! Кучера я уже отпустила спать, а Гризель проведет ночь в моей спальне.
– Да-да! – крикнул возбужденный Клавдий и подтвердил это «да» громким аккордом на рояле.
– Если бы здесь, Клавдий, была Цецилия, – сказал очень внятно Платон, – она бы запечатлела это безнравственное «да» на твоей щеке так громко, что было бы слышно Агнии...
– Надеюсь, этого не сделаете вы, Тонни, – сказала Жюли, став между братьями. – Не будем нарушать платонической музыки шекспировской жестикуляцией. Я, надеюсь, заслуживаю доверия, Тонни...
– О, несомненно, Жюли! Вы же соединили узами святого таинства брака Клавдия и Агнию. Кто, как не вы, тайно обвенчал их в церкви, название которой все еще покрыто тайной неизвестности...
Платон ушел. Пение прекратилось. Утром старая верная горничная шепнула Платону:
– Они у нее заперлись вместе с ней и сейчас почивают там.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Прощальный концерт артисты давали днем в последнее воскресенье масленицы, прозываемое в народе прощеным воскресеньем.
Клавдий, выступавший и до этого концерта с Гризель в соседних заводских поселках, где находились помещения, увлеченно пел под свою гитару и под ксилофон Гризета серенады, шуточные песенки, своим маленьким, очень приятным, камерным голосом. Зрители восторгались неожиданным открытием. Платон старался не поддерживать разговоры о брате с теми, кто на самом деле восхищался его пением и кто делал вид, что ему нравится пение Клавдия.
Родиону сказал Платон прямо:
– Он пропал, Родик. И хорошо, если пропал не в прямом смысле... Мне стыдно за него и жаль его. Он чужд мне как человек, но все же он мой брат и каким-то краем сердца я люблю его, ненавидя другим.
В прощеное воскресенье, в канун Великого пасхального поста, Клавдий, испросив и получив от отца с матерью легкое, шутливое прощение, должен был отправиться по обычаю за этим же к тестю и заодно навестить Агнию.
Смутные предчувствия заставляли его кого-то взять с собой. О Платоне нечего и думать, а Родион мог бы... И он попросил его.
– По пути, Родиоша, уладишь железные дела. Он простит недоразумения, и к тебе потечет железная река.
– Я подожду, Клавдий, когда она выйдет из берегов и затопит нарушившего ее долголетнее плавное течение. Езжай с приставом.
– Ас ним зачем?
– Он же лучше оборонит тебя, чем я...
Жюли также отказалась поехать с Клавдием.
– И у меня плохие предчувствия. – А затем добавила по-французски: – Я, как вторая мать моего мальчика, не советую ему рисковать.
– Я не поеду, папа... Напишу Агнии, что простудил горло, и пошлю с кучером.
– Так, пожалуй что, будет надежнее, – поддержала сына Калерия. – Ляжь в постельку, ты всамделе допелся до хрипоты. И головка горячая. Ляжь! А в чистый понедельник какие же прощения! Пост!
Клавдий принялся сочинять письмо, а оно не получалось. Он рвал лист за листом. Он не мог найти даже первых слов. Что-то сопротивлялось в нем и мешало назвать ее «милой», «родной» и даже «дорогой».
– Я потом, Жюли, напишу ей или лучше скажу на словах...
– Лучше на словах, мой мальчик, – одобрила Жюли. – А может быть, не понадобятся и слова.
Жюли как будто что-то знала, что-то было предрешено для нее. Она захлопнула бювар с почтовой бумагой и конвертами. В ее глазах прочитал Клавдий, что все будет хорошо, и успокоился...
И все было хорошо, но не так, как этого хотелось бы Клавдию.
Вечером от Молоховых вернулся Вениамин Викторович Строганов. Он все эти дни бывал там. Возвращался обычно молчаливым, на этот раз он заговорил первым:
– Агния Васильевна родила мальчика.
Это известие переменило все. Лука Фомич сказал:
– Теперь ты, Клавка, не можешь не поехать туда.
Это же подтвердила Жюли:
– Добреет и лев, когда в пещере появляется львенок.
– Тогда я завтра, Жюли, или через день, когда лев еще больше подобреет... Я так взволнован, господа, – обратился Клавдий ко всем. – Ведь мне же предстоит стать отцом...
– Не предстоит, Клавдий Лукич, – сказал и повторил Строганов: – Не предстоит.
