355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Собрание сочинений. Том 3 » Текст книги (страница 1)
Собрание сочинений. Том 3
  • Текст добавлен: 4 июня 2020, 12:30

Текст книги "Собрание сочинений. Том 3"


Автор книги: Евгений Евтушенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Евгений Александрович Евтушенко
Собрание сочинений. Том 3

© Евтушенко Е. А., 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015

Стихотворения 1959–1961 годов

1959
Из дневника
 
Ну что же, брат, – вот зрелость и настала!
Ты юноша еще, но не юнец.
Уже далеким кажется начало.
Еще далеким кажется конец.
Какой ни есть, а опыт за плечами.
На нем раздумий зрелости печать.
Не в радости тот опыт, не в печали,
а в превращеньях радости в печаль.
Две формы чистоты – печаль и радость,
когда они воистину чисты,
но в превращеньях – горькая отравность
и мелкие нечистые черты.
 
 
Благословен лишь тот, кто расстается
так чисто, как когда-то полюбил.
Стук туфелек все тех же раздается
в нем до конца, когда он не убил
натянутостью ложною, вселившей
неверие к себе и ко всему,
возможность слышать этот звук всевышний
и вечно благодарным быть ему.
Как туфельки твои ко мне стучали
в том сентябре – ночами, на заре!
И лампочка, чуть свет свой источая,
качалась в странном крошечном дворе,
и все вокруг светилось и качалось,
и было нам светло и высоко.
Не понимали мы, что все кончалось,
хотя бы тем, что начиналось все.
На бревнышках, под липами дремавших,
каких-то очень добрых и домашних,
в неизъяснимом шорохе ночном
сидели мы, не зная ни о чем.
И разве мы могли тогда представить
на бревнышках у стареньких ворот,
что он потом замкнется – круг предательств,
и наш разрыв тот круг не разорвет?!
 
 
О, этот страшный круг!
И только ли он в нас?!
Предательство ли рук?!
Предательство ли глаз?!
Предательство прудов!
Предательство аллей!
Предательство рядов!
И лип! И тополей!
Предательство и лет!
И лета! И зимы!
А бревнышки? О, нет!
Мы предали их, мы!
Пусть к ним приходят вновь,
пусть им не знать потерь…
А наша-то любовь?
Что стало с ней теперь?
 
 
Девочкой была огромноглазою,
а теперь – уже который год —
сквозь дурную славу громогласную,
опустив глаза, она идет.
Вот идет она, вот спотыкается,
всюду натыкается на тьму.
Пьяная – во всем ночами кается.
Трезвая – не скажет никому.
Не ищите в ней той прежней девочки.
Иссушила старость ей черты.
Это мы ее такою сделали,
мы ее убили – я и ты.
 
 
Так всё на свете убивают,
когда теряют чистоту,
и, как потом ни уповают,
всё исчезает на лету.
 
 
О, как бы жить нам научиться,
чтоб не было себя нам жаль,
чтоб радость, расставаясь чисто,
дарила чистую печаль!
 
 
С тобою так нечисто мы расстались.
Бесстыдно, четко – как с дельцом делец.
Мы не расстались даже, а распались,
как что-то омертвевшее вконец.
Но, как и старцам, высохшим жестоко,
кровь юности их помнится всегда,
как память о прозрачности истока
хранит в низовьях мутная вода,
как помнят солнце города в тумане,
как снятся рощи вечной мерзлоте,
так смерть любви – не смерть воспоминаний
о той – первоначальной чистоте.
Кто еще помнит что-то – тот не нищий,
и поздней ночью, где-то в глубине
он возникает, этот стук всевышний
все тех же самых туфелек, во мне.
 
