355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Собрание сочинений. Том 3 » Текст книги (страница 2)
Собрание сочинений. Том 3
  • Текст добавлен: 4 июня 2020, 12:30

Текст книги "Собрание сочинений. Том 3"


Автор книги: Евгений Евтушенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

«Не писал тебе я писем…»
 
Не писал тебе я писем,
но не выдержал – пишу.
От тебя я стал зависим
и пощады не прошу.
 
 
Меня сделали счастливым
от негаданной любви
твои серые с отливом,
непонятные твои.
 
 
Может, этого не надо —
что-то следует блюсти.
Может, будешь ты не рада —
так, пожалуйста, прости.
 
 
Но такое уж тут солнце,
что с собой попробуй сладь!
Но такие уж тут сосны,
что в письме хочу послать!
 
 
Я живу в Бакуриани.
Сладко щурюсь после сна.
Над горами, бугорками
вышина и тишина.
 
 
По дороге санки катят —
сколько детства в бубенцах!
А задумчивые капли
у сосулек на концах.
 
 
«МАЗы» буйволов шугают.
Пахнет дымом… День настал.
И по улицам шагают
горнолыжники на старт.
 
 
Я люблю их резкость, жесткость,
если кто-то не о том,
и застенчивую женскость
в чем-то, очень дорогом,
 
 
и отлив их щек цыганских,
и шершавость смуглых рук,
и ботинок великанских
полнокровный, крупный стук.
 
 
Вот приходят они с трассы,
в душ, усталые, идут,
и себя, бывает, странно
победители ведут.
 
 
Кто-то, хмурый, ходит грузно —
ногу парень повредил,
ну, и выигравший грустен —
видно, слабо победил.
 
 
Это мне понятно, ибо
часто, будто нездоров,
я не выглядел счастливо
после громких вечеров.
 
 
Кто-то, ласково подъехав,
мне нашептывал слова,
что еще одна победа…
А победа-то – слаба!
 
 
Ты – мое Бакуриани,
так случилось уж в судьбе!
Мои грусть и гореванье
растворяются в тебе.
 
 
Я люблю тебя за гордость,
словно тайную жену,
за твою высокопарность,
вышину и тишину.
 
 
Спит динамовская база.
Чем-то вечным дышит даль.
Кто-то всхрапывает басом —
снится, видимо, медаль.
 
 
Выхожу я за ворота.
Я ловлю губами снег.
Что же это за морока —
спать не может человек!
 
 
Я на снег летящий дую,
направление даю,
потихонечку колдую,
дую в сторону твою.
 
 
Снег, наверно, полетел бы,
да не может он лететь!
На тебя я поглядел бы,
да не следует глядеть.
 
 
Это вроде и обидно,
только что в обиде быть!
Мне не надо быть любимым —
мне достаточно любить.
 
 
И, любя тебя без краю
в этом крошечном краю,
я тебя благословляю
и за все благодарю.
 
1960, Бакуриани
Москва-Товарная
 
Студенту хочется
                           послушать Скрябина,
и вот полмесяца
                         живет он скрягою.
Ему не падает
                      с неба манна.
Идей хватает,
                     а денег мало!
Судьба коварная
                          под корень рубит,
но, проявляя, как мать, заботу,
Москва-Товарная
                           студентов любит
и выручает —
                     дает работу.
Ночь над перроном идет на убыль.
Сгружают медики
                            под песни уголь.
Сгружают лирики,
                             сгружают физики
дрова и сахар,
                     цемент и финики.
Состав с арбузами пришел из Астрахани!
Его встречают
                      чуть ли не с астрами!
Студенты —
                   грузчики такие страстные!
Летают в воздухе арбузы страшные,
и с уважением
                      глядит милиция
и на мэитовца,
                      и на миитовца.
Но вот светает!
                       Конец разгрузу…
Всем по двадцатке
                             и по арбузу.
В карман двадцатку —
                                   и к кассе в полдень.
Теперь со Скрябиным
                                  порядок полный.
Арбузы – просто первый сорт.
                                                Спасибо Астрахани!
Сидят студенты на перроне,
                                           громко завтракают,
и поездам,
                так и мелькающим над шпалами,
с перрона машут
                          полумесяцами алыми…
А сколько свежести и молодости в воздухе!
И под арбузы,
                     под гудки паровозные
у них дискуссия и тут
                                  во всем размахе:
о кибернетике,
                       о Марсе,
                                    о Ремарке.
Они приходят
                      из Рязаней, из Вологд.
Они ночей не спят,
                              бумагу изводят.
Им предстоят открытья величайшие.
От них зависеть будут судьбы мира.
Ну, а пока
                за то, что выручаешь их,
Москва-Товарная,
                            спасибо тебе, милая!
 
1960
«Волга моя, Волга…»
 
Волга моя, Волга,
свет мой голубой,
видишь ли ты —
                         вот я
весь перед тобой.
Двадцать пять мне минуло,
двадцать пять лет.
Где моя милая?
Милой нет.
В волосах —
                   предатели —
седые прядки.
Где друзья-приятели?
Играют в прятки.
Жил я жизнью грешною,
жил, вовсю спеша, —
уж такая спешная
у меня душа.
Страшное движение —
холод по спине.
Но что-то есть двужильное,
бурлацкое во мне.
Мамка моя,
                  мамочка,
дай мне сил еще.
Лямка моя,
                 лямочка,
не протри плечо.
 
1960
Карусель в Тырнове
 
Все квартиры пустуют в Тырнове —
не бывало такого досель!
Над трактирами
                          и над тирами
с криком крутится карусель.
Все слилось:
                    облака и яблоки,
визг свиней                  и ржанье коней.
С неба падаю
                     в яму ярмарки
и опять взмываю над ней!
Вижу синее,
                   вижу алое…
Все исчезло —
                      остались цвета.
Вот и вскрикиваю,
                             вот и ахаю,
так что ахает высота!
Нарастание,
                   нарастание…
А болгарочка лет восьми:
«Вы не бойтесь —
                            еще вы не старые…»
И на «ты»:
                «На, конфетку возьми!»
Ах ты, умница,
                       ах, разумница,
если б только ты знать могла,
сколько крутится —
                               не раскрутится
карусельная жизнь моя.
Все неистовее,
                      все праздничней
она крутится столько лет,
карусель моих бед и радостей,
карусель неудач и побед.
Нарастание,
                   нарастание…
Черт возьми,
                    я сейчас завалюсь!
«Вы не бойтесь —
                            еще вы не старые…»
Стану старым —
                    не забоюсь!
Мир кругом, как огромная ярмарка.
Я лечу, задыхаясь, над ней,
и ору я кому-то яростно:
«Что ты спишь?
                        Крутани-ка сильней!»
Так и надо —
                     без тени робости,
не боящимся ни черта,
чтобы все исчезали подробности,
оставались
                 одни
                        цвета!
 
1960, Болгария
Дон-Кихот
 
Мы за баром сидим в Барселоне
                                                  и пьем
виски,
         содой изрядно разбавленное.
Это только,
                  конечно,
                               аэродром,
ну, а все-таки тоже Испания.
Мы за долгий полет
                               устали всерьез.
Здесь не то, что в Англии, —
                                            жарко.
Ну-ка, бармены, —
                             что там стоит —
                                                      кальвадос?
Дай-ка мне.
                  Я читал у Ремарка.
Он,
     с улыбкой прослушав фразу мою,
проявляет усердье и живость.
Кальвадос
                для познания жизни
                                                я пью —
самогонкой шибает жидкость!
К сувенирной витрине я подхожу.
Нафталином тут сильно пахнет!
Ну-ка,
         что продается тут —
                                         погляжу,
а быть может,
                     куплю на память.
Сколько тут —
                       золоченых —
                                           на счастье подков.
Тут игрушечные мотороллеры,
кастаньеты,
                  и черные морды быков,
и, конечно,
                платки с матадорами.
Вдруг я замер перед витриною.
                                                 Вот
на меня застенчиво,
                               грустно
смотрит старый знакомый мой —
                                                    Дон-Кихот —
деревянненькая игрушка.
Он и шпагу-то хрупкую
                                      держит еле,
и какая-то в нем покорность тупая.
Дон-Кихоты в Испании подешевели.
Доллар штука —
                          туристы их покупают.
Вот я вижу,
                  лениво жуя бутерброд
и торгуясь с завидным опытом,
долговязый турист из Нью-Йорка
                                                     берет
Дон-Кихотов десяток —
                                     оптом.
Он уходит,
                 окутан в сигарный чад,
и у выхода шумно сморкается.
Сапоги Дон-Кихотов
                                печально торчат
из карманов американца.
 
1960
«Когда взошло твое лицо…»
 
Когда взошло твое лицо
над жизнью скомканной моею,
вначале понял я лишь то,
как скудно все, что я имею.
 
 
Но рощи, реки и моря
оно особо осветило
и в краски мира посвятило
непосвященного меня.
 
 
Я так боюсь, я так боюсь
конца нежданного восхода,
конца открытий, слез, восторга,
но с этим страхом не борюсь.
 
 
Я понимаю – этот страх
и есть любовь. Его лелею,
хотя лелеять не умею,
своей любви небрежный страж.
 
 
Я страхом этим взят в кольцо.
Мгновенья эти – знаю – кратки,
и для меня исчезнут краски,
когда зайдет твое лицо…
 
1960
Заклинание
 
Весенней ночью думай обо мне
и летней ночью думай обо мне,
осенней ночью думай обо мне
и зимней ночью думай обо мне.
Пусть я не там с тобой, а где-то вне,
такой далекий, как в другой стране, —
на длинной и прохладной простыне
покойся, словно в море на спине,
отдавшись мягкой медленной волне,
со мной, как с морем, вся наедине.
 
 
Я не хочу, чтоб думала ты днем.
Пусть день перевернет все кверху дном,
окурит дымом и зальет вином,
заставит думать о совсем ином.
О чем захочешь, можешь думать днем,
а ночью – только обо мне одном.
 
 
Услышь сквозь паровозные свистки,
сквозь ветер, тучи рвущий на куски,
как надо мне, попавшему в тиски,
чтоб в комнате, где стены так узки,
ты жмурилась от счастья и тоски,
до боли сжав ладонями виски.
 
 
Молю тебя – в тишайшей тишине,
или под дождь, шумящий в вышине,
или под снег, мерцающий в окне,
уже во сне и все же не во сне —
весенней ночью думай обо мне
и летней ночью думай обо мне,
осенней ночью думай обо мне
и зимней ночью думай обо мне.
 
1960
«Не мучай волосы свои…»
 
Не мучай волосы свои.
Дай им вести себя как хочется!
На грудь и плечи их свали —
пусть им смеется и хохочется.
 
 
Пусть, вырвавшись из шпилек, гребней,
как черный водопад летят
и все в какой-то дреме древней,
дремучей дреме поглотят.
 
 
Пусть в черной раме их колышущейся,
а если вслушаться, то слышащейся,
полны неверного и верного
и тайны века и веков,
горят два глаза цвета вербного
с рыжинкою вокруг зрачков!
 
 
В саду, ветвями тихо машущем,
тобой, как садом, обнесен,
я буду слушать малым мальчиком
сквозь чуткий сон, бессонный сон
в каком-то возвращенном возрасте
счастливо дремлющих щенят,
как надо мною твои волосы,
освобожденные, шумят…
 
1960
Не надо
 
Не надо…
               Все призрачно – и темных окон матовость,
и алый снег за стоп-сигналами машин.
Не надо…
          Все призрачно, как сквер туманный мартовский,
где нет ни женщин, ни мужчин —
                                                    лишь тени женщин и
мужчин.
Не надо…
               Стою у дерева, молчу и не обманываю,
гляжу, как сдвоенные светят фонари,
и тихо трогаю рукой,
                                 но не обламываю
сосульку тоненькую с веточкой внутри.
Не надо…
           Пусть в бултыхающемся заспанном трамваишке
с Москвой, качающейся мертвенно в окне,
ты,
    подперев щеку рукою в детской варежке,
со злостью женской вспоминаешь обо мне.
Не надо…
       Ты станешь женщиной, усталой умной женщиной,
по слову доброму и ласке голодна,
и будет март,
                    и будет мальчик, что-то шепчущий,
и будет горестно кружиться голова.
Не надо…
               Пусть это стоит, как и мне, недешево,
с ним не броди вдвоем по мартовскому льду,
ему на плечи свои руки ненадежные
ты не клади,
                   как я сегодня не кладу.
Не надо…
               Не верь, как я не верю призрачному городу,
не то, очнувшись,
                            ужаснешься пустырю.
Скажи: «Не надо…» —
                                  опустивши низко голову,
как я тебе сейчас
                           «не надо…»
                                            говорю.
 
1960
Тайны
 
Тают отроческие тайны,
как туманы на берегах…
Были тайнами – Тони, Тани,
даже с цыпками на ногах.
 
 
Были тайнами звезды, звери,
под осинами стайки опят,
и скрипели таинственно двери —
только в детстве так двери скрипят.
 
 
Возникали загадки мира,
словно шарики изо рта
обольстительного факира,
обольщающего неспроста.
 
 
Мы таинственно что-то шептали
на таинственном льду катка,
и пугливо, как тайна к тайне,
прикасалась к руке рука…
 
 
Но пришла неожиданно взрослость.
Износивший свой фрак до дыр,
в чье-то детство, как в дальнюю область,
гастролировать убыл факир.
 
 
Мы, как взрослые, им забыты.
Эх, факир, ты плохой человек.
Нетаинственно до обиды
нам на плечи падает снег.
 
 
Где вы, шарики колдовские?
Нетаинственно мы грустим.
Нетаинственны нам другие,
да и мы нетаинственны им.
 
 
Ну, а если рука случайно
прикасается, гладя слегка,
это только рука, а не тайна,
понимаете – только рука!
 
 
Дайте тайну простую-простую,
тайну – робость и тишину,
тайну худенькую, босую…
Дайте тайну – хотя бы одну!
 
1960
«В вагоне шаркают и шамкают…»
 
В вагоне шаркают и шамкают
и просят шумно к шалашу.
Слегка пошатывает шахматы,
а я тихонечко пишу.
 
 
Я вспоминаю вечерение
еще сегодняшнего дня
и медленное воцарение
дыханья около меня.
 
 
Пришла ко мне ты не от радости —
ее почти не помнишь ты,
а от какой-то общей ревности,
от страшной общей немоты.
 
 
Пришла разумно и отчаянно.
Ты, непосильно весела,
за дверью прошлое оставила
и снова в прошлое вошла.
 
 
И, улыбаясь как-то сломанно
и плача где-то в глубине,
маслины косточку соленую
губами протянула мне.
 
 
И, устремляясь все ненадошней
к несуществующему дну,
как дети, мы из двух нерадостей
хотели радость – хоть одну.
 
 
Но вот с тетрадочкой зеленою
на верхней полке я лежу.
Маслины косточку соленую
я за щекой еще держу.
 
 
Я уезжаю от бездонности,
как будто есть чему-то дно.
Я уезжаю от бездомности,
хотя мне это суждено.
 
 
А ты в другом каком-то поезде
в другие движешься края.
Прости меня, такая поздняя,
за то, что тоже поздний я.
 
 
Еще мои воспринимания
меня, как струи, обдают.
Еще во мне воспоминания,
как в церкви девочки, поют.
 
 
Но помню я картину вещую,
предпосланную всем векам.
Над всей вселенною, над вечностью
там руки тянутся к рукам.
 
 
Художник муку эту чувствовал.
Насколько мог, он сблизил их.
Но все зазор какой-то чутошный
меж пальцев – женских и мужских.
 
 
И в нас все это повторяется,
как с кем-то много лет назад.
Друг к другу руки простираются,
и пальцев кончики кричат.
 
 
И, вытянутые над бездною,
где та же, та же немота,
не смогут руки наши бедные
соединиться никогда.
 
1960
Песня Сольвейг
 
Лежу, зажмурившись,
                                  в пустынном номере,
а боль горчайшая,
                            а боль сладчайшая.
Меня, наверное,
                         внизу там поняли —
ну не иначе же,
                        ну не случайно же.
Оттуда, снизу,
                      дыханьем сосен
из окон
           маленького ресторана
восходит,
              вздрагивая,
                                песня Сольвейг.
Восходит призрачно,
                                восходит странно.
 
 
Она из снега,
                    она из солнца.
Не прекращайте —
                             прошу я очень!
Всю ночь играйте мне
                                   песню Сольвейг.
Все мои ночи!
                     Все мои ночи!
 
 
Она из снега…
                      Она из солнца…
Пусть неумело
                       и пусть несмело
всю жизнь играют мне
                                   песню Сольвейг —
ведь даже лучше,
                           что неумело.
Когда умру, —
                      а ведь умру я,
а ведь умру я —
                         уж так придется,
С такой застенчивостью
                                      себя даруя,
пусть и под землю
                            она пробьется.
Она из снега…
                      Она из солнца…
Пусть, заглушая все взрывы,
                                             бури,
всю смерть играют мне
                                    песню Сольвейг,
но это смертью
                       уже не будет.
 
1960, Тбилиси
«Есть пустота от смерти чувств…»
 
Есть пустота от смерти чувств
и от потери горизонта,
когда глядишь на горе сонно
и сонно радостям ты чужд.
 
 
Но есть иная пустота.
Нет ничего ее священней.
В ней столько звуков и свечений.
В ней глубина и высота.
 
 
Мне хорошо, что я в Крыму
живу, себя от дел отринув,
в несуетящемся кругу,
кругу приливов и отливов.
 
 
Мне хорошо, что я ловлю
на сизый дым похожий вереск,
и хорошо, что ты не веришь,
как сильно я тебя люблю.
 
 
Срываю розовый кизил
с такой застенчивостью жадной.
Вот он по горлу заскользил,
продолговатый и прохладный.
 
 
Лежу в каком-то шалаше,
и на душе так пусто-пусто,
и только внутреннего пульса
биенье слышится в душе.
 
 
О, как над всею суетой
блаженна сладость напоенья
спокойной светлой пустотой —
предшественницей наполненья.
 
1960, Коктебель
Петухи

Т. Чиладзе


 
Кричат у моря петухи,
бряцая крыльями над Крымом.
Они кричат – и этим криком
дач сотрясают потолки.
Они велят шуметь и цвесть
и все для этой цели будят,
они зовут к тому, что будет,
благословляя то, что есть.
 
 
Что есть, что будет у меня?
Не знаю этого детально,
но для меня одно не тайна
в начале и на склоне дня.
Среди неглавных мук и ласк
ты – ласка главная и мука,
моя измученная муза
с кругами темными у глаз.
Любим ли я тобой? Любим,
но как-то горько и печально.
Ты смотришь на меня прощально,
как будто стал совсем другим.
 
 
Я изменяю, не любя,
тебе с подобьями твоими.
Твое приписываю имя
так непохожим на тебя.
Но, с болью видя эту ложь,
без громких слез, без нареканий,
коленки обхватив руками,
меня, как девочка, ты ждешь.
 
 
Как обратить твое «прощай»
в простое утреннее «здравствуй»?
Будь не застенчивой, а властной,
и требуй, а не вопрошай!
Пускай измен моих не счесть,
пускай меня с усмешкой судят,
ты для меня и то, что будет,
ты для меня и то, что есть!
 
 
Кричат у моря петухи,
велят вставать и одеваться.
Они зовут не поддаваться,
оставив трусам поддавки.
Сигналы вечные вокруг.
Они зовут ко взрыву сонности,
будь это сонность нашей совести
иль сонность разума и рук.
 
 
Спасибо, жизнь, за крик зари,
за петухов твоих упрямых!
Куда б себя я ни упрятал,
они разбудят изнутри.
Благодарю тебя за сны,
благодарю за пробужденья,
за горькие предупрежденья,
что были мне тобой даны.
За столько всяческих грехов
и все же – за твою безгрешность,
за море, за его безбрежность,
и еще раз – за петухов!
 
1960, Коктебель
Ограда

Б. Пастернаку


 
Могила, ты ограблена оградой.
Ограда, отделила ты его
от грома грузовых, от груш, от града
агатовых смородин. От всего,
 
 
что в нем переливалось, мчалось, билось,
как искры из-под бешеных копыт.
Все это было буйный быт – не бытность.
И битвы – это тоже было быт.
 
 
Был хряск рессор и взрывы конских храпов,
покой прудов и сталкиванье льдов,
азарт базаров и сохранность храмов,
прибой садов и груды городов.
 
 
Подарок – делать созданный подарки,
камнями и корнями покорен,
он, словно странник, проходил по давке
из-за кормов и крошечных корон.
 
 
Он шел, другим оставив суетиться.
Крепка была походка и легка
серебряноголового артиста
со смуглыми щеками моряка.
 
 
Пушкинианец, вольно и велико
он и у тяжких горестей в кольце
был как большая детская улыбка
у мученика века на лице.
 
 
И знаю я – та тихая могила
не пристань для печальных чьих-то лиц.
Она навек неистово магнитна
для мальчиков, цветов, семян и птиц.
 
 
Могила, ты ограблена оградой,
но видел я в осенней тишине:
там две сосны растут, как сестры, рядом —
одна в ограде и другая вне.
 
 
И непреоборимыми рывками,
ограду обвиняя в воровстве,
та, что в ограде, тянется руками
к не огражденной от людей сестре.
 
 
Не помешать ей никакою рубкой!
Обрубят ветви – отрастут опять.
И кажется мне – это его руки
людей и сосны тянутся обнять.
 
 
Всех тех, кто жил, как он, другим наградой, —
от горестей земных, земных отрад
не отгородишь никакой оградой.
На свете нет еще таких оград.
 
1960
Уходят матери

Р. Поспелову


 
Уходят наши матери от нас,
уходят потихонечку,
                                на цыпочках,
а мы спокойно спим,
                                едой насытившись,
не замечая этот страшный час.
 
 
Уходят матери от нас не сразу,
                                                нет, —
нам это только кажется,
                                      что сразу.
Они уходят медленно и странно,
шагами маленькими
                                по ступеням лет.
 
 
Вдруг спохватившись нервно в кой-то год,
им отмечаем шумно дни рожденья,
но это запоздалое раденье
ни их,
         ни наши души не спасет.
 
 
Все удаляются они,
                               все удаляются.
К ним тянемся,
                       очнувшись ото сна,
но руки вдруг о воздух ударяются —
в нем выросла стеклянная стена!
 
 
Мы опоздали.
                     Пробил страшный час.
Глядим мы со слезами потаенными,
как тихими суровыми колоннами
уходят наши матери от нас…
 
1960
Размышления над Клязьмой
 
Я шел по берегу вечернему,
где сосны редкие, сквозные,
по Клязьме с тихими вращеньями
разводы плыли нефтяные.
 
 
И размышлял я не без вескости,
что мы (от века скрыться негде!)
замутнены, как воды вечности,
да и одной ли только нефтью…
 
 
Я сам от этого поморщился.
Ход мыслей был довольно плосок.
Я сел послушать, как бормочется
зеленым иглам на откосах.
 
 
Коптил вдали заводик болшевский.
От сосен шелест шел да шепот,
а я сидел и думал: «Боже мой,
как я состарился, должно быть!»
 
 
А почему? Да потому, что я,
себе придумывая бремя,
не жил, как сосны, потонувшие
в своем же лепете и бреде.
 
 
Их вырубали потихонечку.
Ножами тупо их саднили.
Под ними с хриплым патефончиком
галдели, пили и сорили.
 
 
Но, даже не оставшись в целости,
стоят, на это не пеняя,
свой долг задумчивого шелеста
все так же строго выполняя.
 
 
Шуршат, с природой обрученные,
в часы дневные и ночные,
не глядя ни на копоть черную,
ни на разводы нефтяные…
 
 
Еще я наблюдал из рощицы,
в задорный вслушиваясь гомон,
как шли девчонки-фрезеровщицы
к реке по берегу другому.
 
 
Они устали все, наверное.
В столовке чуть перекусили,
а после, по обыкновению,
стояли где-то в магазине.
 
 
Но было столько в них свечения,
когда они спускались к ивам,
что я подумал – нет священнее
природной тяги быть счастливым.
 
 
Смеясь, друг друга в реку втаскивали,
в реке визжали несолидно.
И пели. Песни были так себе,
но чем-то трогали их, видно.
 
 
А невдали в закате брезжущем,
острижены и грубоваты,
стараясь выглядеть небрежнее,
стояли юноши-солдаты.
 
 
Наверно, были на учении.
Попробуй сам поди поползай!
Но то же самое свечение
в них было, скрытое под позой.
 
 
Солдаты, шуточки подбрасывая,
курили «гвоздики» картинно.
А рядом, самая прекрасная,
река вперед себя катила.
 
 
А я смотрел на них, завидуя,
к себе испытывая жалость,
и вера в истины забытые
во мне тихонько воскрешалась.
 
1960

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю