Текст книги "Палаццо Форли"
Автор книги: Евдокия Ростопчина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
При этом выражении надежды сердце Ашиля болезненно сжалось: он знал, как далек был Лоренцо от исправления и как горько ошибалась бедная девушка, полагая, что брат ее остепенится.
– Маркезина, – сказал он, – я не скрою от вас, что отчасти догадывался о святой обязанности, исполняемой вами! Но я не соглашусь с вами, что для нее вам необходимо оставаться безбрачной. Напротив! Вы с братом вашим одна в мире, у вас нет ни близких, ни кровных; где вам одной усмотреть за молодым человеком?.. Дав себе опору, а маркизу брата в осчастливленном муже, – вы создали бы ему новые родственные отношения, вы приобрели бы для Лоренцо преданного друга… Если вы не хотите и не можете уехать из Флоренции, оставить палаццо Форли, то я готов поселиться здесь с вами и, принимая гостеприимство маркиза в его доме, войдя в семью вашу, буду иметь право защищать и охранять маркиза вместе с вами!..
– Как?.. вы остались бы здесь, Ашиль?.. – вскрикнула девушка, увлеченная радостью и благодарностью… – Вы не увезли бы меня, если…
– Никогда, Пиэррина!.. Отдавая вам мою жизнь, я отдал бы вам вместе с нею и право располагать мною навеки!
Он видел, что она колеблется, – что возможность согласовать любовь свою с принятым долгом потрясает ее намерения – он схватил ее руку и привлек к себе, упрашивал молча взорами и поцелуями…
– Ашиль, говорите с аббатом! – прошептала Пиэррина, сквозь слезы, – и голова ее склонилась на плечо Монроа; она изнемогала под волнением столь разных и сильных ощущений…
Обрадованный, успокоенный, Монроа стал на колени перед Пиэрриной и надел ей на руку кольцо, снятое с своей.
– Пиэррина, ты моя теперь, – и клянусь! никогда в том не раскаешься!..
Оба замолчали, отдыхая от долгой, мучительной борьбы. Перед маркезиной открывалась, как в волшебном сне, целая будущность любви и счастья, совершенно незнакомых дотоле ее строгому воображению… Она предавалась, наконец, вполне сладостным чувствам, которые до тех пор так упорно в себе заглушала… Любовь ее, как пожар, раздуваемый бурею, возросла и окрепла более в этот час сопротивления, чем в целые два месяца уединенных мечтаний и размышлений. Она признавалась самой себе, сколь дорог ей Ашиль и какое благополучие обещает ей любовь его.
Будущность принадлежала им!.. Эта уверенность озаряла настоящую минуту. Они сидели, соединив свои руки и сливая взоры и сердца в безмолвном, но упоительном созерцанье… Вдруг шаги и голоса раздались в парадных комнатах, к которым примыкала терраса, – и маркезина, так невовремя перепуганная и встревоженная, поспешила посмотреть, кто бы там мог быть в необыкновенную для посетителей пору.
Было около трех часов – самое время послеполуденной сиэсты и даже обеда во многих домах; для туристов слишком поздно, да они и не приезжали в то утро; немногие домашние были заняты по должностям, а маркиза не было дома, по его обыкновению, и уходя, он не велел ждать себя к обеду. Кому же было ходить по галерее и разговаривать в несколько голосов?
Ашиль пошел за маркезиною, и оба удивились, найдя в первой гостиной маркиза в сопровождении двух странных спутников.
Первый был человеком лет около шестидесяти, среднего роста, в изношенном длиннополом платье неопределенного покроя, с суховатым, угловатым, плутоватым лицом, крошечными серыми глазами, беспрестанно мигающими, с утомляющею для взора беглостью движений, ужимок и гримас. Лицо его казалось обтянутым не человеческой кожей, а старым пожелтелым пергаментом, снятым с переплета запыленного фолианта. Лоск, распространенный по этому лицу без морщин, придавал ему сходство с древнею картиною, писанною на дереве масляными красками. Вообще если б господин в старомодном костюме не шевелился, то походил бы на портрет: так напоминал он любимые лица Рембрандта и его школы – скупых, алхимиков, антиквариев, астрологов, всех стариков, живущих особенною, тайною, фантастическою жизнью, имеющею свои условия, противоположные общечеловеческим.