1959
Одиночество
 
Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
 
 
Как стыдно —
                     в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
      одиночества стесняясь,
                                          от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
                                        не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
                     вроде спорами идейными,
но приглядишься —
                               те же в них черты…
Разнообразны формы суеты!
То та,
        то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
                                               не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
                    на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
                   Ты впереди, пустынная
свобода…
              А на черта ты мне нужна!
Ты милая,
                но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
                        Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты?
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
                         то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
                                                     чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
                   тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
                          как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
              что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
                                 а вино.
Но оказалось все —
                               куда сложней…
Она молчала,
                     и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
                                            две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И как больная, глядя так невнятно,
поднявши тело детское свое, сказала глухо:
                      «Уходи…
                                   Не надо…
Я вижу —
               ты не мой,
                               а ты – ее…»
 
 
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
                           и глазами-льдинками,
от страха
              и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
                             Ночью шла гроза,
и девочка
               под молниею магнийной
шептала мне:
                    «Мой маленький!
                                               Мой маленький!»
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
                                    и торжественно,
и гром,
           и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
                   полна прозренья женского,
мне закричала:
                        «Ты не мой!
                                          Не мой!»
 
 
Прощай, любимая!
                             Я твой
                                       угрюмо,
                                                   верно,
и одиночество —
                          всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
                                прекрасным и неверным,
за то,
        что это было все мгновенным,
за то,
        что их «прощай!» —
                                       не «до свиданья!»,
за то,
        что, в лживости так царственно-горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
 
1959
«Я комнату снимаю на Сущевской…»
 
Я комнату снимаю на Сущевской.
Успел я одиночеством пресытиться,
и перемены никакой существенной
в квартирном положенье не предвидится.
 
 
Стучит,
            стучит моя машинка пишущая,
а за стеной соседка,
                              мужа пичкающая,
внушает ему сыто без конца,
что надо бы давно женить жильца.
 
 
А ты,
        ты где-то,
                       как в другой Галактике,
и кто-то тебя под руку галантненько
ведет —
            ну и пускай себе ведет.
Он – тот, кто надо,
                              ибо он – не тот.
 
 
Воюю.
         Воевать – в крови моей.
Но, возвращаясь поздней ночью,
                                                   вижу я,
что только кошка черно-бело-рыжая
меня встречает у моих дверей.
 
 
Я молока ей в блюдечко даю,
смотрю,
            и в этом странном положенье
одержанная час назад в бою
мне кажется победа пораженьем.
 
 
Но если побежден, как на беду,
уже взаправду,
                       но не чьей-то смелостью,
а чьей-то просто тупостью и мелкостью, —
куда иду?
               Я к матери иду.
 
 
Здесь надо мной не учиняют суд,
а наливают мне в тарелку суп.
Здесь не поймут стихов моих превратно,
а если и ворчат —
                           ворчат приятно.
 
 
Я в суп поглубже ложкою вникаю,
нравоученьям маминым внимаю,
киваю удрученной головой,
но чувствую —
                       я все-таки живой.
 
 
И мысли облегченные скользят,
и губы шепчут детские обеты,
и мучившее час тому назад
мне пораженье кажется победой.
 
1959
«Сосулек тонкий звон…»
 
Сосулек тонкий звон, —
он так похож на стон,
на слабый стон во сне,
когда так сладок сон.
 
 
А женщина спешит.
Ее чуть-чуть смешит,
что так она спешит,
и чуточку страшит.
 
 
По льду стучит – чок-чок!
отважный каблучок,
и дерзко на бочок
мохнатый колпачок.
 
 
А за спиной – ни мук,
ни чьих-то лиц, ни рук,
ни встреч и ни разлук —
лишь этот властный звук!
 
 
Ее мальчишка ждет.
Его знобит и жжет.
И вот она идет —
как умирать идет.
 
 
Мальчишка этот стар.
Таким он рано стал.
Уже он сильно сдал —
он, как она, устал.
 
 
Два горя, две беды,
беспомощно горды,
молчат, стыдясь друг друга,
как в рот набрав воды.
 
 
Их двое – не одно,
и все в них стеснено,
но властно и темно
в разверстое окно,
 
 
как бы в открытый люк,
летит из марта вдруг
щемящий этот звук,
как слезы, чистый звук.
 
 
И руки в руки брать,
и в губы прядь вобрать,
все это – не играть,
а вместе умирать.
 
 
Но этот смертный час —
он – и рожденья час.
И, отпевая нас,
провозглашает нас,
 
 
летя со всех сторон,
похож на слабый стон,
когда так сладок сон,
сосулек тонкий звон!
 
1959
Двери
 
Игрушечная сумочка в руках.
Глаза чуть удивленны и раскосы,
и рыжие колечки на висках,
похожие на рыжие вопросы.
 
