Текст книги "Палаццо Форли"
Автор книги: Евдокия Ростопчина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Далее следовало несколько поколений, отличенных или заслугами отечеству, или блеском их богатства и образа жизни. Некоторые лица были одеты в бархатные кафтаны, фиолетовые или черные, с воротничками или подрукавниками из этих дивных и несколько тяжелых кружев, которых матовая белизна так резко и счастливо оттеняет лица и руки. Другие были в кольчугах и в полном вооружении. Против них, между окон, находились портреты их ясен и дочерей – также одетых в широко-складистые бархаты и парчи, также украшенных стародавними кружевами, над которыми монахини Венеции и Испании проводили жизнь, чтоб работою многих труженических лет доставлять благолепие своей обители.
Все эти родоначальницы и прабабушки были прекрасны в своих романтических костюмах. Иные представляли тип настоящей южной красоты – смуглые лица, черные глаза и волосы, улыбку, дышащую негою, и ту восхитительную прозрачность кожи, которые итальянцы умеют оценить и выразить прелестным словом: «morbidezza!» [20]20
Мягкость, нежность (ит.) (Примеч. сост.).
[Закрыть]. Другие были одарены теми чудесными светло-русыми волосами с золотистыми отливами, которые так любила венецианская школа. Имена Бронзино, Корраччей, Леонардо да Винчи встречались под этими картинами, спасенными от забвения их кистью. Очарованный француз терял голову и не мог бы оторваться от обаяния бабушек, если бы голос их грустной и важной праправнучки не напоминал ему о необходимости идти далее…
Наконец явился, в измененном уже покрое одежды, обличавшем конец семнадцатого столетия, первый Форли, удостоенный звания и титула маркиза. Это был прекрасный и мужественный воин, сын того Форли, который сражался на востоке против турок. Воинственный дух отца не оскудел в храбром сыне. Но с этим Форли пресекалось влияние счастливой звезды, дотоле благоприятствовавшей всему роду. С него начиналась эра злополучий и неудач. Сын его, второй маркиз, человек мрачного и крутого нрава, тяжелый и суровый повелитель в своем семействе, имел двух сыновей. Старший еще ребенком упал с лошади и навсегда остался мал ростом и слаб здоровьем; со временем от ушиба у него даже развился горб, за что его и прозвали в доме Гаубетто[21]21
«Gaubo» – горбатый.
[Закрыть] Второй сын, напротив, был, по семейным преданиям, статный и красивый юноша, которому отец намеревался передать свое наследство вместе с маркизством, и для которого он приискал и сосватал достойную невесту из другого, не менее знатного и богатого рода. Но Гаубетто, как все несчастные существа, постигнутые каким-нибудь физическим недостатком или уродством, – Гаубетто сызмала не любил брата и завидовал ему. Мысль, что он, старший, обижен природою, будет обижен и людьми, лишен следующего ему богатства и звания, между тем как все это достанется меньшому брату, – эта мысль страшно мучила его. К довершению несчастья, он влюбился в братнину невесту… За три дня до предположенного брака жених исчез, – и петом был найден мертвым в лесу; около него лежали все его охотничьи снаряды. Покуда старик Форли горевал и плакал о милом сыне, к нему пришел старший для какого-то объяснения, происходившего именно в той галерее, где теперь рядом стояли их портреты. И что было говорено между отцом и сыном, чего просил Гаубетто и не хотел позволить маркиз, того никто не мог знать, потому что они заперлись; но только весь дом слышал ужасный шум, крики, брань, наконец, потрясающий вопль, раздавшийся громовым ударом под сводами галереи. Гаубетто вышел оттуда с страшным выражением в искривленных чертах лица и пропадал до другого дня. Маркиза нашли без памяти, без языка, разбитого параличом; седые волосы стояли дыбом на голове; глаза расширились и поднятая окостеневшая рука как будто призывала небо на кару… Говорили, что маркиз был поражен апоплексическим ударом вследствие своего волнения к гнева… Но никто не мог знать ничего наверное, потому что Гаубетто не рассказывал, а старый маркиз умер на третьи сутки, не приходя в чувство.
После смерти его Гаубетто вступил в права наследства и через полгода женился на Джиневре, которую родители заставили за него выйти. Женившись, новый маркиз покинул свой дворец и Флоренцию, переселился в один из своих замков в непроходимой глуши дикого и мрачного ущелья Апеннинских гор; там он сначала стал вести жизнь бурную, потом уединенную и странную, чуждаясь людей. Брак его не был удачен: молодая и прекрасная Джиневра Строцци возненавидела Гаубетто, и никакие усилия, никакие старания с его стороны не могли победить ее отвращения – никакими истязаниями не мог он принудить ее показывать ему иные чувства. Тщетно запирал он ее по целым месяцам, тщетно томил ее голодом и жаждою, жестоко оскорблял: гордая и неустрашимая Джиневра Строцци осыпала своего мучителя доказательствами уничтожительного презрения. Он не допускал к ней никого из прислуги, не только из родных; она довольствовалась посещениями и утешениями старого капеллана, приходившего два раза в год приобщать и исповедывать ее. Но никогда маркиз не мог добиться от своей жертвы ни покорности, ни уступчивости; никогда не встречались они без того, чтобы Джиневра не упрекала его. Первые дети, рожденные ею в таких борьбах и волнениях, умирали, не прожив и года. Сама маркиза слабела и чахла. Наконец, у нее родился сын, который был сложением и силами надежнее прежних, и Гаубетто, успокоенный рождением наследника и уже перешедший от любви к ненависти, бросил совсем Джиневру и предался грубым страстям. Маркиза прожила еще несколько лет, довольно для того, чтоб видеть, как балуемый и невоспитанный сын ее все более и более развращался и портился! Несчастная мать пришла в отчаяние и еще чаще стала советоваться с духовником, единственным ее наперсником и другом.
После ее смерти Луиджи, сын ее, бежал из дому и вступил в одну из тех многочисленных шаек, которые в то время повсеместно опустошали Италию и придавали столько опасности всякому по ней путешествию. Предприимчивый и храбрый, Луиджи скоро сделался известен многими чертами дикого удальства. Пойманный наконец, Луиджи был предан суду под вымышленным именем, которое он принял, чтоб укрыться от преследований отца. Но дело распутывалось: настоящая личность и звание молодого Форли должны были скоро открыться, а сам он не мог избежать приговора к постыдной смерти. Отец подкупил тюремщиков, увез сына и скрыл его в своем отдаленном замке. Правительство открыло следы и потребовало от маркиза выдачи подсудимого. Но в это время молодой Форли умер скоропостижно, и дело было забыто. Умирая, Луиджи признался, что он обвенчан с сестрою одного из своих товарищей – и что у него есть сын; этого сына старый маркиз принял под свое покровительство и признал своим наследником. Сам горбатый недолго пережил эту последнюю драму своей жизни: он умер в страшных терзаниях, возбуждая в зрителях его кончины такой же страх и такое же омерзение, какие им причиняла жизнь его. После него родственники дома Форли и семья Строцци назначили опекунов к оставшемуся жалкому сироте и, чтоб удалить его от места пребывания и памяти отца и деда, послали на воспитание в Париж, где молодой Форли вырос на попечении лучших воспитателей тогдашней аристократии.
Он-то и вышел тот самый блестящий и вертопрашный Агостино, которого портрет находился в зеркальном будуаре. Напротив жалкой и уродливей фигуры Гаубетто, третьего маркиза своего рода, написанного в пояс и по возможности окутанного живописцем в богатый мех, чтобы скрыть его недостаток, – стоял писанный во весь рост портрет Джиневры Строцци, его супруги. Среднего роста, но величественная и стройная, она могла служить образцом настоящего типа благороднейшей южной красоты: черты ее лица были правильны и тонки; темно-синие глаза, опушенные длинными ресницами, были особенно хороши и выразительны, и несмотря на горе, запечатленное в общем выражении и во всех оттенках лица, что-то гордое, смелое и решительное высказывалось во взоре бледной и худощавой маркизы. Энергичная страстность одушевляла очаровательный, но грозный лик Джиневры; вся странная и горькая участь затворницы и пленницы читалась на нем, и преимущественно на возвышенном челе. На узких и бледных устах виднелась беглая, слегка презрительная улыбка; эта улыбка говорила о подавленных чувствах, об уничтоженной молодости, о недожитой жизни… Многозначительно было ее роковое появление на лице вечно грустной и вечно терзаемой маркизы: она мелькала как угроза против того, кто погубил, но не покорил энергичную женщину… Черное бархатное платье, с открытым воротом, обрисовывало высокий и прямой стан Джиневры; богатые кружева вились около обнаженных плеч и обшивали короткие рукава, ниспадая в несколько рядов на белые, нежно прозрачные руки. Браслет странной формы был надет на правую руку; на четвертом пальце левой блистало много колец, между которыми не было видно венчального… оно висело на длинных гранатовых четках, прикрепленных сбоку к платью Джиневры – словно служило залогом и эмблемою ее страданий, словно было принесено в жертву набожной всепокорности, поддерживавшей Джиневру на тернистом пути ее испытаний. Нельзя было не задуматься перед этим изображением, дышащим истиной и жизнью; но всякому, глядевшему на него, было ясно, что не женское тщеславие, не избыток веселой праздности подали мысль оригиналу заставить списывать с себя портрет: нет, выражение скуки и рассеянного самоуглубления доказывали, что маркизе вменено в обязанность выйти напоказ перед ее потомством и что она исполнила эту обязанность, как все прочие, оставаясь задумчивою и страждущею, по обыкновению.
Остановясь перед рамою, вмещавшею этот чудный портрет, Ашиль вздрогнул, повернулся к маркезине Пиэррине и устремил на нее пронзительный и изумленный взор.
– Я вижу, что вас так удивило, – сказала Пиэррина, улыбаясь, – вас поразило сходство, давно уже замеченное в нашем семействе?..
– Сходство, маркезина?.. Но тут более чем одно сходство: я вижу вас самих, – это вы, только в стародавнем костюме вашей прабабушки… не так ли?
– Нет, синьор Ашиль, вы ошибаетесь: – это не я: а та самая Джиневра Строцци, которой грустную биографию вы слышали сейчас от падрэ Джироламо: я только похожа на нее – вот и все!
И в самом деле, по странному и еще не объясненному отношению отдаленных предков к самым позднейшим их потомкам, которым они, минуя несколько поколений, передают иногда не только черты свои и отличительные приметы, но даже физические недостатки, маркиза Джиневра оживала в своей праправнучке. Сходство обеих было разительно и находилось не только в чертах, но и в выражении лица, в отпечатке на нем душевных свойств той и другой. Только вместо темно-синих, таинственно-непроницаемых глаз Джиневры, – у Пиэррины были черные, бархатисто-влажные глаза, обещавшие целую поэму любви и счастья.
Долго смотрел молодой француз на портрет Джиневры, долго восхищался ее возвышенной красотой и благородными прелестями. Каждое слово, удачно сказанное им в похвалу давно опочившей маркизы, относилось льстиво и вкрадчиво к цзетущей и полной жизни маркезине. Пиэррина слегка краснела, слушая Ашиля, но оскорбляться она не имела права: ведь он говорил о ее прародительнице!..
Они пошли далее, их остановил Луиджи, представленный еще ребенком, но уже мрачным и смелым; в лице его уже проявлялась та необузданность и страстность, которые потом погубили его. Другого изображения после него не уцелело, или не сохранилось; семейство не хотело удержать между прочими лицами галереи это лицо, которое могли бы узнать старожилы, знавшие его под чужим именем и в постыдном звании бродяги но чтобы не нарушить хронологического порядка родовых начальников дома Форли, Луиджи занял свое место как ребенок, в том виде, который не напоминал никакого предосудительного для него воспоминания.
Маркиз Агостино являлся опять напудренным и в народном французском кафтане, но несколько старее, чем в пастельном портрете, и с выражением более степенным и даже задумчивым.
Падрэ досказал его историю.
Блестящий гость французского двора и товарищ вельмож: и принцев крови, он не выехал вовремя из волновавшейся и колеблемой Франции; революция застала его в Версале: он был захвачен, объявлен подозрительным, посажен в Люксембургскую тюрьму и уже помещен на смертоубийственных списках Фукьэ-Тинвиля и Робеспьера, когда случай спас его от смерти.
Этот случай был романтический, причем нередкий в ту беспорядочную пору всеобщих переворотов и особенно применимый к такому ловкому, красивому и легко увлекаемому юноше: в него влюбилась дочь одного из тюремных сторожей. Принося пищу итальянскому пленнику или смотря на него из своей подкровельной комнаты, Жоржетта всегда заставала его любующимся женским портретом в золотом медальоне; по вечерам он пел звучным и приятным голосом, иногда по-французски, чаще на своем родном языке; но как сладостны и восхитительны ни были итальянские кантилены и канцонетты, дочь тюремщика сердилась, когда пленник выбирал их предпочтительно перед ариями и романсами тогдашнего французского мадригального произведения; ей хотелось не только прислушиваться к чарующей мелодии, но и понимать слова песен. Обыкновенно такие слова говорят о любви: Жоржетта догадывалась, что все нежные и пламенные выражения, выходившие так страстно из уст заключенного, должны были относиться к даме его мыслей, к предмету его любви, к оригиналу драгоценного медальона. Она мечтала и раздумывала об этой незнакомке, старалась представить ее себе, угадать – любит ли она своего вздыхателя, зачем или кем с ним разлучена?.. Нет ничего опаснее для неопытного девичьего сердца, как пример чужой любви, как близость с человеком, занятым другою: он является всегда молодому воображению героем неизвестного, или – что еще хуже и заманчивее – предугадываемого романа. Размышляя о нем, девушка сначала сочувствует, потом сама увлекается, завидует любимой женщине, полагает себя на ее месте – и влюбляется без ума и без памяти, сама того не подозревая. Так случалось и с дочерью тюремщика: она сама не сознавала своей любви; доколе отец не приказал ей однажды вечером снести к итальянскому маркизу лишнюю бутылку хорошего вина, говоря, что бедному молодому человеку недолго пить его на белом свете… Сердце Жоржетты было поражено неожиданным ударом: в тот же вечер она бросилась в ноги маркизу, призналась ему в своей любви, объявила о предстоящей опасности и упросила бежать, Агостино согласился; ему казалось нисколько не нужным и вовсе неблагоразумным гибнуть в чужой земле; кроме того, он с самого заключения своего не знал ничего о любимой им женщине и надеялся на свободе узнать об ее участи. Жоржетта стала приискивать средства к избавлению и побегу.
У нее был двоюродный брат, служивший прежде в мушкетерах королевы, а потом причтенный насильно к парижской национальной гвардии; у него, всеми неправдами, была выманена шинель и шляпа, – и в один темный вечер переряженный маркиз Форли вышел благополучию из Люксембургской тюрьмы в сопровождении Жоржетты, которой после такого содействия, к бегству пленника, заключенного Комитетом Общественной Безопасности, нельзя уже было оставаться при тюрьме, Сначала оба они скрывались в самом отдаленном предместье; потом Агостино удалось через Жоржетту отыскать кое-кого из друзей своих, избегнувших общей участи: они помогли ему собрать достаточную сумму, и маркиз, все-таки в сопровождении своей избавительницы, выбрался из Парижз в наряде Савояра, с ручными сурками и гитарою за плечом. Так обходили беглецы все ярмарки и сельские сборища, предстоявшие им по пути, и от предместья до предместья, из деревеньки в сельцо, добирались медленно, но безопасно до границы. Маркизу, благодаря его итальянскому происхождению, легко было прикинуться Савояром, а Жоржетта плясала с сурками и припевала:
«J'ai quitte les montagnes
Ou jadis je naquis;
Pour courir les campagnes
Et aller a Paris,
Montrant partout ma marmotte,
Ma marmotte en vie;
Donnez quelque chose ajavotte
Pour sa marmotte en vie!..» [22]22
Я покинула горы,Где я когда-то родилась,Чтобы бегать по полямИ чтобы отправиться в Париж,Показывая всюду своего сурка,Живого сурка.Подайте что-нибудь ЖавоттеЗа ее живого сурка (фр.). (Примеч. сост.)
[Закрыть]
Это была знаменитая ария из тогдашней оперы, вошедшей в большую моду в последние годы до революции, в то странное время, когда и двор, и знать, и тогдашнее общество страстно полюбили идиллии, пастушество, сельские нравы и картины из быта простолюдинов; когда лились слезы над Жан-Жаковыми героинями: когда королева играла Бабету, а граф д'Артоа Коплена, между тем как мрачная туча собиралась над небом Франции.
Перешедши за савойскую границу и видя себя спасенным, Агостино Форли захотел исполнить долг благодарности – маркиз женился на дочери тюремщика.
Искренняя любовь, молодость и красота Жоржетты тронули его ветреное, но доброе сердце; он тоже полюбил ее. Слабый характером, не одаренный ни мощным духом, ни обширным умом, Агостино был совершенно оглушен и уничтожен всеми ужасами и неистовствами, которых он сделался свидетелем и жертвою; он чувствовал необходимость опереться на чью-нибудь преданность и привязанность, совершенно вверился Жоржетте, и, привыкнув к ней во время их долгого странствования, чувствовал, что не может более с нею расстаться. Однако прежняя любовь его к блестящей герцогине не рассеялась ни в темничном уединении, ни во время беспрестанно возникавших опасностей после бегства. Главным мучением Агостино была совершенная неизвестность об участи герцогини. В Турине через две недели после женитьбы он сошелся с эмигрантами и узнал от них, что женщина, столь ему дорогая, одна из первых погибла во время сентябрьского кровопролития. Это известие так поразило Агостино, что у него сделалась сильнейшая горячка. По исцелении, он совершенно изменился как в характере, так и в склонностях своих: из вертопрашного волокиты и мота, из легкокрылой бабочки вышел – человек меланхолический, задумчивый, напуганный. Доехав с женою до Флоренции и до наследственного палаццо, маркиз занялся делами, проверил свои счеты и должен был сознаться перед самим собой, что сильно расстроил и уменьшил дедовское достояние: многих земель и рощ недоставало по родовой описи, многие мызы и виноградники были проданы без него, чтобы удовлетворить его детским прихотям и безумной роскоши на версальских пиршествах. Это еще более усилило угрюмость маркиза. Он заперся в палаццо Форли, устроил там свой заветный зеркальный будуар, куда поставил портреты погибшей герцогин;и и свой собственный; с тех пор началась для него двойная жизнь – равнодушия, окаменения в настоящем и странной, болезненной восторженности при далеких воспоминаниях о минувшем: он переживал свои юношеские тревоги и радости. Родственные дому Форли и породнившиеся с ним тосканские вельможи с негодованием узнали о прибытии Агостино, потому что вместе с ним до них дошла весть о неравной женитьбе, которую они хотели было скрыть от их неумолимой гордости. Все отдалились от маркиза и его жены; тайные враги старались еще более возбудить Флоренцию против отчужденных пришельцев. Эти враги были непризнанные и безыменные отпрыски дома Форли, которые воспользовались отсутствием и несовершеннолетием маркиза, чтобы ограбить его наследство, а потом никак не могли простить ими же самими нанесенного ему зла и вреда. У маркиза скоро родился сын, и вид прекрасного младенца в первое время подействовал благотворно на ум и сердце отца: Агостино менее задумывался и менее дичился. Но судьба не переставала наказывать дом Форли: вследствие ли забот и огорчений Жоржетты во время ее беременности, или же по влиянию отцовской хандры, малютка был нем от рождения и остался немым на всю жизнь. Этот последний удар довершил расстройство Агостино. Он перестал заниматься сыном, домом и делами, предоставив все жене, и углублялся более и более в душевную и умственную дремоту. Жоржетта, напротив, испытуемая и как супруга, и как мать, оттолкнутая и оставленная всеми в новой своей отчизне, без друзей, без опоры, без совета, но бодрая, любящая и предприимчивая, развилась и возвысилась, окрепла и возмужала в своем горе. С понятливостью к впечатлительностью женщин ее нации, она постигла свое положение и будущность сына, захотела по возможности защитить его и себя, заменить ему отцовские попечения и благорасположение родственников. Она стала учиться ревностно, упорно, как учится женщина, когда сердце управляет ее умом, и скоро знала не только итальянский язык и свой собственный, но и все то из науки и художеств, что прилично было знать образованнейшей из маркиз.
Окружив себя достойнейшими из тех членов французского духовенства, которые революцией принуждены были искать пристанища по всем странам Европы, она посвятила часть доходов мужа на добрые дела и милостыню, заставила народ уважать и любить имя Форли, и через несколько лет маркиза Жоржетта достигла похвалы и благоволения всех сословий Флоренции. Но сердце ее было не легче: сын ее оставался осужденным на неполную и горькую жизнь человека, лишенного возможности сообщаться свободно с другими людьми. Хотя ум и способности молодого наследника дома Форли были развиты прекрасным воспитанием и заботами нежной матери, хотя Марко был хорош собою, статен и ловок, – маркиза чувствовала, что он должен быть несчастлив там, где сердце юноши преимущественно ищет и жаждет счастья. Конечно, ни одно знатное семейстьо не отказалось бы теперь породниться с сыном Жоржеты и отдать ему в супружество любую из своих дочерей, но немой жених мог ли удовлетворить требованиям молодой и живой невесты?.. Маркиза долго думала о будущности сына, много советовалась с абортами, своими собеседниками, и решилась устроить участь Марко по внушению своей чистой любви к нему. Она искала и нашла девушку хорошего, но небогатого семейства, одну из тех, которых обычай, и доныне существующий по всей Италии, приносит на жертву семейственным расчетам, и запирает насильно в монастыри. Спасая такую жертву от принуждения, возвращая ей права и радости матери и супруги, предлагая ей громкое имя и блестящее положение маркизы Форли, мать немого Марко думала, что она вправе ожидать всей благодарности и всей преданности от будущей своей невестки.
И в самом деле, контессина – Лукреция Минелли приняла с восторгом руку маркиза Марко Форли и казалась исполненною признательности и уважения к своей свекрови, которую называла не иначе как своею благодетельницею. Марко страстно и безумно влюбился в свою молодую жену, и первые годы их брака протекли радостно и мирно. Небо как будто умилостивилось над домом Форли. Старый палаццо вышел из своей гробовой тишины, оживился, обновился, стал впускать в свои великолепные залы гостей и посетителей, привлекаемых молодою маркизою и ласково встречаемых старою. Полупомешанный Агостино и немой Марко не мешали тесному, но веселому кружку собираться около ловкой хозяйки. Марко ухаживал за больным отцом с неимоверною нежностью, успокаивал его, окружал ласками и попечениями, и чем более старик ослабевал, тем живее привязывался к сыну, тем нужнее и дороже становилось ему его присутствие. Сходство Марко с Жоржеттою пробуждало в уснувшей памяти маркиза образ и чувства, озарившие его молодость. Даже физический недостаток сына не был для отца предметом сожаления: слабонервный и утомленный, маркиз давно уже перестал говорить с кем бы то ни было, и когда жена и сын находились при нем, он довольствовался их ласковыми взглядами, пожатием их руки, сообщался с ними мысленно, понимал их и чувствовал, что сам понят ими. Перед смертью он пришел в полную память, благословил эти два существа, разделявшие с ним его долю страданий, и благодарил Жоржетту за себя и за сына. Но с его кончиною все пошло вверх дном в семействе и доме. Лукреция захотела принять управление имением и делами, требовала от Марко избавиться от ига матери, увезла его в Рим и Неаполь, туда, где общество было многочисленнее и шумнее, где ей предстояло более независимости и развлечения. Марко не мог противиться женщине, которая первая, которая одна познакомила его с улыбкою и ласками любви. Марко тщетно хотел отстоять от властолюбивой жены по крайней мере свою привязанность к матери и права ее, предоставляя Лукреции все распоряжения по имению; этих жертв было мало для необузданного и самовольного характера, выпрямившегося наконец, распахнувшего крылья свои, после многолетнего принуждения. Уступчивость Марко и снисхождение Жоржетты только поощряли и увеличивали взыскательность к капризы молодой женщины. Она удалила сына от матери… Все дурные стороны характера итальянок обозначились в ней, когда она перестала притворяться и сняла маску, под которой хитро смиренничала до сих пор. Слухи о ее ветреном поведении достигали до уединенного палаццо на Лунг-Арно и возмущали душу и сердце старой маркизы, к которой она бросила своих двух детей, стеснявших ее удовольствия. Жоржетта плакала о бедном сыне и воспитывала его детей, Лоренцо и Пиэррину. Немой не жаловался, не роптал, но страдал, – страдал глубоко, как могут страдать южные натуры, чувствительные и страстные. Безумное мотовство Лукреции день ото дня все более расстраивало его состояние. Долги стали накопляться, заимодавцы преследовать, драгоценные каменья и утвари исчезать из дома. Через несколько лет получено известие о внезапной кончине маркиза Марко, умершего в Милане в одну ночь карнавала, пока жена его танцевала на блестящем празднике… Отчего и как умер несчастный сын, того не узнала бедная мать… Но она не хотела более видеть виновницы его гибели, запретила Лукреции показываться ей на глаза и посвятила свои последние силы и годы осиротевшим внукам… Она еще сократила и без того умаленное положение в штате палаццо Форли, которого парадные комнаты затворились безвозвратно с этой минуты. Вскоре после смерти Марко Лукреция скрылась из Италии: ее увез в Нью-Йорк богатый американец.
Маркиза Жоржетта скончалась немного спустя, предоставив падрэ Джироламо, своему капеллану и духовнику, окончить воспитание Лоренцо и Пиэррины; опека над ними была поручена, кроме него, еще двум юристам, известным своею честностью и бескорыстием. С маркизою исчезло последнее величие рода Форли: средства дома не позволяли более содержать ни домовой церкви, ни капеллана; падрэ Джироламо перешел священником в приход палаццо и распустил прислугу маркизы, лишнюю для малолетних ее наследников. При них осталась только верная Чекка. Разумеется, этих последних подробностей, горестных для дома Форли, падрэ Джироламо не рассказывал гостю; но, сообщивши ему только трогательную повесть избавления Агостино и его брака с достойною Жоржеттою, показал портрет предпоследней маркизы Форли, между изображениями ее мужа и сына.
Маркиза была написана незадолго перед смертью в строгом и простом одеянии, приличном ее годам и трауру: морщинистое, но спокойное и доброе лицо озарялось выражением глубокого горя и неземного утешения; белые руки ее опирались о бархатные кресла и держали молитвенник и четки; поверх кисейного чепчика ослепительной белизны черный флер покрывал ее голову и подвязывался густыми складками ниже подбородка; седые волосы осеняли мыслящий лоб; большие, нежные глаза дышали задушевностью и чувством. Старушка была величественна и привлекательна в своей благородной простоте.
Ашиль де Монроа подошел к портрету маркизы Жоржетты более чем с простым любопытством: какое-то подавленное волнение изображалось в его взорах, и когда он почтительно наклонил голову перед страдалицей – примером и честью женского пола, – можно бы было заметить, что он с трудом удерживал слезу умиления, готовую пробиться сквозь оболочку беспечности и равнодушия, которые он старался сохранять.
Но в ту же минуту Пиэррина, преклонившая колена, чтоб поцеловать руку у портрета многолюбимой своей бабушки, нечаянно обратилась к Ашилю и вскрикнула, немного покраснев.
– Что с вами? – спросил удивленный гость.
– Ничего… право, ничего!.. Но… мне показалось… Нет! не может быть!..
– Да что не может быть? скажите, умоляю вас, синьора маркезина!
Падрэ Джироламо и Чекка присоединили свои просьбы и расспросы к убеждениям Ашиля.
Пиэррина, смущенная, призналась наконец, что ей показалось, может быть, почудилось, что синьор Ашиль похож на ее бабушку, с которой она имела еще другой портрет, миниатюрный, снятый в молодости маркиза. Она сама шутила над этим странным сходством, но не могла истребить его в своем воображении.
– Долг платежом красен, синьора! – отвечал француз. – Я принял за вас прапрабабушку вашу Джиневру, а вы хотите видеть во мне черты вашей родной бабушки, маркизы Жоржетты… мы квиты!
– Нет, не черты бабушки, а взор ее, улыбку и что-то неуловимое в самой физиономии… Может быть, общее национальное выражение северных французских лиц? (Для Италии – и Франция уже север!) – Ведь недаром вы соотечественник моей милой, незабвенной бабушки! У вас с ней один и тот же тип. Я не много видала иностранцев, потому и узнаю их всегда с первого взгляда, по отсутствию тех примет, которые мы привыкли с детства встречать на всех чисто итальянских лицах.
Так защищала свое мнение маркезина и, надо сознаться, довольно неловко.
Падрэ и кормилица смотрели во все глаза на Ашиля и кончили тем, что согласились с своею любимицею: также нашли что-то родное между молодым человеком и покойною маркизою. Ашиль не возражал. – Долго еще занимались они осмотром родословных книг и хартий дома Форли; солнце садилось, и мрачная галерея совсем терялась в сумерках, когда гость, кончив свое посещение, испросил позволение явиться вторично к синьоре маркезине.