Второй в длинном бархатном кафтане, с правильными и тонкими чертами, с выражением ума, пронырства и хитрости, по всему резко изобличал еврея; темно-рыжеватый цвет густых волос и бровей его не опровергал этого происхождения.
Ашиль и Пиэррина остановились в недоумении на пороге. Лоренцо, увидав Монроа, с распростертыми объятиями поспешил ему навстречу, – но присутствие сестры, казалось, его смутило.
– А, Пиэррина, ты еще внизу?.. Извини, что я тебя потревожил. Синьор, это сестра моя, синьора маркезина Форли! Вот, я должен показать… я привел сюда этих господ… они большие знатоки! желали посмотреть наши картины… Синьор вот из Венеции! – прибавил маркиз, указывая на гостя с пергаментовым лицом.
Монроа подошел ближе, старик обернулся и поклонился ему.
– А, синьор Сан-Квирико?.. Come sta?..[57]57
Как поживаете? (ит.) (Примеч. сост.)
[Закрыть] давно ли вы здесь?
– Вы знакомы? – спросил маркиз с замешательством. – Каким образом?
– Помилуйте, маркиз, разве можно побывать в Венеции и не познакомиться с одною из ее главных достопримечательностей, – с этим дивным собранием редкостей, картин и старых сокровищ, которое синьор Сан-Квирико так великолепно и художественно поместил в чудесном доме Собратства Сан-Теодоро?
– Ха, ха, ха!.. Много чести, много чести!.. Ваша милость слишком снисходительны! – возразил венецианец, нюхая табак из длинненькой бумажной табакерки и посмеиваясь странным смехом, более похожим на нервическую привычку, чем на выражение веселости или улыбки.
Маркиз перекачивался с ноги на ногу и казался озабоченным.
– Пиэррина, – сказал он, запинаясь, сестре, – уж ты нас извини, – а мы торопимся… Надо все осмотреть! Мы пойдем дальше… Любезный Монроа, я с вами запросто, – вы не взыщете, надеюсь?
– Как можно!.. прошу вас, маркиз, не беспокойтесь! Кстати, я уж к вам заходил, но вас никогда нельзя застать; вот и нынче, я тщетно простучался у вас с четверть часа.
– Я завтракал у приятеля, – поспешно возразил Лоренцо, уводя своих гостей.
Пиэррина и Ашиль взглянули друг на друга с недоумением.
– Что за люди? – сказала маркезина, сомнительно качая головой. – Кто этот Сан-Квирико? Вы его знаете, Монроа, – прошу вас, скажите мне правду.
– Меняла… антикварий… собиратель и продавец редкостей и картин. У него одно из любопытнейших древнехранилищ в Европе.
– То есть ростовщик и лихоимец!.. У нас это обыкновенно значит одно и то же!.. Он дает взаймы под залог нашим обедневшим вельможам, скупает задаром старый скарб после умирающих и продает все это втридорога вам, иностранцам. Монроа, мне страшно видеть здесь этого человека! Он, без сомнения, затевает что-нибудь против моего брата! А другой, – другой еврей: это тоже нехороший знак!
Ашиль находился в неловком положении; он сам подозревал что-то недоброе, он знал, что Сан-Квирико не мог приехать из Венеции без важной цели и значительного дела.
Он молчал…
– Друг мой, – сказала Пиэррина умоляющим голосом, – я вас прошу, разведайте, узнайте, что это значит! Если у брата опять дела, мы пропали… его дела всегда выходят новые долги!.. И когда у нас в каком-нибудь доме появятся эти менялы и жиды, – как зловещие птицы, они приносят за собою или разорение, или смерть!..
Маркезина была грустна и расстроена; Монроа, простясь с нею, побежал немедля к падрэ Джироламо.
Между тем, маркиз Лоренцо водил Сан-Квирико и Ионафана по всем комнатам и галереям палаццо Форли. Старик меняла поглядывал и посматривал на залы, стены, картины и украшения тем быстрым и опытным взором, которому нужно было только одно мгновение, чтобы приблизительно рассчитать, сколько она стоит в сущности, в чем ему обойдется и сколько он за нее может выручить в том или другом краю света. Видно, оборотливый ростовщик оставался доволен своими расчетами, и сухой смех нервически хрипел в его горле. Когда маркиз не мог их заметить, старик и жид значительно перемигивались за его спиною.
