Собрание сочинений. Том 3
Текст книги "Собрание сочинений. Том 3"
Автор книги: Евгений Евтушенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Сон в африке
Мне гид цитирует
Верлена,
Париж
рукою обводя,
так умиленно,
так елейно
под шелест
легкого дождя.
И эти строки
невозвратно
журчат,
как звездная вода…
«Мосье, ну как,
звучит приятно?»
Киваю я:
«Приятно… Да…»
Плохая память у Парижа,
и, как сам бог
теперь велел,
у буржуа
на полках книжных
стоит веленевый
Верлен.
Приятно, да? Но я припас вам
не вашу память,
а свою.
Был вам большая неприятность
Верлен.
Я вас не узнаю.
Он не укладывался
в рамки
благочестиво лживых фраз,
а он прикладывался
к рюмке
и был безнравственным для вас.
Сужу об этом слишком быстро?
Кривитесь вы…
Приятно, да?
Убило медленным убийством
его все это, господа.
Его убило все,
что било
насмешками из-за угла,
все,
что моралью вашей было,
испепеляющей дотла.
От всех трагедий,
обыватели,
вы заслонились животом.
Вы всех поэтов убиваете,
чтобы цитировать потом!
1960
Кровать
Мне снится этот дальний человек.
Он от меня тебя уводит, дальнюю,
за джунглями,
за дюнами и дамбами,
за тысячами тысяч разных рек.
Исполненный неправой правоты,
тебя ведет он за собою следом,
и, словно заколдованная,
ты
идешь за ним под мокрым русским снегом.
Что делать мне с тобой?
Я разложу
на берегу, где зной и только плески,
из кожи крокодиловой джу-джу
и буду колдовать по-тоголезски.
Но как мне,
как приворожить тебя?
Какого цвета дымом или знаком?
Не знаю я.
Плохой я, видно, знахарь,
как ни колдую,
сам с собой темня.
О, колдуны,
седые колдуны
на шкурах антилоп в белесых пятнах,
ее глаза,
как ваши,
холодны,
и действия,
как ваши,
непонятны.
Колдуньи неподвластны ворожбе.
Но он околдовал ее,
тот дальний.
Вы помогите ей,
многострадальной,
ко мне вернуться
и к самой себе.
О, идолы,
владыки древних джунглей!
Базальтовые головы склоня,
молитвою возвышенной и жуткой
молитесь за нее и за меня.
О, звери джунглей —
обезьяны, тигры,
ручные дети Африки родной,
рядами на колени встаньте тихо,
просите,
чтоб она была со мной!
Но ты уходишь с человеком тем
среди московских,
так недостижимых
снижающихся медленно снежинок,
и в них
ты растворяешься,
как тень.
Уходишь ты.
Твои глаза —
две тайны.
Ты,
ледяная вся,
идешь в снегу.
Всей Африкой дыша,
тебя оттаиваю
и все никак оттаять
не могу.
1960
«Эта женщина…»
Эта кровать
была когда-то модной
и ослепляла всех
конструкцией мощной —
подобие античного портала
из дьявольских пружин,
шаров
металла…
Кровать была когда-то к свадьбе куплена
и стоила,
наверно,
деньги крупные.
Кровать свою хозяйка обожала.
Она любила здесь
и здесь рожала.
Но дочка выросла
и вскоре замуж выскочила
и про кровать
иное мненье высказала.
Муж тоже молод был,
а все, что молодо,
старается по-новому быть модно, —
и рядом с вырезками из журнала «Польша»
кровать,
конечно,
выглядела пошло.
Кровать им жить своим присутствием мешала!
Ее четыре полновесных шара
на легковесной современности приметы
взирали,
как враждебные планеты…
О те шары,
надменные,
литые!
Тогда пошли на хитрость молодые.
Старуху как-то днем
из дома вытянули,
кровать сломали
и на свалку выкинули
Пришла старуха,
выронила сумку.
В глазах ее застывших
было сухо,
но что-то было в них тоскующее,
страждущее
и что-то без названья,
очень страшное.
Ты не жалеешь,
молодость,
за модностью
того, что было тоже
чьей-то молодостью.