 
Вот ее дом, глыбастый мрачный дом.
Напыщенно он смотрит и надуто.
Я никогда, как помню, не был в нем
и, слава богу, никогда не буду.
 
 
Она со мной прощается в дверях,
целует в лоб и руку гладит нежно,
но мне в ее глазах спокойных нечто
внушает грусть, похожую на страх.
 
 
Не заглушить мне страх и не запить!
Я знаю эту женскую науку:
поцеловать, погладить нежно руку,
шагнуть за дверь и сразу все забыть.
 
 
Да, двери меня сделали мудрей.
Они жестоко мне преподавали.
Не раз по обе стороны дверей
меня так артистично предавали.
 
 
Играет в доме кто-то «до-ре-ми»,
и снова что-то я припоминаю…
Какая ты со мной – я это знаю.
Какая ты за этими дверьми?!
 
1959
«Грешно раздумывать о славе…»
 
Грешно раздумывать о славе,
устав строгать, ломать, строгать,
как бы о выстраданном праве
не голодать и не страдать.
 
 
Неужто и в начале юном
бледно-зеленою весной
нужна была нам плата шумом
или уютной тишиной?
 
 
И так ли это безотрадно,
поверив сердцу и уму,
жить, как природа, безнаградно
и награжденно потому?
 
 
А отчего же в перелесках
ревут, задрав рога, самцы
и тяжко виснут с крыш апрельских
капели темные сосцы?
 
 
И отчего все без пальто,
а в небе – радуги ворота?
И все за так, а не за что-то,
верней, за то, что ни за что.
 
 
Мы рождены, чтобы рождать.
Мир добр и щедр – нам столько дал он.
Мы получили это даром,
чтоб это даром все раздать.
 
1959
Стук в дверь
 
«Кто там?»
                 «Я старость.
                                    Я к тебе пришла».
 
 
«Потом.
            Я занят.
                        У меня дела».
 
 
Писал.
          Звонил.
                      Уничтожал омлет.
 
 
Открыл я дверь,
                         но никого там нет.
 
 
Шутили, может, надо мной друзья?
А может, имя не расслышал я?
Не старость —
                      это зрелость здесь была,
не дождалась,
                     вздохнула
                                     и ушла?!
 
1959
Русские таланты
 
Таланты русские,
                           откуда вы беретесь?
Оттуда, где весной, припав к березе,
еще не зная этому цены,
пьют сок земли российской
                                           пацаны.
 
 
И летом,
             благодатным красным летом,
когда проходят с туесками лесом,
то силу им
                 через ступни босые
передает их мать —
                              земля России.
 
 
А эта сила вдруг рождает Разина,
и создает
              «Войну и мир»
                                     и радио,
 
 
корябает каракули сама
за мальчика со станции Зима.
Таланты русские —
                              вы гордые таланты,
а гордые таланты,
                            как тараны.
 
 
Они любые стены прошибут.
Они в любые беды проживут.
Нам горько —
                     веселим себя тальянками,
а пляшем так,
                     что боже упаси.
 
 
От века дело делают талантливо,
талантливо гуляют на Руси.
Какие б годы ни пришли суровые,
из вас, поля,
                   из вас, леса густые,
к нам будут приходить таланты новые,
и это вечно,
                  как сама Россия.
 
1959
Давайте, мальчики!
 
Я был жесток.
                      Я резво обличал,
о собственных ошибках не печалясь.
Казалось мне —
                         людей я обучал,
как надо жить,
                       и люди обучались.
Но —
        стал прощать…
                               Тревожная примета!
И мне уже на выступленье где-то
сказала чудненький очкарик-лаборантка,
что я смотрю на вещи либерально. —
Приходят мальчики,
                                надменные и властные.
Они сжимают кулачонки влажные
и, задыхаясь от смертельной сладости,
отважно обличают
                             мои слабости.
Давайте, мальчики!
                              Давайте!
                                           Будьте стойкими!
Я просто старше вас в познании своем.
Переставая быть к другим жестокими,
быть молодыми мы перестаем.
Я понимаю,
                  что умнее,
                                  со стыдливостью.
Вы неразумнее,
                        но это не беда,
ведь даже и в своей несправедливости
вы тоже справедливы иногда.
Давайте, мальчики!
                              Но знайте, —
                                                  старше станете
и, зарекаясь ошибаться впредь,
от собственной жестокости устанете
и потихоньку будете добреть.
Другие мальчики,
                            надменные и властные,
придут,
           сжимая кулачонки влажные,
и, задыхаясь
                    от смертельной сладости,
обрушатся они
                       на ваши слабости.
Вы будете —
                    предсказываю —
                                              мучиться,
порою даже огрызаться зло,
но все-таки
                  в себе найдите мужество,
чтобы сказать,
                      как вам ни тяжело:
«Давайте, мальчики!»
 