– Что не предстоит?
– Не предстоит стать отцом!
Клавдий вспыхнул и готов был сказать дерзость, оборвать Строганова, но вместо этого он спросил:
– А почему вы думаете, что не предстоит? Почему? Кто вам об этом сказал? Кто?
– Мне об этом сказали и дед, и бабушка, и мать ребенка.
– И Агния?
– И Агния Васильевна Молохова, – отчетливее повторил Вениамин Васильевич.
– Вот тебе и на! – развел руками Лука Фомич. – Вот тебе и прощеное воскресенье!
– Не прощеное, Лука Фомич, а прощальное, – Строганов подал письмо. – Я его ношу при себе несколько дней, а теперь вручу.
Клавдий торопливо разорвал конверт и прочел. В письме было всего только три слова: «Вон, и навсегда!»
Письмо перечитали все, и последним прочел его Лука Фомич.
– Как же это изволите понимать, милостивый государь Вениамин Викторович?
– Писал не я. Но думаю, что нужно понимать, как написано.
– А святое таинство брака? – спросил неуверенно Лука Фомич.
Строганов как никогда держался твердо и строго, будто это говорил не он, а Василий Молохов:
– О святом таинстве брака я бы на вашем месте, Лука Фомич, не вспоминал. И не вспоминал бы об отце внука Василия Митрофановича. Так просил он передать вам всем и пообещал, что если эта просьба не будет исполнена, то им будут найдены, как сказал Василий Митрофанович, способы вразумления.
– Мы лучше думали о вас, дорогой гостенек Вениамин Викторович, – припряглась к разговору Калерия Зоиловна.
– Думайте хуже... Я обязан передать все, что было сказано. И передам все. Все просьбы Василия Митрофановича.
– И много их, господин посол?
– Еще одна, Лука Фомич. Довольно неприятная, но я полагаю – справедливая и разумная для всех.
– Какая же, господин Строганов?
– Я позволю, Лука Фомич, передать ее в смягченных выражениях.
– Как вам будет удобнее, Вениамин Викторович. Мы не из пугливых...
– Василий Митрофанович Молохов требует, чтобы Клавдий Лукич в течение трех лет не появлялся в Шальве и не находился ближе чем на тысячу верст от нее...
– Да как он...
– Погоди, отец, – попросил Платон, – нужно выслушать до конца. Говорите, Веничек, все.
– Покинуть Шальву требует Василий Митрофанович не позднее первой недели Великого поста.
– Да кто он такой?! – сжал кулаки Лука Фомич. – Кто он такой, чтобы требовать?!
Строганов ответил, так же не шевельнув бровью, тем же ровным голосом:
– Василий Митрофанович, как бы и кто бы к нему ни относился, дважды оскорбленный отец. Я г:ри всех особых отношениях к нему нахожу, что он прав.
– Вот как, господин Строганов? Значит, он прав? А я плюю на его правоту. Плюю... Вот так, – показал Лука Фомич. – Плюю и растираю.
– Напрасно, па, – предупредил Платон. – Ты забыл, как он на дуэли... У него очень твердая рука...
Клавдий принялся разыгрывать истерику:
– Он погубит меня... Он убьет меня... Я не жилец в моей Шальве!
Говоря так, златокудрый комедиант был рад, что все так счастливо развязывается для него.
На другой день утром сложившие обстоятельства были оценены трезвее. Воинственные негодования стариков Акинфиных сменились опасением и трусостью.
Жюли не посоветовала Клавдию дожидаться определенного ему Молоховым срока отъезда. Боязно было задерживаться в Шальве. Страшновато стало отправляться и через ближнюю станцию. Мало ли какие жестокие проводы мог придумать ему этот дьявол...
Так говорила не только Калерия Зоиловна, но и Лука Фомич. Он также торопил отъезд.
Все обошлось хорошо. Выехали тайно после полуночи на далекую станцию. Утром Урал уже был позади. А на третий день Жюли и ее питомец распивали благодарственные бокалы и распевали: «Париж, Париж, ты счастье нам сулишь...»