Дошедши до Бартоломмеевой картины «Святое семейство», Сан-Квирико невольно попятился назад, маленькие глаза его заблистали и запрыгали, он дернул Ионафана за рукав и спросил его отрывисто: «Она?»
Ионафан молча наклонил голову в знак подтверждения.
Маркиз искал на лице менялы выражения его мнения о лучшей картине своего музея.
– Ну, что ж! хорошая вещь!.. Да, в самом деле, хорошая!.. Мастерское произведение! Но у меня лучше есть, – поспешил прибавить сметливый знаток, чтоб не казаться слишком восхищенным. У меня один Бенвенуто Гарофало, который поменьше будет, но которого не отдам ни за что в мире, да, синьор! даже за самую дорогую картину, что в Ватикане стоит на почетном месте!.. Вот как, эччеленца!
Однако старая кровь охотника до картин заиграла на его засохшем сердце; он все ближе и ближе подходил к дивному созданию Бартоломмео, и судорожная дрожь и искра зависти в глазах изобличали восторг, который ему хотелось скрыть от молодого обладателя картины.
– Я за нее дал бы… десять тысяч лир!.. и три тысячи франческонов[58]58
Франческоне – тосканская монета, стоящая шесть франков. (Примеч. авт.)
[Закрыть],– сказал протяжно жид, поглядывая то на менялу, то на маркиза.
– Вы – может быть! а я – нет!.. – промолвил скороговоркою Сан-Квирико и пошел далее, будто не обращая особенного внимания на сокровище палаццо Форли.
– И маркиз, вероятно, сам ее не продает, – возразил еврей, – я ведь так только, примерно сказал…
– Я не продаю ни одной из своих картин, – отвечал Лоренцо, – я дорожу родовым имуществом моего дома, а этою картиною более, чем всем прочим… Обстоятельства могли меня принудить заложить на время мой палаццо, но продать – никогда! Ведь вы помните, синьор антикварий, что эта картина не пошла вам под залог и особенным условием исключена из списка всех прочих, данного вам мною в Венеции?
– Помню, помню, маркиз!.. да и на что мне ваша картина? Бог с ней!.. у меня своих много… Вот мой Гарофало и еще мой Леонардо да Винчи – они большие редкости, у меня одного в целой Италии только и можно их достать. В Англию покупали, для Швеции прислано было, – не уступил, самому жаль расстаться!.. Я старый человек, нет ни роду, ни племени, для кого мне деньги?.. Я не из барышей торгую, а все по охоте, по страсти… На себя станет, а умру – ничего с собою не понесу… картины же отдам в монастырь или в церковь, на поминовение грешной души, чтобы по мне вечно обедню служили!.. Не нужна она мне, ваша картина, а хороша, нечего таить!
Вошли в портретный архив.
– Эту галерею показываю я вам только, как гостю, – сказал Лоренцо:– все, что в ней находится тоже исключено из закладной – здесь только наши семейные бумаги, да портреты моих предков! – Они проходили уже мимо горбуна. – Пербакко! – вскричал меняла, вглядываясь попеременно в портрет и в Ионафана, – какое странное сходство!.. Не был бы ты еврей, друг Ионафан, я бы подумал, пожалуй, sto birbante (этот плут) и ты совершенно на одно лицо… оба не пригожи! che!..[59]59
Каков! (ит.) (Примеч. сост.)
[Закрыть] Раздался нервический смех. Маркиз прервал его. – Синьор, – сказал он с недовольным видом, каково бы ни было лицо, изображенное в этой раме, прошу вас не забывать, что оно представляет члена моего семейства и потому здесь должно быть уважено! – О, per Dio, синьор маркиз, не извольте обижаться!.. Я не с тем намерением сказал! Господин прадед ваш не мог не броситься мне в глаза как типическое лицо… примерного, характеристического безобразия, а друг Ионафан принадлежит к такому же разряду лиц и…
– Довольно, синьор Сан-Квирико, довольно! – И маркиз хотел выйти из залы, но Ионафан его остановил.
– Эччеленца, на что вам эти кипы старых бумаг, которые только пылятся в шкафах и заводят вам мышей?.. Синьор Сан-Квирико иногда покупает и бумаги, на переварку… так если…
– Эти бумаги, – перебил маркиз, – либо родословные моего дома, либо акты рождений и кончин, свадебные договоры, купчие крепости на наши владения, летопись рода Форли; для меня они имеют цену, никому другому они не пригодятся, и синьор Сан-Квирико не может покупать воспоминания древнего дома, как тряпье, для произведения новой бумаги… Я уже сказал, что ничего из этой комнаты не отдам!
– О, синьор, я знаю, я убежден, что ваша эчнеленца не расстанется с этою рухлядью, да и зачем продавать такой хлам без цены?.. Но я только так молвил, в случае если когда-нибудь сиятельнейшему маркизу понадобится опростать эту комнату… так только, чтоб даром не пропало.
Ионафан не договорил. Они уже были на лестнице и, прощаясь с маркизом, меняла сказал ему, посмеиваясь:
– Благодарю за прием, эччеленца!.. сегодня четверг, в понедельник выходит срок вашему векселю… una bagatella, Vossignoria (сущая безделица!), но деньги счет любят, и я буду просить всенижайше меня, старика, не задерживать и уплатить исправно. Буду надеяться на милости ваши, синьор маркиз!
– И я тоже, эччеленца, как поручитель! – прибавил еврей, кланяясь в пояс.
– Хорошо, хорошо, господа, до понедельника! – сказал Лоренцо и, захлопнув за ними двери, судорожно и с восклицанием отчаяния схватил себя за лоб, потом пошел скорыми шагами в спальню, где заперся до вечера.
* * *
Вечером Лоренцо оделся с особенным старанием, расправил свои густые волосы, выпрямил свой стройный стан и, немного бледный еще, он зашел проститься с сестрою, торопясь выйти со двора. Пиэррина, вдвойне взволнованная опасениями за брата и радостною тревогою за себя под двойным влиянием разговора с Ашилем и неприятной встречей с менялою, Пиэррина обняла Лоренцо еще нежнее, еще ласковее обыкновенного. – Ступай, мой Лоренцо, – сказала она ему, – и Бог да будет с тобой… и с нами тоже, – прибавила она мысленно, думая об Ашиле и себе.
Маркиз вышел от сестры тронутый и в раздумье. Он всегда чувствовал себя добрее и лучше, когда проводил несколько минут с сестрою, но в этот вечер он был в особенно грустном расположении.
Но по мере того, как он удалялся от сестры и приближался к своей цели, влияние Пиэррины рассеивалось.
Он пришел к синьоре Бальбини. Терезина распевала ариетты перед большим зеркалом, в котором с ног до головы могла видеть свою грациозную персону.
Но, заслыша шаги, она подсела к окну, призадумалась, пригорюнилась и томно подперла голову локотком. Когда Лоренцо отворил дверь и приподнял шелковый занавес, он увидел перед собою олицетворенную меланхолию. Это был идеал, пропевший ему так призывно на лагунах страстную элегию любви… это была женщина, о которой говорилось в дивной песне.
– Синьор Лоренцо, – произнесла слабым голосом синьора Бальбини и подала руку маркизу.
– Синьора, что с вами?
– Не обращайте внимания, это вздор, ничего!
– Не может быть, вы верно получили неприятное известие?
– О нет, поверьте, нет, я никаких писем не получала. – И синьора Бальбини запела известную арию из Элизире:
Но голос ее прервался, и заглушаемое рыданье вырвалось из ее высоко колыхавшейся груди. Лоренцо испугался.
– Синьора, ради Бога, скажите, что вас тревожит?
– Не приставайте, синьор Лоренцо, это такое ребячество… так глупо!..
– Стало быть, есть же что-нибудь.
И Лоренцо стоял, призадумавшись, возле синьоры Бальбини, которая садилась в кресло.
– Нечего делать, вы все узнаете – и будете потом смеяться надо мною…
Она улыбнулась, как солнышко сквозь последние капли, летнего освежительного дождя.
– Синьор Лоренцо, – продолжала тихо Терезина, – послезавтра, в субботу, начинается масляница… и я вспомнила, что так давно не видела нашей родной итальянской масляницы, нашего шумного, веселого карнавала… Вы знаете, я провела пять лет во французском пансионе, в Марселе, где меня воспитывали. Я вспомнила, как еще ребенком смотрела я на богато одетые маски, на разнообразные, затейливые поезды, как мне завидно было, глядя на великолепные экипажи… и…
– Ну, что ж! у вас есть экипаж, вы тоже пощеголяете перед городом и вам тоже позавидуют!
– Да! но… для катанья, надо что-нибудь… особенное…
– Ну, вы и наденете что-нибудь особенное.
– Ах, синьор Лоренцо! ведь надо костюм, надо маскарад: вы знаете, никто не показывается во время карнавала без какого-нибудь характерного костюма, и я также хотела бы, но не знаю, как это устроить…
– Что же тут мудреного? я вам представляю по вкусу любое переодеванье, вот и все!
– Нет, Лоренцо, в том-то и беда! Конечно, кто ходит пешком по улице, в толпе, тот может нарядиться как-нибудь: в тесноте его не разглядишь; но кто хочет замаскироваться в карете или коляске, тот уже должен придумать что-нибудь замечательное, поразительное, чтоб не осрамиться… Говорят, нынешний год особенно будут хорошие маски и их поезды. Эта богатая английская леди, что всегда так нарядна в театре, она явится Эсмеральдой, из французского романа: ее понесут на золотых носилках и за ней будет целых сорок человек провожатых, все в отличных выписных костюмах, – будут и рыцари, и дамы, и пажи, и цыгане, и народ… Она, говорят, бросила страшные деньги на эту выдумку и сама наденет удивительный, очаровательный цыганский наряд; а неаполитанская княгиня, за которой все бегают, как за дивом красоты, она из Генуи выписывает цветы кораблями; она будет представлять флору, или фею цветов, сама одета розою, кареты, лошади, все это будет усеяно, засыпано цветами, – экипаж ее обратится в колесницу из цветов; сами кучера и лакеи будут одеты насекомыми, кто бабочкой, кто жуком. Вот очарование, вот прелесть!.. Эта шутка стоит, как слышно, вдвое дороже первой. Наша герцогиня Казильяно велела уморить несколько тысяч кошек и их головы унижут кузов ее кареты, сиденье, запятки, колеса, все! На лошадей заказаны капоры, представляющие кошек; люди тоже вместо ливреи наденут кошачьи головы и шкуры; она сама – кошка, превращенная в женщину, – будет вся в белом лебяжьем пуху, прикрыта горностаевой шубкой… Что же, после всего этого можно придумать, чтоб блеснуть на корсо между этими поездами и какое соперничество возможно с такою роскошью?..
Маркиз задумался: он понял наконец опасения Терезины. Ей явно хотелось также показаться на карнавале в каком-нибудь затейливом костюме.
Но у маркиза не было и ста франческонов!.. Терезина посмотрела на него и продолжала.
– Конечно, где мне пускаться на такие прихоти? Но сидя тут одна, я замечталась… мне пришло в голову, как бы хорошо было взять из любого романа, или из какой-нибудь поэмы, из английской непременно, – это моднее!.. взять, я говорю, идею, предмет и осуществить его… хоть бы, например, из дивных восточных сказок Томаса Мура, путешествие султанши Нурмагаль. Она была рыжеволосая, то есть белокурая красавица… У меня тоже белокурые волосы! Ей не нужно кареты, это уж выгода!.. Ей нужен просто паланкин, под которым ее понесут индийцы и кашемирцы; караван ее будет состоять из молодых женщин и девушек, одетых по-восточному… зонтики и опахала из перьев, несомые невольницами, слон, – нет! слона достать мудрено, – жаль!.. пляшущие баядерки, вертящиеся дервиши, – чего тут не можно поместить… Как это все будет ново, оригинально!.. Что вы думаете, синьор маркезе?.. Не правда ли, прекрасная мысль? Как жаль, что я не жена лорда Уорда!
При этом намеке на богатого вздыхателя, отринутого Терезиною, маркиз, пришпоренный ревностью и досадою, не утерпел, – он вскочил на ноги и посмотрел гордо на Терезину, ушел, бросая ей на прощанье следующие слова: – Довольно, синьора! Ваша фантазия осуществится. Вы получите костюм султанши и провожатых и появитесь на карнавале блестящею Нурмагалью; завтра в полдень у вас будет две тысячи франческонов!
IX. Итальянский карнавал
На другое утро, в пятницу, ранехонько, маркиз Лоренцо Форли стучался у ворот еврея Ионафана дель Гуадо.
Через полчаса он заложил венецианцу Сан-Квирико, за две тысячи франческонов, картину Фра-Бартоломмео, портреты своих отцов и праотцов и все семейные рукописи, хартии и бумаги, находившиеся в архиве маркизов Форли.
Если через два дня в третий ему нечем будет выплатить этот новый заем, вместе с 50-ю тысячами флоринов, полученных им в Венеции, – палаццо Форли, со всеми богатствами, в нем находящимися, должен перейти в руки Сан-Квирико.
Маркизу неоткуда и не от кого было ожидать и сотой доли одного франческоне; он не мог надеяться на диво, чтоб спасти свое наследие от неминуемой гибели, но он был доволен и рад в эту минуту – он понес Терезине двенадцать тысяч франков на издержки ее карнавала.
Настала суббота, день открытия масляницы и ее маскарадных гуляний во всей Италии. С восхода солнца улицы и набережные Флоренции представляли необыкновенное зрелище: вместо их ежедневного оживления, вместо народа, идущего по делам, торгующего, продающего и покупающего, – вместо экипажей, развозящих по городу любопытных путешественников и ленивых туземцев, тишина и пустота господствовали всюду. Лавки были заперты, мостовая выметена; на окнах и балконах домов появились драпировки, самые разнообразные и разновидные, смотря по богатству и званию владельцев: где простые бумажные ткани ярких цветов, где тяжелый штоф весь в отливах, по местам даже дорогие затканные арацци (то есть ковры, известные под общим названием гобеленов), нарочно сберегаемые для торжественных случаев и переходящие из рода в род через много поколений. Свежие цветы и густая зелень переплетались гирляндами меж этих импровизированных обоев; ряды кресел, стульев, скамеек возвышались и теснились за решеткою каждого балкона или окна, громоздились на поспешно выстроенных подмостках в промежутках домов и появлялись даже на кровлях, грозя обрушить бестрепетных сидельцев на голову прохожих или на камни мостовой. Торжественное и трепетное ожиданье выражалось как в общей физиономии города, так и в отдельных лицах каждой живой души, мелькавшей суетливо около приготовляемых мест. Небо ясно улыбалось ликующей земле; весна проливала в воздухе свое теплотворное и благодатное дыхание; март уже успел оживить южную природу, не засыпающую длинным тяжелым сном труженика после утомительной работы, но дремлющую легко и чутко, как балованная красавица, забывшаяся на мгновение сладким полусном.
Но вот начались и отошли обедни, вот полдень прозвучал на башнях и колокольнях всего города, пробив прежде на древних часах, стерегущих Флоренцию с массивной башни Палаццо-Веккио. Раздался пушечный выстрел, возвещающий начало карнавала, – и Лунг-Арно, с прилегающими к нему улицами и набережными, начал оживляться, наполняться. Еще несколько секунд, и по нем распространилось уже многочисленное корсо, то есть гулянье; это корсо закипело народом, зашумело каретами, колясками, каррами и кариолками всех разрядов и форм… Катанье образовалось, ряды устроились, потянулись, карнавал был в ходу! Вот маски… вот маски!.. сперва поодиночке и будто робко, потом все больше и многочисленнее, выползают они из боковых улиц, выходят из домов и, наконец, завоевывают все пространство между рядами и сами уже выезжают в каретах, фургонах, колясках и дрогах. Все, что есть движущегося и дышащего в городе, высыпало на масляницу. Всякое ремесло брошено, всякое занятие и дело забыто, всякая забота отложена: карнавал начался, Италия гуляет!..
Гуляет бедность, обвешанная пестрыми живописными лохмотьями.
Гуляет богатство и знатность, то зрителем в гербованных экипажах, то веселым участником народных забав, перерядившись и замаскировавшись и как школьник, сорвавшийся с учебной скамьи, наслаждаясь бурно и шумно редким удовольствием своего полуинкогнито, освобождающего от светских обязанностей.
Гуляют молодость и красота, чтоб показаться и понравиться, чтоб возбудить восторг и похвалы. Гуляют старость и безобразие, чтоб забыть себя, занявшись другими.
Все на улице, все около пространства, предоставленного широкому разгулу масляницы; едва внутри домов и жилищ осталось кому стеречь их. Умри кто-нибудь в этот день, ему придется ждать и савана, и гроба, и, пожалуй, погребальные свечи потухнут около покойника, если он бессемейный сирота, потому что никто не останется возле него – охранять его последний сон на земле.
У каждого окна, каждого дома головы зрителей теснятся и выглядывают одна над другою. Богатые приглашают к себе своих знакомых и гостей; бедные и промышленные отдают внаймы каждый закоулок каждого угла своего, и огромные деньги, безумные цены предлагаются богатыми путешественниками за местечко на выгодном месте, чтоб не иметь солнца в глазах или быть хоть немного защищенным от пыли, образующейся густыми столбами и облаками, так что после пяти минут катанья или хожденья всякий выбелен и напудрен с ног до головы.
Народ, однако, представляет самое любопытное, самое оживленное зрелище. Все возрасты участвуют в огромном маскараде: всякий копил и сберегал заранее, по средствам и силам своим, чтоб купить или нанять себе костюм на карнавал. Иная девушка полгода отлагала в сторону по медной монете, чтоб заветный день явиться «far corso» (показаться на корсо) в золотой парче средневековой дамы, или в кружевах и блестках напудренной пастушки. Иной разносчик несколько месяцев не ел и не пил, чтоб только ослепить своих товарищей, затмить соперников и окончательно победить свою карину, красуясь и выпяливаясь в тяжелых рыцарских латах, или задыхаясь под величественною чалмою и меховою шубою турецкого паши на театральный лад.
Другие вместо одежды обвеяны со всех сторон короткою туникою из разноцветных перьев и вместо костюма вымазаны сажею, желая представить негров и индейцев.
Вот открытая карета, или огромный шарабан: он наполнен одними женщинами, все молодыми и хорошенькими; на них круглые пуховые шляпы с пунцовыми или оранжевыми перьями, черные бархатные корсеты, кисейные или шелковые ткани, шарфы через плечо; в их руках букеты цветов и корзины мучной дроби; хохот, говор, крик, перебранки вылетают из этой веселой группы. Это мещанки или даже поселянки, собравшиеся общими силами выдумок снарядить себе подвижный маскарад, успех которого всегда отвечает их самолюбивым расчетам. Толпа бежит по следу кокетливых проказниц.
Вот другой шарабан, набитый настоящими или мнимыми крестьянками, в различных живописных одеждах Тосканы и Римской области; лица их скрываются под черными масками – знак, что они хотят сохранить инкогнито. И пешеходы отличаются: за перуанским кациком идет швейцарец или тиролец в остроконечной шляпе, украшенной лентами и павлиньим пером, а там – испанец, весь в бубенчиках и галунах, с гитарою в руке, напевающий отрывки и мотивы из россиниевского Фигаро. Все народы пяти стран света и все века, от мироздания до нашего времени, имеют представителей в этом пестром собрании.
Чаще всего попадаются маски в костюме арлекинов, пульчинеллей, паяцов, пьеро и прочих типов настоящей простонародной итальянской комедии; эти любимые костюмы появляются целыми толпами, то пешком, прыгая, танцуя, кувыркаясь, притоптывая во всю мочь, то шумным поездом в четвероместных колясках или огромных каррах, где их умещается несчетное множество: одни сидят с кучером, или сами правят лошадьми, другие на запятках, третьи на лошадях, на колесах, сидя, стоя, вскарабкавшись, как и куда ни попало, без разбора, без порядка, без числа… и все это кричит, поет, интригует, витийствует, кукарекает петухом, мяучит кошкою, свистит соловьем, рычит леопардом… Нет крика, нет животного, который бы не был перенят и усвоен в этот день этими безумно-веселыми ватагами: от птицы поднебесной до зверя лесного, все служит образцом, все пригодилось в оригинал, всему подражают, лишь бы прибавился новый шум к общему, лишь бы одним свистом, одним тоном, одним странным звуком более могло быть в этом диком концерте, в этом шабаше ведьм, в этом необъяснимом, неповторяемом смешении стольких звуков, тонов, голосов и завываний!
Не одним ушам достается, и глаза едва защищаются от ослепления, потому что вся толпа в общности и каждый человек порознь, в маске он или нет, все вооружены мелкою или крупною дробью из обсахаренного теста, все держат в руках знаменитые свои конфетти, мучные шарики, или просто пригоршни муки в бумажках, и без остановки, без пощады бросают эти шарики, сыплют эту муку на всех встречных, в кареты, в лица, под шляпы, под маску один другому. Обмен этих конфетти не перестает между гуляющими, из экипажей бросают их в толпу, из толпы с лихвою возвращают экипажам; проезжие и проходящие перебрасываются градом конфетти с балконов домов, из самых верхних этажей сыплется мучной дождь на несчетные головы, роящиеся и толкающиеся внизу. Чтоб спасти свои лица от этой артиллерии, почти все замаскированные особы, как дамы, так и мужчины, на балконах или в экипажах, прикрываются либо черными полумасками, либо настоящими забралами из тонкой проволоки. Мужчины, большею частью, надевают сверх платья широкие блузы из небеленого полотна и вместо обыкновенных шляп у них большие пуховые, с круглыми полями – предосторожность необходимая, чтоб быть хоть немного защищенными от пыли, муки и прочих неудобств искусственного урагана. Иногда, если едет прекрасная дама, или просто дама, которую хочет уважить кто-нибудь, знакомый или незнакомый ей, взамен мучных шариков подаются свежие фиалки, связанные в букетик, или настоящие конфеты, или стихи. Те, кому нужно, умеют воспользоваться благоприятным случаем и в искусно отделанном сюрпризе подают письма, признания, уведомления… Иногда случается злой эпиграмме или едкой сатире спрятаться под невинною оболочкою конфетных бумажек и в таком виде достигать до назначения. Но эти случаи редки: надо, чтоб личная вражда или тайное мщение были побуждением отчаянной дерзости, скрывающейся под личиною шутки, чтоб вернее укольнуть предмет своей неприязни и безопасно разделаться с ним; из удовольствия язвить никто не решится на такую попытку. Вообще итальянцы не злы и не нападчивы, а во время карнавала они созданы только для веселья.
Нередко у дверец карет появляются говорливые маски, которые учтиво заводят речь с едущими дамами, садятся на пустое место, если им позволят, и смешат своею веселою, смелою, остроумною болтовнёю, никогда не забывая требований приличия и уважения. Лучший признак давней образованности этого народа то, что он даже в полном разгаре своих любимых забав никогда не переступает границы позволенного, умеет шутить без наглости, смеяться и буффонить без неприличия. Дерзость, сказанная или сделанная во время карнавала, такая же неслыханность, как пьяница в этой толпе: вино дешево и хорошо, – все пьют, но никто не напивается.
Случается, что честолюбивая рука черного пастуха крадет гордый оранжерейный цветок из рук синьоры и отдает взамен свои скромные фиалки. Случается, что маска смиренно просит чего-нибудь на память – ленты, бантика, перчатки, – получив, триумфально прикалывает к шляпе свой трофей, который пойдет украшать хату или чердак, служа залогом веселых воспоминаний.
Но не будьте задорны и грубы, не позволяйте себе никакой насмешки, особенно никакого знака презрения – вас закидают возами шариков и муки, со всех сторон сотни рук поднимутся на вас – и тогда беда неопытному и слишком спесивому путешественнику! Он не иначе вырвется из натиска своих импровизированных неприятелей, как оборванный, запачканный, с синяками на лице и руках, – и в довершение горя, не на кого будет ему пенять за этот урок общежительности.