Но, может, мебель,
на сегодня стильная,
покажется потомкам
тоже стыдною?
Мне рассказали,
что ночами
медленно
старуха бродит
среди стильной мебели,
в руке сжимая
дорогую малость —
один из тех шаров —
все, что осталось.
1960
Первая машинистка
Эта женщина
любит меня,
но канаты к другому не рубит.
Эта женщина
губит меня
тем,
что любит она —
как не любит.
Ей работа моя чужда.
Ей товарищи мои чужды.
Не скажу,
что это вражда.
Ведь вражда —
это все-таки чувство.
Просто ей все равно,
все равно!
Это детская —
что ли —
жестокость.
Ну а сколько ей богом дано:
и талант,
и редчайшая тонкость!
Необычны
и странны черты.
Вдохновенно лицо ее выдумано.
Только бог ей не дал доброты, —
поленился на старости, видно.
Что ей строгих товарищей суд!
Черт возьми —
она самородок!
И ее,
восторгаясь,
несут
пароходы
и самолеты.
Если боль или радость вокруг —
ничего она знать не хочет.
Если мать больна или друг —
так же звонко она хохочет.
Но когда-нибудь
в тишине,
вынимая устало сережки,
вдруг припомнит она обо мне,
и глаза ее станут серьезны.
Загрустит,
головенку склоня.
Пусть грустит —
ее не убудет.
С этой женщиной у меня
никогда
ничего
не будет.
1960
Т. Малиновской
Бежит река
Машинисток я знал десятки,
а быть может,
я знал их сотни.
Те —
печатали будто с досады,
Те —
печатали сонно-сонно.
Были резкие,
были вежливые.
Всем им кланяюсь низко-низко.
Но одну не забуду вечно —
мою первую машинистку.
Это было в спортивной редакции,
где машинки как мотоциклетки,
где спортивные и рыбацкие
на столах возвышались заметки.
И пятнадцатилетним мальчиком,
неумытый,
голодный,
ушастый,
я ходил туда в синей маечке.
Я печататься жаждал ужасно!
Весь чернилами перемазанный,
вдохновенно,
а не халтурно
я слагал стихи первомайские,
к Дню шахтера
и к Дню физкультурника.
Был там очень добрый заведующий,
мне, наверное, втайне завидующий.
Как я ждал того мига заветного,
когда он,
вникая замедленно,
где-то в строчке исправив ошибку,
скажет,
тяжко вздохнув:
«На машинку!»
Там сидела Татьяна Сергеевна,
на заметки презрительно глядя.
В перманенте рыжем серебряно
проступали седые пряди.
Было что-то в ней детское,
птичье,
но какое-то было величье
и была какая-то сила,
независимая и едкая,
даже в том,
как она просила:
«Отложите-ка сигаретку!»
Она морщилась,
содрогательно
фельетоны беря бородатые,
и печатала сострадательно
мои опусы барабанные.
И, застенчив, как будто с Фемидой,
я, на краешке стула сев,
так просил ее перед фамилией
напечатать не «Е»,
а «Евг».
И когда мне мой опус новый
положили с «Н. П.»
на стол,
мне сказала она с жесткой ноткой:
«Слава богу,
что не пошел!»
Но однажды
листочки скомканные
я принес к ней в табачный дым.
А она:
«Вроде праздник не скоро…
Что – не к празднику?
Поглядим!»
То же скучное выраженье, —
мол, ни холодно,
ни горячо.
Вдруг затихла машинка:
«Женя,
а вы знаете – хорошо!»
…Стал я редко бывать в той редакции.
Просто вырос —
немудрено.
Были «ахи», были ругательства,
только это мне все равно.
Дорогая Татьяна Сергевна!
Я грущу о вас нежно,
сердечно.
Как вам там
в машбюро
покуривается?
Как вам там на машинке постукивается?
И несут ли стихи свои мальчики,
неумытые,
в синеньких маечках,
ожидая от мира оваций,
к Дню Победы и к Дню авиации?!
Одного мне ужасно хочется:
написать такое-такое,
чтоб спасало людей
в одиночестве,
будто тронула мама рукою.
Чтобы я вам принес эту штуку
на машинку
и с тем же дрожанием
я испытывал ту же муку
и за почерк,
и за содержание.
Чтоб затихло каретки движенье.
Чтоб читали еще и еще
и сказали мне просто:
«Женя,
а вы знаете —
хорошо!»
1960
На музыку Э. Колмановского
Град в Харькове
Бежит река, в тумане тая,
бежит она, меня маня.
Ах, кавалеров мне вполне хватает,
но нет любви хорошей у меня!
Танцую я фокстроты-вальсы,
пою в кругу я у плетня, —
я так боюсь, чтоб кто-то догадался,
что нет любви хорошей у меня!
Стоит береза у опушки,
грустит одна на склоне дня.
Я расскажу березе, как подружке,
что нет любви хорошей у меня!
Все парни спят, и спят девчата.
Уже в селе нет ни огня.
Ах, я сама, наверно, виновата,
что нет любви хорошей у меня!
1960
«Мосовощторг» в Париже
В граде Харькове —
град.
Крупен град,
как виноград.
Он танцует у оград
пританцо-вы-вает!
Он шустёр и шаловат,
и сам черт ему не брат.
В губы градины летят —
леденцовые!
Града стукот,
града цокот
по зальделой мостовой.
Деревянный круглый цоколь
покидает постовой.
Постовой,
постовой,
а дорожит головой!
Вот блатной мордастый жлоб
жмется к магазинчику.
Град
ему
как вдарит в лоб —
сбил малокозырочку!
А вот шагает в гости попик.
Поиграть идет он в покер.
Град
как
попику поддаст!
И совсем беспомощно
попик прячется в подъезд
«Общества безбожников».
А вот бежит филологичка.
Град шибает здорово!
Совершенно алогично
вдруг косынку сдергивает.
Пляшут чертики в глазах,
пляшут,
как на празднике,
и сверкают в волосах
светляками – градинки.
Человек в универмаге
приобрел китайский таз.
На тазу у него маки…
Вдруг по тазу
град
как даст!!
Таз поет,
звенит,
грохочет.
Человек идет,
хохочет.
Град игрив,
задирист,
буен.
Еще раз!
Еще раз!
Таз играет,
словно бубен,
хоть иди —
пляши под таз!
Град идет!
Град!
Град!
Град, давай!
Тебе я рад!
Все, кто молод,
граду рады —
пусть сильней хоть во сто крат!
Через разные преграды
я иду вперед сквозь град,
град насмешек,
сплетен хитрых,
что летят со всех сторон…
Град опасен лишь для хилых,
а для сильных – нужен он!
Град не грусть,
а град —
награда
не боящимся преград.
Улыбаться надо граду,
чтобы радостью был град!
Град, давай!..
1960, Харьков
Как парится подлец
«Мосовощторг» в Париж туристом прибыл,
имея чемодан и плюс портфель.
Французского шампанского он принял
и морщится:
«Не то, что наш портвейн.
Брижитт Бардо?
Да разве это баба!
Отель хороший это?
Ну и ну…
Ни тюля нет,
ни Шишкина хотя бы…
Вот, помню, Дом колхозника в Клину!
Возможны провокации и стычки.
Всем за руки держаться —
мой совет.
Что парижанки!
Тощие, как спички.
Недоедают, —
видно, масла нет.
Товарищи, должны мы быть внимательны.
Запомните вы все —
не дремлет враг.
Идти в Собор Парижской Богоматери?
Мы все же атеисты, как-никак…
Канкана избегайте, как капкана.
Держаться надо всем по номерам.
А на могилу Бунина Ивана
не следует, —
поскольку эмигрант…»
Кривится он,
взирая на Эль Греко:
«И что в нем все находят?
Ерунда.
Он искажает сущность человека.
Вот Лактионов наш —
так это да!»
В Москве мальчишки наши чуть не плачут —
Париж им достается лишь в кино.
А здесь, в Париже,
от Парижа прячась,
«Мосовощторг» играет в домино.
1960
Вы видели, как парится подлец?
Вот он, сопя, под потолок подлез.
Урчит, блаженно лежа на боку,
потом встает: пора поддать парку.
И самый свежий веник выбрав сам,
он хлещет сам себя по телесам,
со знаньем подливает в шайку квас:
«Парок, когда он с квасом, – высший класс!»
Он спину потереть соседу рад.
Он в бане – настоящий демократ.
И на груди как орден – банный лист
за то, что он душой и телом чист.
Демократично кинет анекдот,
демократично выделяет пот,
демократично грузной массой всей
с народом вместе лезет он в бассейн.
И там, качаясь долго на спине,
о Сталине вздыхает в тишине.
Но вот он возвращается домой,
пьет чай, ему заваренный женой,
уютно нежась в теплоте кальсон,
на сон читает Кочетова он.
И, чистенький, в постель ложится спать,
чтоб утром делать подлости опять.
1960
1961
СССР – Испания«Мы в Атлантическом купаемся…»
Мальчишка живет на Четвертой Мещанской,
в двадцатом веке живет.
Он на ходу,
большеглазый,
ушастый,
вечно что-то жует.
Мальчишка поет,
мальчишка смеется,
строгает он что-то ножиком.
Летят реактивные самолеты
над острым его ежиком.
Мальчишка очень любит «болеть».
Долгими были искания,
но все-таки он раздобыл билет
на матч «СССР – Испания».
Но где-то есть город такой —
Мадрид,
и кто-то в Мадриде этом
мудрит.
Международные сложности,
подлые до невозможности!..
Мальчишке дела до этого нет —
он страшно настырный парень!
Лежит у мальчишки в кармане
билет —
не хочется,
чтобы пропал он!
Мальчишка,
ты горестно жизнь не ругай —
грустишь ты о матче слишком…
Мальчишка, лепи,
мальчишка, строгай, —
ты ведь на то —
мальчишка!
Верю —
от войн,
от ссор и от бед
будет земля избавлена…
Мальчишка,
ты береги билет
на матч
«СССР – Испания»!
1961
«Какая грязь везде, какая грязь…»
Мы в Атлантическом купаемся,
таком соленом и хмельном!
В песке усидчиво копаемся —
мы ищем раковины в нем.
А рядом черные детинушки —
громады – любо посмотреть! —
ну что-то вроде их «Дубинушки»
поют, таща враскачку сеть.
Поют и тянут так талантливо!
Но пальцы им уже свело.
«А ну поможем-ка, товарищи!
А то ребятам тяжело…»
И вот с ухватками рыбацкими,
имея про запас часок,
мы рядом с этими ребятами
за сеть садимся на песок.
Мы в этом как-никак ученые.
И вот – в усилии рывка
слилась с рукой могучей черною
в веснушках русская рука.
Они ритмично нагибаются
и тянут сети – будь здоров!
Они зубами улыбаются,
и так светло от их зубов.
Улыбки светятся, не гасятся,
и мы в кокосовом краю
поем «Дубинушку» их ганскую,
как будто волжскую свою.
Мы исполнители и авторы.
Роняя крупный пот в песок,
Россия тянет вместе с Африкой,
и получается – дай бог!
1961, Гана
Дядя Вася
Какая грязь везде, какая грязь!
Забрызганы высотных зданий башни.
Ругаются шоферы, разъярясь,
ведя машины медленно, как баржи.
Ботинки по-свинцовому грузны.
На тротуарах снег вконец затоптан,
и, разбухая, бревна у заборов,
как боровы, валяются в грязи.
А снег уже в полете обречен,
и, обреченность эту сознавая,
летит он, чистоты не создавая,
и тоже грязью делается он.
Но, гордо и возвышенно довлея
над обнаглевшей грязью мостовых,
стоят в снегу девическом деревья,
и грязь – она боится тронуть их.
Снег оказался прав, когда он падал.
Деревья, как страна внутри страны,
и ветви их пушистые, как панты,
до звездной синевы вознесены.
Снег, несмотря на то, что он московский,
там на ветвях, в белейшей темноте,
чистейший снег, володесоколовский,
а чистота есть воля к чистоте.
3 февраля 1961–1997
Б. Окуджаве
«Женщины, вы все, конечно, слабые…»
То зелено,
то листьев порыжение,
то мелкое сухое порошение,
а дядя Вася пишет прошения,
прошения,
прошения,
прошения…
Он пишет их задаром —
не за что-то.
Не за себя он просит —
за кого-то,
и эта его вечная забота,
святая милосердная работа.
Не веря ни в иконы,
ни в молитвы,
он верит,
дядя Вася,
в государство,
и для больного полиомиелитом
он просит заграничное лекарство.
Он просит,
чтобы всем квартиры дали,
чтобы коляски
инвалиды все имели.
Он хочет,
чтобы люди не страдали.
Он хочет,
чтобы люди не болели.
А дяде Васе семьдесят четыре…
И уж, казалось, он привыкнуть должен,
что столько неустроенного в мире.
Но не привык.
До этого не дожил.
Он одинок.
Живет он вместе с веточкой,
поставленной в бутылку из-под пива.
Зимою он окутывает ваточкой
ей корешки застенчиво,
счастливо.
И дяде Васе очень странным кажется,
что все я в жизни путаю и комкаю.
Моей любимой —
самой первой —
карточку
он,
отобрав, повесил в своей комнатке.
У дяди Васи сердце разрывается.
Он помнит,
как друг друга мы любили,
и, с карточкой ночами разговаривая,
он просит,
чтоб мы снова вместе были.
Он ходит прямо,
сухонький,
тревожный,
всегда готовый за людей бороться,
в шинели ветхой железнодорожной
и с тощенькою острою бородкой.
Все бегает,
а он ведь очень старый,
и старость излечить на свете нечем,
но я не верю,
что его не станет.
Мне кажется,
что дядя Вася вечен.
Он вечен,
как страдания людские,
а жалости к ним столько накопил он!
Проводником возил он всю Россию
в своем вагоне жестком,
некупированном.
Все войны, войны —
мировая первая,
гражданская,
вторая мировая.
Но так же,
так же инвалиды пели,
невидящие очи раскрывая.
Горели села за окном вагонным.
В тифу,
в крови Россия утверждалась,
и умирала на полу вагонном,
и на полу вагонном вновь рождалась.
Была дорога у России дальняя,
и дядя Вася был в дороге этой
и лекарем,
и бабкой повивальною,
и агитпропом,
и живой газетой.
Он всех поил какою мог бурдою,
всех утешал,
кого бедой мотало.
Была его работа добротою,
и доброта сейчас
работой стала.
Когда домой я поздно возвращаюсь,
я вижу —
свет в окне его не гаснет.
Кому-то дядя Вася возражает,
кого-то защищает дядя Вася.
Пусть кто-то в постоянном напряжении
лишь за свое на свете положение,
а дядя Вася
пишет прошения,
прошения,
прошения,
прошения…
12–16 февраля 1961, Бакуриани
Женщины, вы все, конечно, слабые!
Вы уж по природе таковы.
Ваши позолоченные статуи
со снопами пышными – не вы.
И когда я вижу вас над рельсами
с ломами тяжелыми в руках,
в сердце моем боль звенит надтреснуто:
«Как же это вам под силу, как?»
А девчонки с ло́мами веселые:
«Ишь, жалетель! Гляньте-ка, каков!»
И глаза синющие высовывают,
шалые глаза из-под платков.
Женщин в геологию нашествие.
Что вы, право, тянетесь туда?
Это дело наше, а не женское.
Для мужчин, а не для вас тайга.
Но идете, губы чуть прикусывая,
не боясь загара и морщин,
и, от ветки кедровой прикуривая,
шуткой ободряете мужчин.
Вы, хозяйки нервные домашние,
так порой на все ворчите зло
над супами, над бельем дымящимся…
Как в тайге, на кухне тяжело.
Но помимо этой горькой нервности,
слезы вызывающей подчас,
сколько в вас возвышенности, нежности,
сколько героического в вас!
Я не верю в слабость вашу, жертвенность.
От рожденья все вы таковы.
Женственней намного ваша женственность
оттого, что мужественны вы.
Я люблю вас нежно и жалеюще,
но на вас завидуя смотрю.
Лучшие мужчины – это женщины.
Это я вам точно говорю!
16 февраля 1961, Бакуриани