Платон тоже благодарил судьбу. И не про себя. Не молча. Он отправился к Молоховым. Поздравил с новорожденным. И тут же, трижды поклонившись Молохову, сказал:
– По поклону за каждый год, – а затем, протянув ему руку, добавил: – Я благодарен вам, Василий Митрофанович, за счастливую разлуку с тем, чье имя навсегда презренно и забыто в этом доме.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Лука Фомич Акинфин долго пребывал в раздумьях о том, зачем поднадобилось Ваське Молохову называть новорожденного внука Платоном. Это же явный кинжальный подковыр. И все же... Ставя себя на место Василия Митрофановича, можно было понять его старые и новые обиды. А посему Лука решил лично и откровенно повиниться перед Молоховым.
Так он и сделал, сказав, что в этой непростимой марьяжной заварухе и опутывании чарами злодейственной любви виновны бабы.
– Соседи мы, – ответил Молохов, – нам от этого и деться некуда.
– Мудрее и не скажешь, Вася...
Смягчившись, Василий Митрофанович все же не показал младенца и попросил Луку не называться дедом маленького сына Агнии.
– По крови он – да, а по всему другому этого не получается.
– Я понял, Вася, понял, – согласился, смахнув слезу, Лука и решил не объявлять, что у него в Питере родился внук. Законный внук Вадимик.
Пусть об этом Васька узнает от других.
Встреча закончилась не столь сердечно, зато выгодно для молоховских домен и акинфинских заводов.
Вскоре из Петербурга вернулся Платон Лукич.
– Как же ты так скоро, Тонни! – удивился встретивший его Скуратов. – Почему же ты и двух недель не побыл со своим Вадимиком?
– Вадимику теперь нужнее мать. Мне же полезнее быть в Шальве. Да, Родион, полезнее и даже больше...
– Что-то неладное произошло, Платон?
– Произойдет. Мы накануне взрыва, Родион.
– Какого, Тонни?
– Какого – я еще не знаю. Дай бог, если он коснется только одного царя, а не заводчиков и не заводов.
– С чего бы это, Плат?
– Как с чего? Во всем одни провалы. Военные и всякие Другие. А гонор, гонор!.. Гневят народ, глумятся, душат, порют, затыкают рты. И это все вместо того, чтобы ослабить напряжение внутри империи, дать какое-то смягчение рабочим... хотя бы посулить поблажки. Так нет! Жмут, нагнетают недовольство, сажают в тюрьмы, шлют в ссылки... Делают черт знает что, не понимая, что этим озлобляют и тех, кто мирился, молча нес свой крест, снося проклятый каторжный режим...
Скуратов слушал и молчал. Таким впервые видел он Платона. Впервые закрались смутные сомнения. Так ли уж все благополучно в Шальве? До конца ли искренен Платон? Так ли благонамеренны его заботы о рабочих? Не есть ли они наследственное, предупредительное самоохранение миллионера? Лука Фомич тоже был мастером в таких делах. Умел предупреждать подачками бунты...
Подумав так, Скуратов тут же остановил себя. Таких заводчиков нет нигде, каким является Платон. Он прям в своих намерениях. Не суля молочных рек в кисельных берегах, он дает рабочим больше, чем они могли предположить.
Платон, словно подслушав мысли Родиона, сказал ему не прячась, не таясь:
– Родька! Здесь в конторе мы вдвоем. С глазу на глаз. Между нами нет третьих лиц. Их не должно быть вообще. Штильмейстеру и Потоскуеву я верю, но они при нас, а мы с тобой единое одно. Я понимаю, у тебя и у меня есть что-то недоговоренное. Всего никто не говорит. И муж с женой, отец и сын тоже не откровенны до предела. Таково устройство душ.
– Допустим, Тонни, таково...
– Так вот, душа моя, нам нужно не когда-то, а теперь, сегодня-завтра, в три-четыре дня, решительно и круто улучшить жизнь работающих на заводах нашей фирмы. Решительно и щедро противопоставить нагайкам, штрафам, изнурительности труда – доброту, внимание, льготы и... И все, что возможно, даже если это не в наших силах...
– На это, Платон, нужны, во-первых, деньги, деньги, во-вторых, и в-третьих, тоже они.
– Ив тридцать третьих – деньги. Ну и что? Лучше попуститься прибылями, даже понести убытки. Заложить что-то или продать... Занять... Украсть... Пойти на все, но доказать, что примирение непримиримого возможно! Не будем, Родик, выяснять и спорить. Россия накануне опасных потрясений. Пробудится и наш замордованный край. Так пусть же потрясается тот, кто заслужил этого, а не мы!
Тут же был вызван Флегонт Потоскуев. С ним разговор происходил в ином разрезе.
– Флегонт, – начал Родион, – мы накануне огромных прибылей. Нам нужно эти прибыли не только получить, но и закрепить...
– Не только закрепить, – перебив, продолжил Платон, – но и сделать устойчивым наращиваемое нами. Поэтому...
Далее была изложена программа и затем объявлена приказом по цехам. Это был очень впечатляющий приказ.
В приказе говорилось, что главное управление заводами остается верным провозглашенному фирмой закону равновесия взаимностей. Преследуя заботы о всех и каждом, главное управление находило справедливым поделиться полученными прибылями, половина из коих предназначалась на облегчение условий труда и на приобретение первоклассного оснащения цехов и всего способствующего взаимному благополучию рабочих. В том числе называлось особое внимание к женскому труду. Обеспечение ухода за детьми работающих матерей, расширение лечебного дела. Внедрение первой очереди электрического освещения в домах. Удешевление оплаты за поставку дров и всего касающегося упрочения жизни, всех имеющих отношение к преуспеванию Шало-Шальвинских заводов.
Вторую половину прибылей минувшего и текущего, 1904 года главное управление приказывало употребить на увеличение оплаты сдельных, поденных и всех других видов заработков.
Далее назывались проценты увеличения прибавок, устанавливалась выдача бесплатной рабочей одежды. Приказывалось пробное введение удешевленных обедов в цехах и также пробное введение заводских лавок, торгующих по сниженным ценам...
Просторный приказ лишает нас возможности привести его полностью. Это сделала газета «Шалая-Шальва», отдав весь номер подробностям, примечаниям и дополнениям.
Нетрудно предположить, как такая щедрость фирмы была встречена в рабочих семьях. Платона чуть ли не причисляли к лику святых. Нашлись и такие, что потребовали у отца Никодима отслужить большой молебен и произнести похвальную проповедь.
Молебен был отслужен и проповедь произнесена, в которой Никодим не преминул заметить, что имя Платон произошло от древнегреческого слова «широкий».
– Таков и есть раб божий, принявший это имя, Платон, сын Лукин.
Для всех шальвинцев и для самого Платона сказанное Никодимом стало неожиданным открытием. Многое было неожиданным в эти дни, в том числе волнения на окрестных заводах, угрожающие письма без подписи и широко распространенная, отлично нарисованная и четко напечатанная открытка.
На открытке был изображен херувим с когтистыми лапами вместо рук и ног. Всякий знающий Платона Акинфина легко узнавал его в светлом лике ангела с когтями.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Открытка больн9 кольнула Родиона Скуратова. Его снова посетили колебания. Этому настойчиво способствовал задиристый литейщик Савелий Рождественский, друг детства Родиона и Платона.
Савелий, по школьной кличке «Саваоф», сказал, придя домой к Родиону Максимовичу:
– Эта карточка – плохая гиря на Платоновых весах.
– Плохая, – подтвердил Родион, – но хуже ее злое зубоскальство.
– Притом оно облыжное, конечно? Не так ли, Родион?
– Савелий, не глумись. В открытке есть доля правды. Но – доля. Всякий заводчик не без когтей. Но не у всякого заводчика есть крылья.
– Понял, Родик. Понял! И я ценю высокое парение Платона.
– Он не парит, Савелий! – ответил, раздражаясь, Родион. – Твой новый дом, полученный в рассрочку, не парение. Твоя полуторная прибавка к заработку тоже не порхание в небесах. И если все это тебе унизительно получать из рук когтистого Платона, кто тебе мешает плюнуть лживому архангелу в глаза и перейти к другому, праведному заводчику? Только найдется ли такой? Найдется ли такой заводчик?
– Молчу, молчу... И таких не надо нам искать, а лучше потерять... При этом навсегда и безвозвратно. Бывай здоров, главный управляющий!..
После ухода Рождественского, оставшись один, Родион вел разговор и продолжал спор с самим собой.
В самом деле, кто мешает Савке и ему, Родиону Скуратову, встать и уйти, коли он признает, что в открытке есть доля правды? Но доля, только доля. Нелепо же хотеть, чтобы миллионер отказался от своей казны, отдал свои заводы рабочим и потерял над ними власть.
