355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евдокия Ростопчина » Палаццо Форли » Текст книги (страница 12)
Палаццо Форли
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:14

Текст книги "Палаццо Форли"


Автор книги: Евдокия Ростопчина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

– Вот для чего я должен был пригласить вас сюда, синьора, вместо того, чтоб идти просто к вам, или говорить с вами где-нибудь в другом месте, мне нужно было показать вам эти несомненные свидетельства моих слов. Иначе вы могли бы мне не во всем поверить!.. Теперь, синьора маркезина позволит ли мне сказать, в чем и как предлагаю я ей мои услуги?

Пиэррина знаком изъявила готовность его слушать. Леви робел и краснел… Несколько раз хотел он начать, но слова останавливались в горле… Наконец, он пересилил себя и, поглядев на маркезину, начал прерывающимся от волнения голосом.

– Синьора, вы меня не знаете и до нынешнего вечера вы даже не подозревали моего существования, но я – другое дело!.. Еще ребенком, когда вас самих не было на свете, нянька водила меня по улицам Флоренции, и часто нам попадалась карета, в которой катался другой ребенок, мальчик моих лет. Тогда уже Ионафан показывал карету, ливрею, мальчика – и учил меня произносить за ним: – Вот проклятый Форли! Ваше имя не иначе врезалось в мою невинную память, как сопровождаемое бранью и угрозами. Потом, когда я начинал понимать, когда мне рассказывалась и повторялась длинная быль ненависти наших против ваших, когда исчислялся вред, принесенный дому дель-Гуадо вашим, я прислушивался исподтишка и уже начинал себя спрашивать: справедливы ли эти жалобы, эти проклятья и кто против кого виноват?.. Ионафан и командор грозили отомстить всему вашему семейству, упрекали его, как виновное в их ничтожности и бедности (он вечно жалуется на бедность, даже и теперь, когда он один из богатейших купцов своего квартала!) – но никогда, однако, не упоминалось о дурном поступке какого-нибудь Форли против кого-либо из них, никогда не пояснялись фактом вечные обвинения. Я понял, что зависть, неправда и злоба на стороне ваших врагов, а что со стороны вашего семейства едва ли когда было что-нибудь более пренебрежения… И вместо того, чтоб ненавидеть и поносить имя Форли, я стал его любить и защищать внутренно, беседуя с самим собою… Пятнадцати лет я часто проходил мимо вашего дедовского палаццо, и во мне было сильнейшее любопытство заглянуть в него. Мне казалось, что там таится что-то важное для меня… что там мне скажется разгадка моей участи на земле. Наконец, тому будет лет пять, это было тоже во время карнавала, я проходил с командором по Лунг-Арно, кипевшему, как и нынче, народом и масками; нечаянно или нарочно, взоры мои обратились к вашему балкону – и уже не могли от, него оторваться… Командор прошел несколько шагов далее и, не видя меня возле себя, вернулся за мною. Он нашел меня вкопанным на том же месте, и лишь при звуках его голоса очнулся я от созерцания, похитившего мою душу… Он разбранил меня за неуместную рассеянность и хотел увести, а я вместо ответа показал ему на балкон и спросил, кого там вижу?.. Это были вы, синьора, и я ушел оттуда как угорелый, как в чаду, унося ваш образ в своем воображении и понимая наконец – что заключалось для меня в этом палаццо и в этом имени Форли… ставшем мне с той поры святынею и жизнью, альфою и омегою моего существования!.. Потом я не смотрел никогда такими глазами ни на одну женщину в мире… Я не позволял себе ни думать, ни надеяться, ни даже мечтать, но проходил как можно чаще перед палаццо Форли, и по сей день, по сей час не переставал ни на одну минуту чувствовать того, что почувствовал впервые, тому назад пять лет!

Леви остановился, чтоб перевести дух и утишить свое волнение… он боязливо взглянул на маркезину: она сидела недвижна, по-видимому, спокойна.

– Что же далее?.. – спросила она голосом, в котором не звучало никакого особенного чувства.

Леви ободрился… «Она не сердится! – подумал он, – хороший знак!»

– Далее, синьора, – сказал он с одушевлением, – я должен прибавить только то, что в ваших руках и от вашей воли зависит теперь участь вашего брата… Вы можете поправить его дела, уничтожить все зло, которое ему причинено чрез Динах, вы можете одним словом возвратить маркизу его палаццо и его имущество.

– Что же должна я сделать для того и какое слово должна я произнести?

– Маркезина, вы видите это стекло и под ним единственные орудия гибели маркиза Лоренцо, – его заемные письма: я не мог сегодня достать их на полчаса, чтоб принести к вам, потому что ключ от внутреннего ящика никогда не выходит из рук Ионафана; но нет ничего легче дли меня, как разбить это самое стекло, вынуть эти клочки бумажки, сжечь их или отдать вам, – и тогда мнимый долг вашего брата не существует, и тогда он сохранит свой палаццо, свою безопасность, свою независимость, все, чего хотят лишить его… Повторяю, для этого достаточно одного вашего слова, маркезина.

– А это слово – какое же оно? в чем состоит?

– Обещайте мне, что завтра вечером вы отдадите мне вашу руку, – а послезавтра, с зарею, эти документы перестанут существовать!..

– Я не понимаю: мою руку, вы сказали?.. зачем и как?.. что вы под этим разумеете?

– То, что если маркезине Пиэррине Форли угодно будет принять в супруги меня, ей преданного и покорного, с тех пор, как я знаю ее – я уничтожу векселя и долги ее брата, а он сохранит свой палаццо и свой сан, вопреки и наперекор всем врагам, готовым погубить его!

– Синьор, – сказала маркезина с горькой улыбкой, вставая с своего стула, – как дурно ни поступили ваши близкие против моего рода, – вы всех перещеголяли: они обижают и грабят нас, – вы меня оскорбили!..

– Синьора, это совсем не в моем намерении!.. Я думал, напротив, доказать вам мою преданность, мою любовь!..

– Перестаньте, синьор, это бесчестно!.. Вы заманили меня сюда, чтоб заставить слушать неимоверные признания! Знайте, что я не могу принять их от вас иначе, как за наглую и дерзкую насмешку!

– Так вы отказываете мне, синьора маркезина?… Так мое предложение вами отвергнуто?

Как ни воздерживалась она от гнева, как ни старалась отвечать спокойно и удержать негодование и отвращение, наполнявшие ее сердце, но не могла долее притворяться: смертная бледность, покрывавшая ее щеки, уступила яркому румянцу оскорбленной гордости, взор ее блистал, и голос начинал дрожать… Леви понял, что в ней происходило, – и уязвленное самолюбие завопило в нем, придавая смелость его обыкновенной, застенчивой робости.

Пиэррина грозно подошла к двери, готовясь уйти. – Постойте, синьора, еще минуту!.. Подумайте, что вы произносите приговор вашему брату… приговор всему вашему родовому наследию!.. Вы закрываете будущность перед собою и братом! Я хотел спасти вас обоих, я предлагал…

– Вы предлагали мне позор взамен нищеты! И вы осмелились думать, что я когда-нибудь соглашусь?.. Разве нам нужны ваши благодеяния? Положим, долг моего брата недействителен, положим, заимодавцы его воры и лихоимцы, он заплатит, синьор, он должен все заплатить сполна, потому что его имя – имя Форли! – стоит под этим заемным письмом! По миру пойдем, мы, работать будем оба в поте лица, но Ионафан и его достойные сообщники получат все, что тут написано!.. Берите наш палаццо, наше состояние, – лишь бы нам не оставаться вашими должниками! Знайте, синьор, дом Форли может упасть, – но никогда не должен унизиться!..

– Поздравляю вас, маркезина, если вы находите, что его не унизит породнение с такою женщиною, какова Динах!..

– Она могла желать и воображать все, что ей угодно, – вы сами не уступаете ей в составлении намерений и расчетов, метящих дерзко на нас, – но вы можете быть спокойны! Никогда Лоренцо не женится на ней. Не может быть, чтоб он забылся до такой степени!..

– Вы не знаете Динах, если вы так думаете! Она сумеет заставить повиноваться всех, кого захочет покорить!.. Маркиз будет принужден и необходимостью, и отчаянием, и любовью!

– Вы тоже надеялись, что сумеете и меня заставить принять ваши позорные условия вместе с вашею рукою!

– Но я – и Динах, – вы и маркиз, – это не одно и то же! Знаете ли вы Динах? можете ли иметь понятие о власти этой опасной женщины?.. Она уверяет даже нас, что любит маркиза, но она никогда ничего не любила, кроме своего зеркала и своих уборов!.. Но надо знать ее, как я знаю, чтоб противустать ей, а брат ваш у ней в руках – послушная игрушка. Помните ли вы индийский караван давеча на маслянице? Заметили ли вы изумительной красоты женщину в паланкине?

– Так это она?.. Хороша, в самом деле, слишком хороша! – И Пиэррина глубоко вздохнула, постигая глупости и слабость своего брата.

– Я ее заметила невольно, потому что меня поразило упорство, с которым она осматривала и дом, и меня, и всех бывших со мною. Я удивилась тогда ее вниманию: понимаю теперь, зачем эта женщина так пристально и так неотвязчиво вглядывалась в нас, – она искала Лоренцо, чтоб сделать его свидетелем своего торжества!

– Ошибаетесь, маркезина! Она измеряла вышину палаццо Форли и рассчитывала, как высоко ей надо прыгнуть, чтоб до него достать!..

– О! я все готова перенести, лишь бы Лоренцо не принес ей в жертву своей чести и своего счастия!.. Прощайте, синьор! Пиэррина Форли прощает вам все зло и все оскорбление, причиненные нам вами!

И маркезина еще раз обратилась к двери, которую Леви почтительно отпер перед нею, не смея даже помыслить удержать ее. Весь запас его воли и энергии был истощен в неудачной попытке… Как все люди слабые и ничтожные, он мог почерпнуть в честолюбии минутную решимость, в упрямстве найти мгновенную замену твердости и стойкости, но первое сопротивление обезоруживало его; видя крушение всех высокомерных надежд своих, он совершенно растерялся и уступил Пиэррине.

Маркезина допустила его проводы только до садовой решетки; тут она дала ему знак вернуться, а сама продолжала свой путь по уединенным улицам стихающего и засыпающего города.

Было далеко за полночь, когда она затворила за собою кованые двери особенного крыльца, ведущего по лестнице в галерею портретов и в библиотеку.

Что чувствовала и думала девушка, уничтоженная ужасным известием – легче вообразить, чем рассказать. Покуда она находилась на улице и должна была обращать внимание на безопасное достижение цели, она удерживала восстание скорби в душе своей, но гроза разразилась, лишь только она увидела себя под защитою родного крова, того крова, с которым ей надлежало через сутки проститься навеки…

Как ни горьки были предчувствия и опасения, с которыми уже обжилась маркезина, как ни дальновидна была она сама в понимании братнего характера, все же ей никогда не приходило на мысль и не снилось того, что теперь сбывалось наяву… Маркиз, завлеченный в сети, маркиз, ограбленный постыдным образом, обещающим сделать из него посмешище всей Тосканы и Ломбардии, – маркиз лишился за ничтожный долг более чем на миллион картин и редкостей, маркиз губил свое честное имя вместе с достоянием своих предков, маркиз будет выгнан из собственного дома…

Пиэррина упрекала себя в нерадении, в недостатке заботливости о брате. Она начинала сожалеть, что, послушная девической скромности, не старалась прежде приобрести полную доверенность маркиза, чтоб удержать более власти над ним, чтоб сохранить возможность останавливать его, обуздывать порывы его страстей, поправлять ошибки его легковерия и неосторожности. Она обвиняла себя и каялась в неисполнении своей священной обязанности стражи дома и крова Форли. Она даже вменяла себе в проступок свою невольную, долго скрываемую и сдерживаемую склонность… Ей казалось, что она меньше думала о Лоренцо, с тех пор, как стала много думать об Ашиле, – и она горько спрашивала себя: вправе ли была она допускать в сердце мечту о собственном счастье, надежду на радостную будущность, в то самое время, как счастье и будущность ее брата были так близки к разрушению?.. Бедная девушка не смела взглянуть на изображения отца и бабушки, – ей казалось, что Жоржетта ею недовольна и преследует ее грозным взором.

Она вышла из галереи, прошла по гостиным и залам, освещая их слабыми лучами бледной лампы, которую несла сама в дрожащих руках. Недостаточный свет только более выставлял глубину мрака, господствовавшего в высоких и обширных комнатах. Сама маркезина, усталая, изнемогающая, могла казаться привидением в жилище, предоставленном теням и мертвецам. Она пришла в малиновую гостиную и остановилась.

Ей вспомнилось, что все, тут находящееся, перестает принадлежать ее семейству, что все предметы, ею любимые и уважаемые, все памятники величия ее рода, все, что собиралось и хранилось многими поколениями просвещенных и бережливых владетелей, скоро должно перейти в жадные и грубые руки торгаша, быть рассеянным по разным углам, вероятно, по разным странам мира, – и исчезнуть из отечества вместе с последним воспоминанием о доме Форли… Снова грусть и жалость овладели ее душою, изгоняя из нее волнение непривычного гнева и несродной ей вражды. Снова слезы полились из глаз маркезины…

И вот она в зеленой гостиной, перед картиною Поклонения Волхвов, перед боговдохновенным созданием набожного и кроткого отшельника. Взглянув на свою Мадонну, Пиэррина была поражена невиданным прежде действием живописи: все лица картины – волхвы, их прислуга, святой Иосиф оставались в тени и терялись в прозрачном полумраке грунта, между тем как Богоматерь и Святой младенец выдавались и выступали вперед, облитые светом и блеском. Это происходило от лампы, ударявшей своими лучами прямо на середину картины и оставлявшей края ее в неопределенном отливе косвенного освещения. Днем это действие не могло существовать, потому что тогда свет ровно проливался по всей картине и по всем лицам, а Пиэррина, никогда не приходившая вечером в необитаемые комнаты, не могла видеть того зрелища, которое теперь поражало ее благоговейным удивлением. В целом покое, потерянном во мгле и ночи, была только одна светлая точка, одно лучезарное явление – лик Божественной Девы, улыбающейся Предвечному младенцу. Пиэррине казалось, что в этом видении – намек на участь и призвание… Ей, отчаянной и беспомощной, казалось, что Мадонна призывает ее к себе и обещает ей приют и утоление печали под своей всемогущею верою… Рыдания облегчили ее душу, молитва успокоила ей сердце. Она просила о высшей защите, когда не было у нее защитников на земле; она просила себе покорности, терпения и силы. Это излияние тревожных чувств успокоило ее немного – она встала тверже и бодрее.

Ни сон, ни отдых не могли ей прийти на ум в этом состоянии; она решилась не возвращаться в свою спальню и провести ночь в гостиных. Ей хотелось насмотреться на все, что она теряла, проститься со всеми местами, где до тех пор протекала жизнь ее незаметным, но иногда спокойным потоком. Она не могла оторваться от стольких безмолвных, дорогих свидетелей всех воспоминаний ее неполного, но уже глубокоразвитого существования. Сердце ее разрывалось и взор туманился слезами, встречая знакомые облики, понятные и коротко известные ей физиономии знаменитых людей или святых лиц, с которыми она ребенком привыкла беседовать и сообщаться, как с родными и близкими ей. Эти домашние друзья составляли ее почти единственное развлечение во время длинных ночей и годов, проведенных ею в безрадостном и многодумном одиночестве. Расставаясь с ними, она теряла часть своей внутренней и умственной жизни.

Долго бродила она, грустная и безнадежная, среди тишины и пустоты, возмущая их своими шагами. Утро застало ее на кресле у окна, не дремлющею, но умаявшеюся от всего, что она перечувствовала в эту длинную ночь.

– Пора, – сказала она себе, и тихонько прокралась в свою спальню, не замеченная Чеккою, которая не могла себе вообразить и никак не поверила бы, что ее дорогая синьора провела ночь не в своей постели.

XII. Последний день Палаццо Форли

В семь часов утра по нашему и в тринадцатом по итальянскому счету маркезина послала просить к себе падрэ Джироламо. Ему она должна была открыть прежде всех то, что узнала от Леви дель-Гуадо; хотя, по ее мнению, ни помощи, ни спасенья не было уже больше на свете для Лоренцо, – но, по крайней мере, следовало предупредить успех коварства еврейки, не допустить женитьбы, столь безумной… Один аббат мог быть посредником между Пиэрриной и Лоренцо, один он мог решиться открыть глаза бывшему своему питомцу. Сердце маркезины говорило ей послать также и за другим, преданным ей человеком, – или просто это бедное сердце, измученное и растерзанное, искало предлога, чтоб отдохнуть в присутствии своей единственной отрады, – хотело видеть Ашиля, только чтоб его видеть, без всякой другой причины.

Но размышление остановило порыв сердца и приказание на языке маркезины: она почувствовала, что ей неловко будет посвящать Монроа в свою горестную тайну и что рассказ обо всем, что она узнала, повел бы слишком далеко. В самом деле, сестра маркиза могла, победив щекотливую гордость, выйти замуж за богатого человека, вопреки своей бедности; но должна ли была она теперь принять предложение жениха, когда семейное положение ее изменилось еще к худшему, когда с собою она приносила в приданое заботы о разоренном брате?.. – Нет, – подумала гордая девушка, – дочь Форли не может ни просить, ни принимать пособий от чужого… она не должна желать для своего мужа целое семейство нищих! Я не могу теперь быть женою Монроа!.. И, чтоб удалить развязку, она предпочла удалить объяснение.

Ей слишком больно было признаться даже самой себе, что все кончено между Ашилем и ею; она не решалась произнести ужасное слово разлуки, и хотя жертва счастья была уже принесена в душе ее, но она отложила ее исполнение до окончания дел Лоренцо. К тому же, она уверена была, что в продолжение дня увидит Ашиля, что он сам придет утром или после обеда. – Тогда посмотрю, что мне делать, – подумала Пиэррина.

Через четверть часа Маттео возвратился с неприятным ответом: он не застал дома падрэ Джироламо и даже его не было в городе. Накануне в одной окрестной вилле умер короткий друг аббата, и он поехал утешать семью покойного и провести весь день в молитвах над ним. Поздно вечером тело хотели привезти с дачи в церковь Санта-Кроче и падрэ должен был приехать вместе с ним и сторожить его во всю ночь. Это препятствие так не кстати, эта отсрочка были невыносимы для ожидающей Пиэррины, тем более, что до разговора с своим старым другом она не могла ни на что решиться, ничего предпринять.

Она вспомнила, что день был воскресный, позвала Чекку и пошла к ранней обедне.

Горе и ночь, проведенная напролет в волнениях всякого рода, возбудили в ней какую-то лихорадочную деятельность, которую надо было или употреблять, или обмануть. Пиэррина рассчитала, что с минуты ее возвращения от обедни до того времени, в которое Монроа имел привычку навещать ее, оставалось ей еще часа четыре ожидания; боясь самой себя и своих напрасных размышлений, она вознамерилась обратить этот промежуток грустного досуга на поиски в бумагах семейного архива, чтоб удостовериться, существуют ли подлинно какие-нибудь доказательства, которые могли бы помочь Ионафану и его сообщнику присвоить себе имя Форли, предмет стольких стараний и усилий этих людей.

Она опять заперлась в портретной галерее. Там, одна в присутствии этих отживших поколений, с которыми так тесно связывались ее мысли, она достала большую книгу в бархатном переплете, окованную вызолоченными углами, отстегнула богатые вызолоченные застежки и начала перебирать пыльные и желтые хартии. Древние акты, говорившие о рождении, крещении, браке и смерти первых Форли, были писаны на пергаменте; их украшали узоры и живопись той неподражаемой работы, которая и теперь удивляет знатоков яркостью и свежестью красок и совершенством мелочной отделки, способной выйти только из-под искусных и терпеливых рук людей, для которых время ничего не значило. Сначала Пиэррина перелистывала без внимания эти летописи своего рода, но мало-помалу семейные предания и воспоминания производили на ее ум обыкновенное впечатление: она увлекалась ими, забывая свое беспокойство; она переносила в былое время думы и мысли, в которых было мало отрады в настоящем, и в розысках о жизни своих предков спасалась от тяжести собственной жизни. Наконец, она дошла до тех актов, которые относились к Гаубетто. Вот краткое свидетельство о скоропостижной и необъяснимой смерти отца его… Вот его брачный договор, – за крючковатой и резкой подписью горбатого маркиза, вот неровная и нечеткая подпись его невесты. Пиэррине показалось, что имя бедной Джиневры полусмыто слезою… Но под роковым числом этой грустной свадьбы положительно находилось черное пятно, которое как будто заклеймило это число – 13-е ноября 1715 года, – конечно, перо выпало из чьей-нибудь дрожащей руки, – или нотариус, писавший акт, по неосторожности закапал чернилами бумагу. Маркезина задумалась над этим договором, началом целой жизни испытаний и муки… Далее следовали акты рождения и скорой смерти первых детей Гаубетто и Джиневры; потом свидетельство о рождении несчастного Луиджи, которого мать встретила с радостью, не подозревая, что он умрет в тюрьме, под судом. Наконец, вот и акт о смерти самой Джиневры. Но за ним удивленная маркезина нашла неизвестный ей до того дня документ: духовную несчастной страдалицы. С любопытством принялась она за чтение этого завещания; оно было писано собственною рукою Джиневры и обращалось ко всему ее потомству: умирающая маркиза оставляла свое благословение детям и внукам своего единственного сына, Луиджи; просила их никогда не выпускать из рода картины «Поклонение Волхвов», как залога благосостояния их дома, и приказывала, в случае крайности, разорения или чрезвычайного переворота в их судьбе, прибегать за советом и помощью к капеллану замка Форли в Апеннинах, или к старшему священнику того городского прихода, к которому приписан палаццо. Пиэррину тем более поразило это завещание, что она никогда о нем не слыхала прежде, хотя ей с детства были знакомы все легенды и предания их дома. Ей тотчас пришла мысль воспользоваться последним приказанием Джиневры и просить совета и помощи у одного из двух назначенных лиц. Но у которого? В апеннинском замке давно не было капеллана: замок этот был заброшен и необитаем, а капелла обратилась в груду развалин; уж более тридцати лет никто из семейства Форли не бывал там, и единственными сторожами при нем были жители ближайшей фермы. Городской приход, к которому в старину был приписан палаццо, перенесен. Теперешний приход находился под управлением падрэ Джироламо, с тех пор как после смерти Жоржетты домашняя церковь палаццо была упразднена.

– Нет, – подумала Пиэррина, – видно, нечего надеяться, и мы должны гибнуть непременно; даже и те опоры, которые могли бы нас поддержать, исчезли с лица земли и отняты у нас в ту самую пору, когда они нам нужнее чем когда-либо! Благочестивая заботливость прабабушки оказывается тщетною, как и все мои усилия… Дом Форли осужден: он должен упасть! Блаженны те, которые прежде отошли к вечному покою, – их глаза не увидят унижения их потомков!

И она продолжала осмотр следующих бумаг; нашла акт о смерти Гаубетто, о признании наследником малолетнего сироты, внука его Агостино – и ничего более о тогдашнем времени, никакого свидетельства, никакого намека о каком-нибудь устраненном наследнике Гаубетто. Это ее несколько успокоило: по крайней мере, никто не будет оспаривать у Лоренцо его имя и звание – единственные его преимущества, и враги его не получат права называться его родственниками. Пиэррина вздохнула свободнее. Но время шло все так же ровно и плавно при скорби и страдании, как и в редкую минуту радости; наступал час, в который можно было ожидать Ашиля Монроа… Маркезина вышла из архива и отправилась на террасу.

Надо объяснить, в каком отношении находилась она к молодому французу. Покуда Пиэррина заглушала и подавляла в себе любовь, не смея сознаться в ней даже самой себе и почитая ее невозможной, эта любовь изобличалась только безумным волнением, когда она ожидала Ашиля, и глубокою грустью, когда он уходил, или когда она не видела его. Знакомство с Ашилем изменило вдруг все существование маркезины; в нем одном нашла она и оценила замену всех светских удовольствий, которых была лишена. Сначала он был для нее только товарищем, более внимательным и сочувствующим, чем Лоренцо; с Ашилем начитанная, но неопытная девушка проникала в мир, совершенно для нее новый, в мир современности и действительности; до него она жила с умершими и с книгами. Ум ее сошелся и сблизился с новым собеседником, между тем как сердце девушки тоже проснулось и начало сильно биться в соседстве человека, молодого, пылкого, увлекательного и одаренного сверх того мужественною и благородною красотою. Хотя Пиэррина была слишком невинна и слишком степенна, чтоб тотчас понять и разобрать, что с нею делается и какое чувство влечет ее так сильно к Монроа, однако пробужденная женственность сказалась в ней удвоенною стыдливостью и робостью; по мере того страха, который всегда овладевал ею при появлении Ашиля, она узнала силу своей любви к нему… Но, заранее обреченная к одиночеству девической жизни и клятвою своею прикованная к брату, она не позволяла себе предаваться своему новому чувству, она неумолимо защищалась от собственного увлечения и от страсти, которую она уже ясно видела и читала во всех словах, во всех взглядах Монроа. Несколько раз Ашиль собирался приступить к объяснению, завести речь о своих чувствах, но маркезина упорно отклоняла все похожее на такой разговор, и молодые люди, видясь всякий раз совершенно свободно, проводили вместе и наедине по несколько часов, оставаясь между собою на ноге дружеского, но не короткого знакомства. Они говорили об искусствах, об Италии, об ее очарованиях, которые оба сильно чувствовали; Пиэррина любопытно расспрашивала Ашиля о ходе просвещения в его родине, об этой кипящей, умственной, удесятеренной жизни Парижа, столь противоположной с сладкою, но бездушною дремою ее отечества; словом, они сообщали друг другу все, что их занимало, говорили обо всем, исключая о себе самих и умалчивая именно о том, что больше всего просилось с их языка и вырывалось из их сердца. Так прожили они до того дня, когда Ашиль решительно вынудил маркезину выслушать его и, уже разрушив молчание, заставил ее своими расспросами высказать ему и любовь ее, и опасения, которые, по ее мнению, должны были разлучить их. Но когда Ашиль успокоил ее, дав слово не увозить ее из Флоренции и не отрывать от священной должности ее при брате; когда аббат подтвердил убеждения Ашиля и скрепил взаимную любовь их своим благословением, тогда Пиэррина, уступив своему сердцу, перестала бороться, принимала Ашиля как жениха и с тех пор предалась своей любви так же искренно, так же просто и безгранично, как прежде противилась ей. Для сильного, энергического характера маркезины, для ее чистой и пламенной души не могло существовать середины: с той минуты, как она позволила себе любить, вся жизнь ее перешла в эту любовь и сосредоточилась в ней. Самая новость этого чувства усиливала его, и несколько дней задушевной короткости обратили его в страсть. Ашиль был для девственного сердца Пиэррины первою ее радостью со дня рождения, единственною светлою точкою на мрачном небосклоне ее молодости. Но и в эту пору своего возрождения маркезина не изменила своему характеру, степенному и зрелому; счастье ее не было похоже на беззаботный угар, свойственный первым дням любви и взаимности; счастье ее выражалось слезами более, чем улыбками; в невесте Ашиля проглядывала грустная дочь печального дома Форли.

Чем тягостнее становилась судьба Пиэррины, тем дороже был ей Ашиль; изнывши и прострадавши, она теперь ждала его нетерпеливее обыкновенного. Ей нужно было взглянуть на него, пожать его руку, услышать от него ласковое слово; она чувствовала, что это одно возможное ей утешение. Но время шло, часы летели, Ашиль не приходил.

Не приходил он вот по какому стечению обстоятельств: синьор Бонако, его не совсем рассудительный приятель, обиженный молчанием его насчет маркезины и всего того, что касалось палаццо Форли, Бонако давно уж дал себе слово дойти собственными силами и средствами до открытия всех тайн своего друга, считая скромностью не пускаться в расспросы. В ту пору, кстати, испанцу уж немножко наскучили артистические прогулки по Флоренции; общество занимало у него лишь немного часов в день, а картины и мраморы казались ему слишком однообразными и безмолвными знакомствами. Побывав раза три в Трибуне, путешественник наш совершенно разочаровался насчет ее обитателей: Медицейская Венера была для него довольно неказиста, а на Фавна и Аполлона он смотрел чуть ли не с презрением; бывший питомец Марса находил, что у обоих грудь слишком слаба, чтоб они годились в испанские кирасиры, а плечи слишком узки, чтоб на них мог хорошо сидеть гусарский долман. Особенных занятий или развлечений себе он покуда не завел, в каком бы то ни было роде; он принадлежал, естественно, к тому разряду людей, которые слывут добрыми малыми и прекрасными товарищами. Такие люди всегда зависят от чужой воли, принимают чужое направление, чужие вкусы, живут жизнью других, влюбляются, даже и дружатся или ненавидят из подражания и компанства; им нужен всегда и во всем самобытный товарищ, за кем бы они следовали, у кого бы заимствовали мысль, чувство, мнение; но сами по себе они ровно ничего не значат, ничего не могут и, предоставленные самим себе, скучают и решительно не знают, куда деваться и что начать. Недаром говорится, что праздность – мать всех пороков; особенно порождает она две величайшие язвы всякого общества: любопытство и страсть мешаться в дела других за неимением собственных. Мешать другим так отрадно тому, кто не знает, чем пополнить и чем осмыслить свое бытие. Праздный испанец нашел себе приятное и, как он полагал, самое невинное занятие в наблюдении за Монроа или, просто сказать, в шпионстве, направленном на француза и на тот дом, который он посещал чаще всего. Бонако скоро узнал все привычки этого дома: куда ходит маркезина, с кем и в какую пору, и от нечего делать стал караулить ее на улице и следовать за нею. Необыкновенная красота молодой италианки сильно действовала на него: он любовался ею и не находил ничего предосудительного в своем внимании и созерцании на почтительном расстоянии. В день карнавала, проезжая с Ашилем под балконом палаццо Форли, Бонако очень хорошо узнал маркезину, но нашел забавным смутить Монроа, спрашивая его, с кем он кланяется и кто эта дама. Монроа отвечал, что они перед палаццо Форли и что он кланяется с родственницами маркиза. Тогда испанец отвернулся, частью, чтоб скрыть свою насмешливую улыбку при этом иезуитском ответе, сильно изобличавшем влюбленного, частью, чтоб не обнаружить своего внимания и исподтишка ловчее замечать, как Монроа еще раз, уезжая, будет раскланиваться с маркезиною и как будут отвечать его поклону. Когда они расставались, прокатавшись вместе два часа, и Бонако спросил у Ашиля, где он проводит вечер и увидятся ли они в театре, тот уклончиво отвечал, что еще сам не знает, где быть и куда деваться. Из сего любопытный Бонако успел заключить, что друг его непременно будет у маркезины, и обещал себе в том удостовериться. Когда смерклось, он отправился ожидать обыкновенного выхода Пиэррины с аббатом и Чеккою для прогулки; но так как эта прогулка не состоялась, то он вообразил, что Монроа придет раньше, чем в другие дни, и продолжал прохаживаться взад и вперед по набережной Лунг-Арно, выжидая появления того, кого он не иначе называл про себя, как счастливым непроницаемым. Но Монроа не приходил, потому что маркезина после карнавала сказала ему, что не может его принять в тот вечер; а пришел падрэ Джироламо и то на минуту, что еще более подстрекнуло любопытство Бонако. Малейшее изменение в привычках дома и людей, у которых каждое движение казалось урочным и определенным, как ход часов, могло уже иметь свое значение, думал испанец, – и на этот раз он не ошибся. Уставши бродить взад и вперед, он отправился в одну из близких кофейных и сел на мостовой у двери, чтоб не терять из виду ни одного из проходящих. Вдруг мимо него мелькнула высокая, стройная женская фигура, спрятанная под мантильей и вуалью, – и наблюдатель был поражен знакомою походкою и невыразимою грациею всех движений незримой женщины. Он побежал за нею и долго следовал, недоумевая, точно ли это маркезина, или нет. Его удивил поздний выход ее, его удивило еще больше, что она одна, без своих вседневных спутников: он соразмерял свои шаги с ее шагами, не отставал от нее, желая удостовериться в своих догадках, а когда маркезина, испуганная преследованием и принявшая преследователя за человека с дурными намерениями, остановилась и дала ему пройти, он едва не вскрикнул от удивления, и ему нужно было все присутствие духа благовоспитанного человека, чтоб удержаться от вопроса, который жег его язык. Тогда ему пришло в голову, что это таинственное путешествие имеет не совсем позволительную цель, и более чем когда-либо, невольно завидуя и досадуя, он решился досмотреть до конца, дознаться истины, спрятался под навесом высокого крыльца, в свою очередь, дал пройти маркезине и потом опять пошел за нею, но уже тихо и осторожно, заглушая шум своих шагов и останавливаясь по временам, чтоб не быть замеченным. Таким образом, он был тоже на площадке перед церковью Сан-Марко; он не мог расслышать короткого разговора между Пиэрриной и Леви, ожидавшим ее у церкви, но ясно рассмотрел черное домино и сделанный им знак маркезине; когда же она пошла за своим путеводителем, испанец тоже пошел за нею. Он видел, как домино привело маркезину к неосвещенному дому, как оно вводило ее в калитку сада, как оба исчезли за решеткой, и обрадованный невыразимо тем, что ему удалось открыть тайну, Бонако полетел в гостиницу к Монроа, чтоб рассказать ему все, что случилось, не с тем, конечно, чтоб огорчить своего приятеля, но для того, чтоб подразнить его и доказать собственную ловкость и догадливость. Но эта часть города была мало знакома путешественнику; он сбился с дороги, долго плутал по неизвестным улицам и переулкам, наконец после многих усилий достиг площади дель Грандукка вместо набережной, так что ему едва достало силы оттуда кое-как дотащиться до своей квартиры и своей постели, оставляя всякую надежду предпринять новое странствование.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю