Текст книги "Палаццо Форли"
Автор книги: Евдокия Ростопчина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Уезжая, он нежно обнимал сестру, обещал часто писать к ней, не мотать, веселиться скромно… все, словом, что вечно обещают и никогда не исполняют пустые и бесхарактерные люди.
И в два месяца сестра не дождалась от него ни полстроки.
Пиэррина осталась без денег, без средств, без всяких рассеяний и удовольствий. Хорошо, что терпение и мужество приучили ее к такой жизни; хорошо, что она с малолетства была приготовлена к испытаниям и борьбе и что предусмотрительность бабушки вооружила ее сильным и строгим воспитанием.
Жоржетта вынесла на плечах своих тройное бремя – охранения умалишенного мужа, воспитания немого сына и, наконец, уплаты долгов невестки и надзора над сиротами. Дочь тюремщика, постигшая сердцем трудность и требования своего положения, пересоздала себя и умела сделаться вполне достойною матерью и представительницею угасавшего рода Форли. Природа заменила ей щедрыми дарами все попечения и умственные пособия, которых недоставало около ее скромной колыбели. Еще ребенком, миленькая собою и ловкая девочка, она прислуживала в люксембургской тюрьме знаменитым и блестящим узницам, заключенным буйным восстанием первой революции. Обхождение герцогинь и маркиз двора Марии Антуанетты, их разговоры и примеры не были потеряны для сметливой и острой девочки. Жоржетта чутьем понимала всю разницу между этими типами образованности и женственности и теми грубыми чулочницами, которые ежедневно подступали под окна и стены тюрьмы преследовать заключенных насмешками и бранью. Жоржетта сделалась пламенною приверженницею своих дам, усердной роялисткою и была полна ненависти к злодеям, пролившим так много невинной крови. Узницы выучили ее читать, писать, петь, приседать. Она сначала перенимала покрой их одежды, потом их вежливость и грацию, их приемы и выражения. Но когда любовь к чернокудрому и черноокому итальянскому маркизу взволновала сердце Жоржетты, когда это сердце заговорило громко и страстно, пробуждение женщины развило и усовершенствовало дочь тюремщика, открыло цель ее способностям. Спасая Агостино, укрывая его, потом провожая через всю Францию, Жоржетта имела надобность во всех силах любви, самоотвержения, тонкости и увертливости, свойственных высоким и богатым женским натурам. Достигнув Флоренции, как супруга маркиза Форли и мать будущего его наследника, она была уже вполне развита и приготовлена к новой жизни и новому сану, ее ожидавшим. Чувства и испытания матери довершили умственное и нравственное воспитание бывшей парижской мещанки, и она преобразилась в набожную, ученую и грустную маркизу, как бы овдовевшую при живом муже, потерянному для нее по расстройству его рассудка. Остальные годы жизни маркизы Жоржетты протекали в заботах и огорчениях. Горе – большой учитель: оно возвышает сердце и расширяет ум, оно показывает жизнь во всей ее истине и наготе, отгоняя прочь заблуждения, спутников беспечного счастья. Горе умудрило Жоржетту. Она угадала во внуке своем натуру слабую и беспомощную, в сестре его, напротив, твердую душу и самостоятельную волю. Она захотела приготовить одному опору и путеводителя в другой; она занялась Пиэрриной с особенным усердием и попечением. Никогда Жоржетта не обманывала любимую внучку ложными надеждами и светлыми воззрениями на будущность, на судьбу, на людей и свет. Она представила ей жизнь тернистою стезею, где трудами, пожертвованиями искупается не удовлетворение прихотей ума и чаяний сердца, а строгое внутреннее спокойствие, следующее за исполнением обязанностей, подчас тяжких и ненавистных. Она рассеяла все мечты, подавила все заблуждения в ребяческом, но уже геройском сердце Пиэррины. Она осенила ее непоколебимою верою, оградила твердым упованием на Бога и Его справедливость и, дав четырнадцатилетней девушке рассудительность и зрелость старухи, умерла спокойно, завещая внучке быть хранительницей дома Форли и не выпускать из рук брата, страстно ею любимого и любящего ее по мере своих сил. Кроме того, падрэ Джироламо и некоторые другие люди, преданные маркизе, обещались ей не покидать ее внуков.
После смерти старой маркизы, аббат, назначенный ею опекуном и наставником сирот, усовершенствовал разум и душу Пиэррины, исправлял Лоренцо наставлениями и неуступчивостью. Таким образом дожили все они до того времени, когда Лоренцо вступил в свет и сблизился с обществом, почти забывшим о существовании обедневших потомков дома Форли, а Пиэррина осталась в своем уединении и неизвестности, которые переносила без скуки, лишь бы ей знать, что брату ее не угрожает никакая опасность, не предстоит никакого повода к новым шалостям.
Жизнь маркезины проходила вот каким образом: утром она брала молитвенник, четки и отправлялась с Чеккою к ранней обедне, каждый день посещая одну из чудных и величественных церквей, составляющих украшение и славу Флоренции. Чаще всего ее видали под высокими сводами Санта-Кроче, где, после священного обряда и теплой молитвы, она любила задумываться перед могилою Микельанджело и пустым памятником Данте, прах которого тщетно требовала раскаявшаяся, но неблагодарная Флоренция, после того как великий изгнанник скончался на чужбине и завещанием запретил выдавать свои кости согражданам, приговорившим его к ссылке. Близость предметов, возбуждающих великие воспоминания, действовала на душу пылкой и восторженной почитательницы всего великого и возвышенного, навевала на нее благотворный восторг и спасительную думу. Память и участь гениальных людей, давно почивших после борений, заставляли ее часто позабывать собственное горе и улыбаться преходимости и тщете всего земного. Сравнивая свою темную долю с громкою участью высоких жертв, она сознавала ничтожность своих страданий – и мир, и терпение сходили в ее сердце. Иногда она отправлялась в приход Аннунциаты (Благовещения), где был фамильный склеп маркизов Форли, и там, под беломраморными аркадами великолепного Киостро[28]28
Chiostrо, cloitre – галерея во внутренности монастырей, облегающая крестообразно кладбище, или двор, и служащая для прогулки монашествующих и для сообщения между кельями. (Примеч. авт.)
[Закрыть], отыскивала высокий крест, поставленный за несколько веков над гробом родоначальника, а возле него урны и плиты, означавшие последующие поколения, покоящиеся под сению предкова креста. Долго молилась тут сирота, стоя на коленях и перебирая четки в честь Святой Мадонны, которую просила за усопших. Долго плакала Пиэррина о минувшем и еще более о будущности, которой не доверяла… Чекка неоднократно напоминала, что пора домой, что день становится невыносимо жарок или что собирается дождь, а им далеко до Лунг-Арно: девушка была углублена в свои ощущения и забывала обо всем. Она удалялась, оставляя свежий букет и горячую слезу над именем незабвенной Жоржетты… После таких посещений, маркезина целый день была задумчивее обыкновенного и долее запиралась в зеленой гостиной или в портретной галерее. Потому-то Чекка не любила водить ее к Аннунциате и часто отговаривалась длиннотою пути и своею усталостью. Но Пиэррина знала, что значат эти отговорки, и ласками зажимала рот кормилицы, таща ее насильно за собою к любимому месту своих ежедневных посещений. Пришедши от обедни, обе завтракали, когда было чем, и обе принимались за работу: маркезина раскрашивала вееры и ящички для продажи или чинила и расправляла кружева, а Чекка хлопотала на кухне и потом садилась за пряжу. Час сиэсты, то есть полдень, заставал старуху полууснувшею за рукоделием и она продолжала свою дрему; но Пиэррина уходила в библиотеку, рылась в старинных хартиях семейства или читала и перечитывала лучшие классические произведения литератур итальянской и французской. Около вечерен Чекка приходила за ней; они обедали, и Пиэррина сходила на террасу и снова принималась за рукоделье; там ее заставал падрэ Джироламо и беседовал с нею по нескольку часов. Когда совсем темнело и можно было выйти на улицу без опасения быть узнанным, маркезина, вдвоем с аббатом, иногда втроем с ним и кормилицей отправлялись бродить вдоль слабоосвещенного Лунг-Арно, или по улицам, кипящим народом. По праздникам они проводили целые дни в обширных садах, окружающих некоторые дворцы и виллы великих герцогов или богатых семейств. Эти сады и парки всегда открыты и доступны всякому благопорядочному лицу, по широкой и щедрой гостеприимности владетелей, чувствующих, что прекрасное должно служить не для одного утоления эгоистического тщеславия их обладателей, а для наслаждения и пользы многих, возвышающих его цену.
Такие однообразные прогулки составляли любимое удовольствие девушки и служили ей единственным развлечением и отдыхом в ее деятельной жизни. Как ни переменились нравы Италии с тех пор, как нашествие иноплеменных путешественников наводняет и преобразует ее мало-помалу, все-таки большая часть народонаселения ее сохранила умный обычай предпочитать для прогулок ночное время, когда никакие условия и требования наряда и костюма не стесняют посредственность состояния или личную независимость каждого. Днем одна роскошь любит выезжать и выходить напоказ, во всем блеске и во всей изысканности своих причуд; днем охотно выставляют себя на общее внимание и суд только те, которые уверены, что произведут приятное впечатление, лестное для их гордости; едва ли это не главная причина, почему французы и англичане всех сословий так любят уличную жизнь и случаи явиться средь толпы. Но итальянцы не заботятся выставлять себя и не выдумывают новых нарядов, чтоб возбуждать внимание или зависть в каждом встречном. В их беспечности больше самостоятельного; каждый между ними ищет своего внутреннего удовольствия и гораздо чаще старается избежать любопытства, чем возбудить его. Инкогнито – этот остаток древнего обычая маскироваться и переряживаться даже и в немасляничное время, инкогнито и теперь соблюдается и уважается утонченными привычками наивного, но отнюдь не грубого народа. И потому, что вечер, то оживает и одушевляется каждый маленький городок, каждая деревушка; все высыпает на улицу, на взморье, на корсо, на гулянье, смотря по местности, и со всех сторон раздается перекрестный шум разговоров, песен, гитар, смеха; молодые люди собираются в дружные хоры и обходят лучшие улицы, распевая стройно и ладно любимые арии и финалы из новейших опер, между тем, как из темного проулка тихо крадется, либо гордо и статно выходит одинокий прохожий и уныло, либо весело затягивает sotto voce[29]29
Вполголоса, тихо (ит.). (Примеч. сост.)
[Закрыть] свою канцону, свою баркаролу, свою кабалетгу, смотря по тому, доволен ли он или нет, надеется или сомневается, ждет или сожалеет. Пиэррина, итальянка в душе, любила родные обычаи своей страны: девушке смутно чувствовалась тайная поэзия этого ночного оживления города, всегда спокойного и полусонного в яркий полдень. Чужая радость, чужая веселость сказывались ее душе, еще нетревожимой собственными ощущениями; ее увлекало обаяние песен, игр и громкого говора; ей было странно и приятно пробираться пешком и незаметною меж резвых и бойких дочерей ремесленников и мещан; она с легким трепетом опиралась на руку своего путеводителя, когда ее слуха касались речи, исполненные безумного разгула кипящей молодости, или когда долетал до нее чуть внятный шепот таинственных излияний двух подруг. Без зависти и без любопытства проходила она мимо ярко освещенных палат и хором, где собирался большой свет: незнакомая с весельями и забавами его, испытавшая увлечения собственной молодости и красоты, увенчанных торжествующим успехом, Пиэррина боялась этого света, видя в нем причину многих несчастий и раздоров в ее семье. Ей помнилось, что в большом свете дядя ее узнал те удовольствия, которых печальная развязка потрясла его умственные способности, тех людей, которых ужасный конец чуть было не сгубил и его в общей гибели; ей слишком горько помнилось, что этот же свет сначала отверг и осмеял добродетельную Жоржетту; от нее не совсем могли скрыть, что страсть к светской жизни и рассеянности положила основание ошибкам ее матери; наконец, она видела в свете и его обаянии будущую гибель брата, жадного ко всем суетностям и наслаждениям. И Пиэррина отворачивала глаза от окон, горящих ослепительным блеском бала, и со вздохом ускоряла шаги, чтоб миновать отблеск и отзвук непонятных для нее очарований… Жизнь ее, строгая и простая, удивительно способствовала к развитию ее сильного характера и широкого, бойкого, самостоятельного ума. Не в пример и не в подражание итальянским девушкам, дурно воспитанным и плохо образованным, маркезина получила положительные познания и классическое воспитание. Аббат, ученый и просвещенный вместе, занимался ею con amore[30]30
С любовью (ит.). (Примеч. сост.)
[Закрыть] и сообщал ей все, чему сам учился в свою молодость и что не переставал приобретать, посвящая постоянно свой досуг прилежному чтению по всем отраслям исторических наук и словесности. Он внушил ей свою страсть к искусствам, он передал ей свое глубокое уважение к классической древности, к прекрасному, высокому, эстетическому. Знаток в живописи, любитель музыки, он развил в ней вдохновляющий вкус к этим двум утешительницам человека. Он усовершенствовал ее суждения, ее наклонности, ее стремления, чтоб дать ей оплот против вредной, всеразлагающей праздности других женщин ее родины, чтобы создать среди уединения замену всех развлечений и удовольствий, ей отказанных. С познанием мужчины маркезина соединяла женские способности к искусствам; она вышла вполне такою, какою желал ее видеть много ожидавший от нее аббат. И жизнь ее не была лишена своих прелестей. Если до нее не доходил светский шум и не касались обыкновенные светские удовольствия, если она не была окружена блестящими выгодами богатства, зато, по крайней мере, была избавлена от мелочных притеснений, требований и гнетов, обычных спутников посредственного состояния. Мещанская тесная жизнь равно была чужда дочери маркизов Форли и не понижала небосклона, под которым вращалась сфера ее существования. Правда, она умещалась в маленькой подкровельной келье, ела самую простую и скудную пищу, изнашивала по два, много по три платья в год, но когда ей хотелось освежиться умственно, дать молодой груди надышаться вдоволь простором и пространством, она сбегала в позлащенные залы бельэтажа и там находила другой мир, чудный, разнообразный, артистический мир, где взоры ее отдыхали на предметах, способных возвышать и воспламенять ее воображение. Правда, иногда она, голодная и замерзнувшая, пыталась отогреваться, ходя скорыми шагами по мозаиковому или паркетному полу холодных, пустых покоев и галерей, но эта стужа и этот холод переносились легко ее осьмнадцатилетнею силою: кровь и душа поочередно грели в ней одна другую, и эти испытания даже укрепляли ее цветущее здоровье. Бедность Пиэррины была бедность поэтическая: проза жизни не достигала еще, не возмущала ее девического неведения, ее детской неопытности. Она жила в заколдованном мире уединения и тишины; она питалась любознательностью и мечтою, укреплялась молитвою и размышлением. Маркезина Форли была особенным существом, не похожим ни на кого и неизвестным никому, кроме старого священника да старой кормилицы, ее воспитавших. Ашиль де Монроа был не только первый юноша и первый мужчина, но даже первый человек, допущенный в короткость молодой сироты обедневшего дома маркизов Форли.
V. La caszine
Всякому туристу и чужестранцу, справляющемуся в первый день приезда своего во Флоренцию о роде жизни, о препровождении времени и достопримечательностях города, всякому непременно будет сказано: «поезжайте в Кашины!» И действительно, Кашины стоят того, чтоб их посетили проезжие иностранцы… мало того, чтоб полюбили их и посещали каждый день, следуя обычаю и моде флорентийского общества. Каштановая аллея, перевитая гирляндами вечно зеленого плюща, ведет от самого города к живописно расположенному парку, состоящему из других широких аллей и одной пространной площадки, или приличнее сказать, муравчатого поля, которое служит средоточием всем дорогам и дорожкам, к нему примыкающим. Тут, летом и зимою, с трех часов пополудни, сходится и съезжается все, что имеет довольно времени или достатка, чтоб пожертвовать несколькими часами своему удовольствию. А в Италии у кого же нет времени? Какой бедняк не пользуется преимуществами достатка, наслаждаясь солнцем, воздухом и возможностью поспевать по образу пешего хождения всюду, куда люди богатые переправляются в своих экипажах?
Разнообразен и чрезвычайно замечателен вид Кашин в самый развал стечения толпы, разнородной и разнохарактерной.
Тут и тяжелые четвероместные кареты, расписанные двойными гербами и везомые четвернею «á la d'Aumont»[31]31
а ля Омон (фр.) – выражение связано с именем Луи-Мари-Селеста д'Омон, графа, одного из французских щеголей и законодателей мод периода Великой французской революции. (Примеч. сост.)
[Закрыть] с двумя форейторами вместо кучера, или á grandes guides[32]32
На широкую ногу (фр.). (Примеч. сост.)
[Закрыть] совсем без форейтора, но с двумя передовыми лошадьми на длинных постромках, остающихся в руках и распоряжении кучера, вместе с вожжами дышловых. Обыкновенно в таких, немного торжественных рыдванах, восседает какая-нибудь вдовствующая маркиза или графиня, с непременной собачкой, с необходимым причетом компаньонок, аббата, иногда и еще одного лица мужеского пола и почти равных с нею лет, которого незавидная должность состоит в держании на коленях упомянутого «king's Charles» или же шпица, в руках – флакона со спиртом, или муфты, или веера, смотря по погоде и по времени года. За каретою важно сидят лакеи в чулках и башмаках, иногда напудренные, всегда обшитые позументами по швам, с кокардою из лент, соответствующих цветом фамильному гербу; эти слуги большею частью таких же степенных лет, как сама барыня. Далее четвероместное ландо, набитое миссами, самопроизвольно пожаловавшими себя ледиями, беленькими, розовенькими, сладенькими, приторными; летом они обыкновенно в бархате и шерсти, с меховым боа около шеи; зимою на них непременно соломенные шляпы, с зелеными или синими вуалями. Разумеется, это альбионки не высшего модного круга, а выселенки из дальнего Шайра или Квартль-гиксайд, хотя, впрочем, и самый аристократический «High life»[33]33
Высшая жизнь – градусом больше и важнее несколько опошлившегося теперь выражения: «FASHION», означающего все то, что в моде или по моде. (Примеч. авт.)
[Закрыть] не спасает от безвкусия и неумения дам одеваться к лицу и сообразно со временем года и часом дня. За этим рассадником красоты следуют целые кавалькады вершников, на кровных скакунах, и дам в изысканных амазонках.
Потом являются щегольские, низенькие каретки новейшего изобретения, запряженные серыми или вороными конями в легких и красивых шорах, с камелиями или розами, прикрепленными к их наглазникам. У кучера также букет в петлице: таковой же и у лакея, одетого просто, но изящно, в штиблетах и цветных эксельбантах. Загляните в дверцы этих экипажей – вы непременно увидите в них хорошенькое женское личико в свежей и нарядной шляпке: это либо путешественница, принадлежащая лучшему обществу какой-нибудь европейской столицы, либо тосканская уроженка, дама, носящая одно из таких благозвучных и мелодических имен, которые уже давно знакомы вам из истории прежних веков или из современной хроники блестящих салонов. Редко на панелях кареты увидите вы герб, скорее вензель с короною, по которой тотчас узнаете, какой нации и какому разряду титулованных особ принадлежит промелькнувшая мимо вас дама. Об заклад бьюсь, что вы побежите за каретою в надежде еще раз полюбоваться прекрасною незнакомкою: так миловидною, так привлекательною покажется вам свободная небрежность ее позы, утонченная и щеголеватая простота ее движений, полных этой неуловимой и непереводимой итальянской «disinvoltura»[34]34
Непринужденность (ит.). (Примеч. сост.)
[Закрыть]. Тотчас видно, что этой женщине не твердили каждый день в продолжение десяти или пятнадцати лет: держись прямо! сиди смирно! так должна себя вести благовоспитанная барышня! Зато она и сидит себе в своей карете полулежа, протянувши вперед стройные свои ножки. Зато и смотрит она на вас с радушною улыбкою, затем-то вы и преследуете ее жадными взорами. Она знает, что хороша, чувствует, что вы это заметили: она вам благодарна и не мешает ею любоваться, не сердится, не отворачивает от вас жеманно и спесиво своей стройной головки, чтоб показать притворный гнев разобиженного достоинства. Напротив, она в душе своей убеждена, что Бог дал ей невинную красоту на радость ей самой и добрым людям, и спокойно пользуется правом показывать эту красоту, не спрашивая, к какому званию и кругу принадлежит дерзкий прохожий, осмелившийся остановить на ней свои взоры.
А за нею опять скачут верхом нетерпеливые поклонники различных племен, целое Вавилонское столпотворение по свету разнородных им наречий. А там спешат вперегонку легкие, игрушечные экипажи, придуманные капризом или странностью английских и французских спортсменов, – тильбюри, одноколки, фаэтоны, тондемы, американки, и все это запряжено кровными, лихими рысаками, увенчанными цветами, все это парадно, изящно, благовидно, все это управляется седоками во цвете лет, одетыми по последней моде, веселыми, живыми, говорливыми. Возле них жокеи-невидимки – так они крохотны и малы, – напудренные, разодетые, раздушенные на славу; у них букеты за петлицей, белые перчатки и в руках хлыстики, блещущие позолотой и дорогими каменьями.
На середине площадки экипажи останавливаются, строятся группами и рядами; мужчины подъезжают или подходят к знакомым дамам дамы высматривают одна другую, обмениваются поклонами, улыбками иногда поцелуями, пущенными на лету по ветру одним движением ловких пальчиков. От такого поцелуя должно делаться страшно наблюдателю, если он мало-мальски философ и моралист, знакомый с женскою натурою: какая язвительная злоба иногда изменнически таится под этою явною ласкою!..
Обыкновенно в этих раутах под открытым небом подмечивается улавливается, слагается и передается ходячая хроника Флоренции. Опытные люди усматривают, где и как стоит знакомая всем карета, кем окружена, и к вечеру комментарии дополняют более или менее тайный смысл подмеченных примет. Но что за шум и крик непрестанно и без умолку преследуют всякого прохожего или проезжего с самой минуты появления его на площадке? «Ессо fiori, ессо fiori, signor! Ecellenza, prenda quest fiori, sono belissimi!» (Вот цветы, вот цветы, купите, барин!.. ваше превосходительство, ваше сиятельство, возьмите мои цветы, они чудно хороши!) Целые десятки продавщиц разных лет преследуют оторопевшего иностранца, цепляются за его платье, хватают его руки, насильно навязывают ему свои букеты, всегда дрянные и завядшие. Горе тому, кто покажет вид, что намеревается купить хоть один из этих пучков фиалок, из угождения к пламенным глазам пригоженькой торговки; вдвое горе ему, ее ли он нечаянно вынет кошелек с серебряными монетами: его не выпустят из рук, пока не опустошат кошелька – он будет ограблен, измят и стеснен этими докучницами в больших круглых соломенных шляпах, до кучницами, из которых многие и стары, и гадки. Новый Орфей, истерзанный руками гневных Фракиянок, он оставит у них, если не кости свои, по крайней мере фалды кафтана или поля невинной шляпы!.. Одно это невыгодное нашествие отравляет удовольствие, которого нельзя не найти на гулянье в Кашинах. Но иначе гулянье было бы уже слишком очаровательно!..
Еще дальше, в узкой аллее, огибающей канавку, которая имеет притязание на название речки, тому лет пять, около четырех часов пополудни, всегда можно было встретить человека среднего роста, немолодых лет, с важною физиономиею, гуляющего тихо и уединенно: то был ко роль Иероним Бонапарте, меньшой брат Наполеона, бывший обладатель вестфальского престола.
Но вот съезд гуляющих редеет. Кареты покидают свои места и сперва медленно, потом быстро и шумно катятся по разным направлениям в город. Кавалькады исчезают одна за другою. Пешеходы, особенно молодая знать, идут прохладиться в красивый павильон кофейни, обиженный неблагозвучным прозванием «coffe house». Коффегауз, чисто английское слово, перенятое итальянцами у своих британских гостей, слово над которым они как-то странно и жалко ломают свои языки, не созданные природою для выговора варварских звуков того разнокалиберного наречия, где на одну гласную приходится по семи согласных жестких букв, да и то как-то глотаются сквозь зубы!
В этой кофейне происходит ежедневное заседание высшего круга и знатного общества: тут обмениваются новости, принимаются и распускаются городские слухи, узнается и говорится о приезде замечательных путешественников, даже представляются сами эти путешественники, когда они имеют рекомендательные письма к кому-нибудь из блестящей молодежи туземцев. Проводив дам, мужчины сходятся, чтоб еще поболтать о дамах, докуривая свои сигары; в их холостой и вольной беседе отдается пальма красоты и моды той из присутствующих, которая всех более привлекала взоры, либо щегольскою мантильею из Парижа, либо новою шляпкою, либо огненным взором, в котором ценителями найдено более хитрости, чем во всех прочих, с ним соперничавших.
Через день после разговора маркезины Форли с падрэ Джироламо, великосветский съезд покидал аллеи Кашин, а кофейня наполнялась обычными своими посетителями, когда мимо групп прошел французский путешественник Ашиль де Монроа и, пробираясь в отдаленную комнату, спросил чашку шоколаду и последние новоприбывшие журналы своего отечества.
Покуда проходил Ашиль, многие с любопытством и с примесью зависти рассматривали его ловкую поступь, его статность и безукоризненность модного утреннего костюма, возвышавшего личные наружные достоинства, которыми природа щедро наделила молодого человека.
– Каков? – спросил, кивая на него сидящему мужчине, весьма некрасивому, другой дэнди в старомодном сюртуке и в радужном жилете.
– Неподражаем! надо быть французом, чтоб уметь так выпялиться и вытянуться в струнку!.. Впрочем, на это только их и станет! Разве они способны на что-нибудь другое?
– Вот другая неделя как он здесь всякий день, и ни разу не видал я на нем уже надеванного платья: что утро, то новый костюм. Напрокат ли он берет их где-нибудь, или вывез с собою целый гардероб, чтоб уничтожить нас своим франтовством, или же распродавать его потом с барышами?.. «ab! che ne dite, amico mio?» (что вы об этом скажете, друг мой?).
Сидящий собеседник расхохотался язвительно.
– Браво, брависсимо! – отвечал он, – одно из двух, иначе быть не может!.. Зачем бы этому господину приезжать сюда, если не ради какого-нибудь намерения? Ведь англичане, даже немцы – дело другое, те зябнут и скучают в своем суровом климате и что мудреного, если они легионами приезжают к нам отогреться, просветиться? притом же с ними приятно: они нас уважают, как хозяев на нашей родной почве; а вот эти сорванцы, краснобаи «questi Ganimedi melliffci» (эти медоточивые Ганимеды – обыкновенное прозвище французов между ненавидящими их итальянцами), у них ведь так хорошо, так весело, так шумно в их прославленном Париже – сидели бы себе там: нам их, право, не нужно!
– Э, синьор конте, будто все французы из Парижа?.. девять десятых из так называемых парижан никогда во сне не видали своей столицы, а приезжают к нам просто из дальней, отсталой и скучной своей провинции, потому что жизнь у нас дешевле и им можно корчить из себя важных лиц, тогда как дома они ровно ничего не значат.
– Может быть, какие-нибудь сапожники, портные, парикмахеры, как вот этот плечистый и речистый господин, что так барски здесь распоряжается, без всякого внимания к людям, стоящим его по всему!.. Да, конечно, для его братьи жизнь здесь дешева… Что им надо? угол на каком-нибудь чердаке, да чашку шоколаду при зрителях, а то – ест себе молоко или яйца и расхаживает пешком в своих фраках и галстуках, забранных в долг. Не то что кому-нибудь из нас, например, кто известен, слава Богу, по своему имени и может пересчитать предков своих до трибунов [35]35
В Италии все не слишком достоверные родословные непременно восходят до Юлия Цезаря, или Сципионов, чтоб опереться на эти знаменитости. (Примеч. авт.)
[Закрыть], проходя через Карла Великого, состоящего у него в родословной… Такие люди, конечно, везде проживают много, им жизнь везде дорога, но они обязаны поддержать имя, звание, род свой.
И говорящий важно отряхнул пепел сигары, догоревшей в его бережливых пальцах; но, стряхая легкую табачную пыль с жилета и не совсем белой рубашки, он нечаянно задел жабо свое огромным, почерневшим перстнем, украшавшим торжественно его руку, и несчастное жабо вздернулось вместе с рукою, выбилось из положения, искусно ему приданного, и нескромно изобличило перед зрителями, что оно было пришито к довольно тонкой манишке, под которою синьор конте эччелентиссимо изволил носить из экономии очень не тонкое белье.
Он с досадою поправил расстройство своего туалета и принялся играть тростью, украшенной блестящим набалдашником, в своем роде чуть ли не замечательнее еще самого перстня по огромности размеров, приличных скорее палице Геркулеса, чем опоре жиденького и тощенького своего владельца.
Другой собеседник, как благовоспитанный человек, показал вид, что не видел приключившейся неприятности графу и продолжал обсуживать и пересуживать ненавистного француза, пока поток его красноречивого негодования не был прерван приближением третьего лица, подошедшего к разговаривающим с учтивыми поклонами. Новоприбывший был молод, недурен собою и одет довольно изящно, чтоб не побояться сравнения с любым французом и парижанином!..
– Синьор комендаторе!..[36]36
В Италии принято называть командором всякого, кто имеет вторую степень какого-нибудь ордена, даже покупного. (Примеч. авт.)
[Закрыть] Синьор конте! – сказал он, обращаясь попеременно к двум поименованным кислым лицам, – позвольте вам заметить, что вы очень несправедливы к приятелю моему, господину Ашилю де Монроа: он совсем не заслуживает ваших обидных подозрений на счет его звания и намерений. Могу вас заверить, что он принадлежит по всем правам к такому числу людей, которых всякий, будь он сто раз правнуком Августа и Тиверия, обязан принимать с честью и вежливостью. Я видел, как французское посольство обласкало Монроа и на каком счету он у всех соотечественников; я держал в своих руках его бумаги и паспорт, а если вам всех этих доказательств мало, не угодно ли вам справиться у Мариотти, Ашилева банкира: там вам скажут, что он за человек.
– У Мариотти всякого, пожалуй, провозгласят знатным и важным господином, кто только привезет кредитные письма на большую сумму. «Noi altri Italian!» (мы прочие, итальянцы! – любимое выражение итальянцев), мы не имеем дела с банкирами и знать их не хотим; они годятся только для иностранцев!
И презрительно пропищавши эту, по его мнению, уничтожающую фразу, граф принялся опять играть своею палкой, насвистывая что-то себе под нос, который был у него довольно длинен и горбоват, чтоб оправдать его высокомерное притязание на родство с Юлием Кесарем.
Молодой человек не вытерпел.
– Вы не имеете дела с банкирами, синьор конте, потому что ведаетесь с жидами и ростовщиками, которые дают вам деньги под залог, когда… Но это, впрочем, не мое дело! – спохватился он, – а я только хотел заметить вам, что не совсем безопасно выражаться так громко в публичном месте: Монроа недалеко, может вас услышать, и пожалуй, останется не совсем доволен вашими намеками на его счет!