Такое может быть. Об этом уже пишется в листовках и в брошюрах. Но это же пока только листовки и брошюры. То есть стремление. А всякое стремление – только слова и мысли. А «равновесие взаимностей» Платона живет и действует уже сегодня. Действует и облегчает жизнь. Пусть только в Шальве. Но кто знает, может быть, Шальва вынудит и других заводчиков предпочесть малые прибыли большим потерям...
Рассуждая так, Скуратов признается, что ему не по уму решать большое, заглядывая в грядущие годы. Поэтому, не зарясь на далеких журавлей, он должен отдавать себя служению тем, благополучие которых зависит от успехов фирмы и намерений Платона и впредь улучшать жизнь своих рабочих.
Возможно ли уравновесить жизнь или нет? Родион так же прямо признается сам себе: «Я этого не знаю, но буду стремиться верить в лучшее и осуществлять его на деле».
И опять сомнения приходят в голову Скуратова.
А что думает Платон? Каково его суждение об этой злой карикатуре? Прошла неделя, а он ни словом не обмолвился о ней.
Может быть, Платон ее не видел? Может быть! Однако такое маловероятно. Впрочем, почему же? Кто мог осмелиться вручить хозяину эту открытку, коли сам Родион не сделал этого?
Все выяснилось на другой день в конторе. Платон, разговаривая об изыскании прибылей, сказал, как следует держаться после «убыточного приказа»:
– Родик, самое главное для нас теперь, во-первых, не терять чувство юмора. Во-вторых, не замечать нападки, пасквили, наскоки, какими бы оскорбительными они ни оказались. И, в-третьих, мы обязаны оставаться ангелами и только ангелами, платящими за зло добром. Только добром!
– Я понял тебя, Тонни. Скажи мне, должен ли я удвоить или, может быть, утроить, а то и архангельски учетверить жалованье высланному под надзор художнику Сверчкову?
– Родик! Как ты прямолинеен! Николай Андреевич Сверчков обиженный талантливый художник, а мы его замучили этикетками, наклейками и прочей рекламной чепухой. Вспомни его портрет Агаши Молоховой, через который Венечка Строганов влюбился в нее.
– Так что же следует из этого, Платон?
– Ничего особенного. То, что должно следовать. Должны мы увековечить на холсте наши заводы, наших рабочих, наши новые составные дома? Нашу Шальву? Должны! Вот я и заказал ему кое-что из этого и дал задаток десять тысяч...
– И он был благодарен?
– Больше! Он был бледен. У него дрожали руки, даже, кажется, подкашивались ноги... Ну, бог с ним. Он несчастный человек. Вернемся к разговору о том, как возместить убытки после нашего архангельского приказа. Есть один верный, но очень трудный ход – с «безделушечным литьем» Савки Рождественского.
– Да это же грошовая тысячная прибыль...
– Это верно, Родик, если счет вести по абсолютным цифрам. Есть и другой счет. Счет Флегоши Потоскуева. Он с карандашом в руках мне доказал, что каждый золотник Савкиного литья дает втрое больше, чем фунт отличного литья Карела Младека.
– Положим так, но это тоже крохи.
– Все состоит из крох и капель. Савелий одарен, но не обучен. А если бы ему придать в наставники такого виртуоза, как Уланов, то из крох может вырасти пусть не гора, но золотой пригорочек наверняка. Тут я, как суеверный человек, остановлюсь и утаю, мой милый братик, как я хочу пуститься на поимку «курочки рябы», которая снесет нам... Тьфу-тьфу! Плюнь через левое плечо и пожелай удачи. Я уезжаю и хочу вернуться с «Улановым» по тонкому литью...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Дневники, записи Вениамина Строганова и хроника газеты «Шалая-Шальва», будь бы они опубликованы в их первозданном и разрозненном виде, могли бы стать занимательным чтением. Строганов рассказал о поездке Платона Акинфина в Каслинский завод достойное нашего внимания.
Выбирая из рукописных кип нужное нам и вплетая его в этот цикл, следует предварить о давних намерениях Платона, а до-этого – Луки, перехватить секреты каслинского «украсительного литья». Об этом уже говорилось вскользь, а теперь скажем подробнее.
Впервые, еще в юности, с каслинским литьем Платона познакомил утюг, обрамленный тонко отлитым, причудливым орнаментом. Утверждали, что его отлили в Каслях. Лука Фомич хотел повторить отливку. Литейщики не могли добиться и близкой копии. Вместо листьев, бутонов и цветов получалось бугристое нагромождение, «не разбери – поймешь». Затею Пришлось оставить.
После утюга произошла другая встреча с каслинскими художественными поделками в Лондоне. Там в ювелирных магазинах рекламировали оригинальные украшения из русского чугуна. Платон зашел в магазин и попросил показать ему эти украшения. И он увидел маленькие чудеса тончайшего литья. Это были кольца, перстни, браслеты, серьги, подобия камей, цепи для часов, кружевные коробочки, з абонированные изнутри смёкалистыми торговцами светлой блестящей подкладкой. Она эффектно подчеркивала черноту чугунного кружева и делала шкатулочку пригодной для хранения драгоценностей состоятельных леди.
Не верилось, что все это отлито из чугуна.
– В этом и шарм, – сказал продающий, не предполагая, что молодой человек может что-то купить.
Ювелирные «шармы» стоили дорого. Чугунная табакерка превышала по цене такую же по весу серебряную. На донышке табакерки значилось знакомое слово: «Касли».
Платон купил кольца, серьги. Вернувшись домой, он прежде проверил, чугун ли это. Оказался чугун.
Он вспомнил, что это литье видел у себя в Шальве, не обращая на него внимания.
Уцелевший утюг поверг Платона в размышления.
После разговора с Потоскуевым возникло неодолимое желание отправиться в Каслинский завод и всеми способами разыскать, озолотить и привезти в Шальву «Уланова волшебного литья».
И вот Платон в Каслях.
Завод и его мастера поразили Платона, и особенно один из них. Он познакомился с ним. Его звали Артамон Моргунов. Ему было лет сорок.
Не зная, как выразить свое восхищение, Платон подарил ему завалишинский замок, открывающийся при наборе дисками слова «касли».
О наборных замках были наслышаны многие, но не многие видели их.
– Мастачная штуковинка, – похвалил Артамон Моргунов, то и дело открывая и закрывая замок. – Прошу ко мне, молодой господин, для отдарка на тетеревиные пельмешечки.
Этого-то и хотел Платон, ища возможности поговорить с мастеровым наедине.
После тетеревиных пельменей с брусничным уксусом Артамон преподнес Платону черную розу в таком же исполнении, что и шкатулочка, виденная в Лондоне. Живые лепестки розы, тончайшие шипы в Лондоне оценились бы десятками фунтов стерлингов. Отдарок показался слишком щедрым. Платон спросил:
– Сколько же может стоить такая роза?
– В том-то и суть, что никто не знает, какова ей цена. Завод не стал пускать ее в отливку. Дескать, не товар, а только погляд. И так не первый раз меня били по рукам за то, что я хотел штучных, а не базарских отливок, которые купит и наш брат. Мне нет на заводе ни входа, ни выхода. Не понимают, что такие диковинки продают царям, королям, кунсткамерам. Это тебе не табакерки, не брошки-сережки, которые из чугуна льешь, а серебром остужаешь. Такой чугунный розан золотым из формы вынается.
Рассказывая о себе, Моргунов не хвалился, а гордился своей работой. И ему горько было, что его не только не ценят, но и называют «ушибленным».
– А я и есть ушибленный, ибо тяпины-ляпины никогда не любил. Из простой рябины непростые тросточки для понимающих людей одушествлял. Ни дней, ни узоров не жалел, и для меня ничего за них не жалели. Мать корову на тросточки купила и Тросточкой ее назвала. Уйду с завода. Домаюсь сколько-то, а весной пойду понимающего хозяина искать.
– А есть ли такие?
– Есть. Найдутся. Кому не фартово чужими руками жар загребать.
– Таких много, но захотят ли они вводить себя в расходы на новое дело?
– Расходы невелики, – сказал Моргунов. – А если надо, я сам в них введусь. Свои руки денег не просят. Был бы угол в цехе. А потом все углы отдадут. Для меня и кузни для первых разов хватит.
Выслушав Моргунова, Платон сказал:
– А не побывать ли вам на наших заводах?
– На ваших? А разве, это самое? А я вас за барича принял из тех, кто по свету ищут то, что они не потеряли.
Платон назвался. Услышав его фамилию, Артамон обрадованно сказал, что цели л побывать и в Шальве, где у него родня.
А дальше все сложилось лучше лучшего.
Чтобы не затягивать рассказа, укоротим его страниц на десять и скажем, что в Шальве Моргунова прозвали «Молчуном» за то, что он не раскрывал своих секретов. А Савка «Саваоф» Артамону пришелся по сердцу. Ему в нем было дорого то, что он переимчив и толков. А главным в Савелии для Артамона были его прочные суждения о перемене жизни, с ее основания и до верхушки.
Приглянулся Артамону Моргунову и другой рукастый мастер. Гравер Виктор Кособродов. Он предложил замену неспорых одноразовых земляных форм постоянными каменными.
Молчун опасался, что каменная форма треснет от раскаленного металла.
Нет, Кособродов опроверг это на деле, принеся большую кусковую форму. Он сказал:
– Стрекозочка мною выгравирована в этой форме. Большой камень и ахнуть не успеет, как остудит эту крохотульку, в которой весу чуть больше, чем в настоящей стрекозе.
Проба подтвердила сказанное.
Так гравер, соединясь с литейщиком, удивил и самого Карела Младека, Стрекоза была так точно отлита, что на крылышках виднелись их тоненькие перепоночки.
Теперь скорость художественного литья почти не отставала от штамповки. «Курочка ряба» неслась едва ли не ежеминутно. Чугунные, тончайшие диковинки можно было изготовлять в незнаемом числе для иноземных городов и для своих столиц.
Как водится, реклама, образцы, преподношения... А вслед за ними перекупщики, заказчики, сделки на поставку и... деньги.
На исходе убыточного года ювелирное волшебное литье молниеносно обернулось сказочными прибылями.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Сказочные прибыли позволили Платону встретить грозный 1905 год в надежной обороне улучшений труда и жизни шальвинских рабочих. Снова поднялась оплата. Снова награды и надбавки за хорошую работу. Опять особая забота о женщинах и детях. Вновь газета «Шалая-Шальва» дотютельно перечисляла, кому, и что, и как, и сколько... Мало этого – сам Овчаров в газете заявляет, что будет дано членам его Кассы в ближайшие два года. И все назывательно, подробно, понятно даже для ребенка.
Грамотные неграмотным читают газету по два, три раза. Слушающих прошибает пот. Поверить трудно этому посулу, а не поверить вовсе невмоготу.
Обещанное прежде не только выполнялось, но и с лихвой перекрывало заботы Платона о рабочих. Отрубить бы по локоть руку тому, кто рисовал его с когтями. Черту бы в когти этого мазилу!
Были и другие разговоры, но Вениамин Строганов их или не слышал, или не пожелал запечатлеть в своих записках. У всякого свои уши и своя способность слышать. Он очень мало оставил нам строк о волнениях, забастовках и бунтах. Но мы-то с вами знаем, каким был этот год первой революции в России.
Нам известно, что дело доходило до схваток на площадях, до уличных боев. Бывало, что рабочие своих хозяев выдворяли за ограду заводов, обували в лапти иных начальников и наряжали в рваные зипуны. Бывало всякое, о чем достаточно подробно писалось и широко читалось. Наша задача уже и локальнее. Мы описываем Шалую-Шальву и связанное с нею, не ставя своей целью нарисовать большое полотно. В чем прямо и откровенно признаемся. Оговорившись так, скажем, что в Шалой-Шальве в этот величественный революционный год было предательски спокойно. Состоялись всего лишь две тихие, немноголюдные демонстрации, требовавшие свержения царя, обуздывания заводчиков, но не Платона Лукича.
Такие, как Молохов, Потаков и мельче, сидели взаперти или скрывались на заимках, прятались в надежные места. Платон же с тросточкой, нарядный, разгуливал по заводам, мягко упрекая в цехах своих рабочих, что в них нет сочувствия к бастующим на соседних заводах. Не без его подсказки появились подписные листы для вспомоществования женам, детям рабочих, лишившихся работы на усмиренных полицией заводах.
И все же Шальва не обошлась без порок и арестов. Ночью был обыскан и взят полицией Савелий Рождественский.
Через неделю арестованный был оправдан за большие подношения тем, кто допрашивает, обвиняет и ссылает. Тем, кто может при желании найти улики необоснованными, доносы ложными, а затем освободить арестованного, да еще, прощаясь с ним, пожимая его руку, принести свои извинения за досадное недоразумение.
– Только заботой и добром наша фирма платит и тем, кто по недомыслию подымает на нее свою бессовестно неблагодарную руку. – Так сказал Георгий Генрихович Штильмейстер, возвращая Рождественского в своем экипаже его семье.