1959
«Свежести…»
 
Свежести!
                Свежести!
Хочется свежести!
Свадебной снежности
и незаслеженности,
свежести мускулов,
мозга,
         мазка,
свежести музыки
и языка!
Чтоб не держалось,
а провалилось
все,
     что слежалось
и пропылилось.
Чтоб с неизбежностью
новое быдло
свежестью,
                 свежестью
свержено было.
Много ли проку
в том,
         как возятся
те,
   кто против
свежего воздуха?
Кем это сдержится?
Это не сдержится!
Свежести!
               Свежести!
Хочется свежести!
 
1959
«Не важно…»

В. Барласу


 
Не важно —
                  есть ли у тебя преследователи,
а важно —
есть ли у тебя последователи.
Что стоит наше слово,
                                  если в нем,
заряженное жаждой пробужденья,
не скрыто семя будущих времен —
священная возможность продолженья?!
Твори, художник,
                           мужествуй,
                                             гори
и говори!
              Да будет слово явлено,
простое и великое,
                             как яблоко —
с началом яблонь будущих внутри!
 
23–24 февраля 1959
О переводах
 
Не страшен вольный перевод.
Ничто не вольность, если любишь,
но если музыку погубишь,
все мысли это переврет.
 
 
Я не за ловкость шулеров, —
я за поэтов правомочность.
Есть точность жалких школяров,
но есть и творческая точность.
 
 
Себя школярством не стесни!
Побольше музыки, свободы!
Я верю лишь в одни стихи,
не верю в просто переводы.
 
1959
Мопассан
 
Лоснится черный верх фиакра.
Парижский дождь туманно сиз.
И, как озябшая фиалка,
гризетка жмется под карниз.
 
 
Трещат и гнутся дерева.
Он едет. Ждут его в салоне.
Он приготовился. Сегодня
он станет Жоржем Дюруа.
 
 
Он знает все: как снять цилиндр,
и как в цилиндр перчатки кинуть,
и в зеркале себя окинуть,
и – в зал, где музыка царит.
 
 
И весь, как слух и осязанье,
среди колонн и севрских ваз
от госпожи Вальтер к Сюзанне
скользнуть, как лезвие, сквозь вальс.
 
 
То влево двигаясь, то вправо,
то тех, то этих женщин зля,
он все рассчитывает здраво.
Он понимает: все не зря.
 
 
Не зря он с этими и с теми.
Не зря нахально и легко
он держит, как цветок за стебель,
бокал с искрящимся «Клико»…
 
 
Не зря с мерцающей розеткой
он, элегантный, как виконт,
во время позднего разъезда
над чьей-то шляпкой держит зонт.
 
 
Но вот он дома – среди книг,
чернил, бумаг… Пора за дело!
Играть виконта надоело.
Теперь он трезв, как зеленщик.
 
 
Дрова в камине пламя лижет,
а за окном ни лиц, ни крыш.
Еще как будто нет Парижа.
Написан будет им Париж!
 
 
Стреляют мокрые дрова.
Он пишет свой роман,
                    и странно
висит на стуле Мопассана
одежда Жоржа Дюруа…
 
1959
Памяти Ксении Некрасовой
 
Я никогда не забуду про Ксюшу,
Ксюшу,
           похожую на простушку,
с глазами косившими,
                                  рябоватую, —
в чем виноватую?
                           Виноватую
в том, что была рябовата,
                                       косила
и некрасивые платья носила.
Что ей от нас было, собственно, надо?
Доброй улыбки,
                        стакан лимонада,
да чтоб стихи хоть немножко печатали
и чтобы приняли Ксюшу в писатели.
Мы лимонада ей, в общем, давали,
ну а вот доброй улыбки —
                                        едва ли.
Даже давали ей малые прибыли,
только в писатели Ксюшу не приняли,
ибо блюстители наши моральные
определили:
                   «Она ненормальная».
Так и в гробу наша Ксюша лежала —
на животе она руки держала,
будто она охраняла негромко
в нем находящегося ребенка.
Люди, нормальные до отвращения,
вы —
        ненормальные от рождения.
Что вы кичитесь вашей бесплотностью,
люди,
         беременные бесплодностью?
Вам не простится за бедную Ксюшу.
Вам отомстится за Ксюшину душу.
 
1959
Ракеты и телеги
 
Телегу обижать не надо.
Телега сделала свое.
Но часто – будь она неладна —
в искусстве вижу я ее.
 
 
Гляжу я с грустью на коллегу
и на его роман —
                          телегу.
Мы лунник в небо запустили,
а оперы —
               в тележном стиле.
 
 
О, дух дегтярный,
                            дух рутины!
Висят телеги —
                        не картины,
и, грохоча как бы таран,
телеги лезут на экран.
 
 
О вы, кто так телегам рады, —
у вас тележный интеллект.
Вам не ракет в искусстве надо —
телег вам хочется,
                            телег.
Искусство ваше и прилежно,
и в звания облачено,
но все равно оно – тележно
и в век ракет обречено!
 
1960
«Все гогочут, все шутят и шутят…»
 
Все гогочут, все шутят и шутят,
все стремятся забиться в уют,
анекдотят и песенки крутят,
телефоны записывают.
 
 
Может, взять бы и мне телефончик,
сознавая общественный рок,
вон у той, что, сияя, как пончик,
так и просится радостно в рот?
 
 
Но в последнее время мне снится,
что оборваны все провода
и нельзя ни к кому дозвониться
никогда, никогда, никогда.
 
 
Не с того-то ли мы, не с того-то
так бросаемся в гогот и шум
и заемным умом анекдотов
заменяем свой собственный ум?
 
 
Есть же что-то в душе у любого,
снится что-то любому во сне…
Где оно, не словечко, а СЛОВО,
да такое, чтоб вздрогнули все?
 
1960
«Когда мужики ряболицые…»
 
Когда мужики ряболицые,
папахи и бескозырки
шли за тебя,
                   Революция,
многие шли бескорыстно.
Иные к тебе привязывались
преданно,
               честно,
                          выстраданно.
Другие к тебе примазывались, —
им это было выгодно.
Игра была грубая,
                             наглая,
и появилась в истории
фигура,
            очень им надобная:
мальчик «чего изволите?».
Мальчики эти самые,
способные-преспособные,
пальчики свои сальные
к нашим древкам приспособили.
Они,
       изгибаясь,
                       прислуживали,
они, извиваясь,
                        льстили
и предавали при случае —
это вполне в их стиле.
Гладеньки,
                 бархатисты,
плохого не порицали,
а после —
               шли в бургомистры,
а после —
               шли в полицаи.
Я знаю эту породу.
Я сыт этим знаньем по горло.
Они
      в любую погоду
такие, как эта погода.
Пусть у столов они вьются,
стараются —
                   кто ловчее.
Нужны тебе,
                   Революция,
солдаты,
             а не лакеи.
Улыбка лакея приятельская —
он все, что угодно, подаст.
Душа у лакея предательская —
он все, что угодно, продаст.
Ершистые и колючие,
сложна ваша участь!
Порою обиды горючие
терпели вы за колючесть!
Вы столько обид получали,
столько на вас плели!
Но шли вы куда —
                             в полицаи?!
Вы в партизаны шли!
 
 
Мне еще много помучиться,
но буду тверд до конца,
и из меня не получится
вкрадчивого льстеца.
Излишне меня обижают,
но это не страшно мне.
Излишне меня обожают?
И это не страшно мне.
Не страшно, что плохо любится,
что грустен, как на беду,
но страшно, что Революцию
хоть в чем-нибудь подведу.
Я верю —
               она очистится
от плах в кровавой росе.
Но вдруг и она —
                           гильотинщица,
и даже страшней,
                           чем все?
 
1960

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю