355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Этторе Пеллегрино » Город, отделяющий от неба (СИ) » Текст книги (страница 4)
Город, отделяющий от неба (СИ)
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 14:00

Текст книги "Город, отделяющий от неба (СИ)"


Автор книги: Этторе Пеллегрино



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Та самая странная и довольно мнимая сущность, на каковую намекал профессор Скрябин, говоря о сверхъестественном поведении больных, первой своей просьбой направила доктора Брагинского в Ленинград, где в доме Васильчиковой на набережной Фонтанки, в квартире номер 60 дОлжно встретиться с одним человеком, который, услышав от доктора условную фразу, передаст Брагинскому некий предмет. Вообразите себе удивление и даже душевный трепет бедного Витольда Самуиловича, когда дверь означенной квартиры ему открыл профессор Скрябин! Никакой условной фразы, разумеется, минский доктор произносить не стал, да и адресовать её Скрябину было совсем немыслимо. А коньяк "Ахтамар", лежащий в количестве трёх бутылок в докторском портфеле, был приобретён Брагинским только что, полчаса назад, и совсем рядом, в ресторане Дома актёра на Невском, за весьма приличную сумму, и совсем, совсем для другого человека. Само собой разумеется, несмотря на прошедшие с момента их последней встречи семь лет, невзирая на неизгладимые следы, оставленные этими самыми годами на обоих психиатрах, они, конечно же, ни на секунду не замешкались со взаимным опознанием. Да, профессор Скрябин сильно сутулится и приволакивает правую ногу, но всё так же зеркально, по-актёрски выбрит и одет словно для визита в театр. Аналогично и доктор Брагинский – хоть и погрузнел с годами, но всё так же владеет своими эмоциями и, разумеется, мимикой, а потому упомянутые нами выше удивление и трепет при виде своего учителя на лице минского светила не отразились никоим образом.

– Николай Александрович! – засиял он после крохотной паузы, поставил портфель у ног и раскрыл навстречу своему наставнику широкие объятья.

Профессор замешкался не в пример отчётливей. Он даже позволил себе удивлённо крякнуть, как-то уж совсем по-стариковски, однако ученика обнял и вдобавок прослезился чуток. Прошли в квартиру, расселись по креслам друг напротив друга. Осознав, что общение больше похоже на обмен вздохами и междометиями, Брагинский решил превратить стоящий меж кресел низенький столик из знака делителя в символ равенства и добавил к происходящему ещё один штришок, изъяв из портфеля заключённый в стекло сгусток жгучего армянского солнца. Скрябин, традиционно не равнодушный к чарам Бахуса, тут же просиял, очевидно, впитав лучики этого самого солнца. Тут же рядом с бутылкой возникли уже знакомые нам хрустальные выходцы из Баварии (с приличествующими и также упоминавшимися выше оправданиями), сами собой нарезались сыр, лимон и вовсе уж диковинный финский сервелат; коллеги натянуто улыбнулись друг другу и... вздрогнули, разумеется, лишь в фигуральном смысле, – ведь не главспиртовскую же водку они употребляли. Обоим тут же стало отчётливо лучше. Подняв друг на друга потеплевшие очи, двое немолодых и когда-то очень близких людей принялись за неизбежное, но вполне любимое обоими занятие – прощупывать мысли собеседника, руководствуясь не в последнюю голову принципами вербального фехтования и ментальных шахмат.

Ход белыми сделал хозяин квартиры:

– Признаться, я очень рад вас видеть, дорогой Витольд Самуилович! – сказал он, умудряясь закусывать лимоном без малейшего ущерба для дикции. – Однако, вынужден признать..., – тут Скрябин чуть запнулся, и стало очевидно, что он меняет пластинку с текстом. – Вынужден признать, мы как-то запустили наше общение.

– О, Николай Александрович, мои тёплые чувства и моё уважение к вам ничуть не потускнели с годами! – двинул свою пешку Брагинский. – Однако обстоятельства, при которых мы вынуждены были... м-м... прекратить наше общение, можно отнести к разряду труднопреодолимых.

Хм, обстоятельства, упомянутые гостем, были, без сомнения, даже не трудно-, а и вовсе – не– преодолимыми. Брагинский в 1946 году был переведён из Москвы в Ленинград, там же он получил и преподавательскую кафедру, однако общения с учителем и кумиром не прервал: они очень активно переписывались и даже встречались, во время одного из симпозиумов, проводимых в возрождаемом городе на Неве. А потом грянуло "дело врачей-вредителей". В ленинградскую диаспору словно кипятком плеснули. Кто сумел хоть как-то себя обезопасить, тот это сделал. Витольд Самуилович ушёл из-под удара далеко не своими стараниями. В самом начале 1950 года его вызвали в Москву на заседание Коллегии Минздрава; оказалось – не только и не столько. На вокзале его встретили двое хмурых мужчин в штатском, сунули под нос корочки МГБ и повезли на Лубянку, ничего не объясняя. Пока ехали, бедный Брагинский успел многократно попрощаться не то что со свободой, а и с самой жизнью. Дело, однако, ограничилось многочасовым допросом, названным тремя сменявшими друг друга следователями "беседой". Спрашивали про Николая Бруханского, про Ципу Фейнберг и её сотрудников из Института Сербского. Бруханский, посаженный ещё в 1945 по 58-й статье, Витольда волновал мало – Николай считался оппонентом Скрябина и точек соприкосновения с Брагинским почти не имел. К тому же в сорок пятом вопросы про Бруханского ему уже задавали. Что же до многолетнего директора Института судебной психиатрии, то... здесь было плохо. Чекисты, совершенно не скрываясь, рыли под врачей-евреев, работающих под началом Ципы. На шкуре государственного исполина открылись какие-то особо пахучие железы. Витольд Самуилович, будучи полукровкой, испугался совершенно неприлично. А испугавшись, несколько раз упомянул имя своего учителя, Николая Скрябина. Упомянул не страшно, скорее призвал его в качестве авторитета, готового поручиться за давнюю приятельницу и соавтора Ципу Фейнберг. Позже Брагинский постановил для внутреннего, так сказать, пользования, что сделал-то он это не из страха за себя, а скорее от обиды за эту железную женщину, под которую копали эти казённые кроты. Дескать, я-то что – моё мнение об этой даме не столь интересно; вы спросите человека авторитетного – вот он вам подтвердит, что Ципа Мейеровна – настоящий советский человек! Как бы там ни было, но Витольд Самуилович знал про себя, что поступил не по-товарищески. Тогда он ещё не знал, что Скрябина вызывали «для беседы» раньше него...

Его отпустили как раз ко времени начала заседания Коллегии. Когда Брагинский, измотанный допросом, в несвежей одежде, воняющей страхом и стыдом, предстал перед высоким начальством, ему уже было всё равно. Выговор "за неудовлетворительную работу со студентами и слабую разборчивость в личных контактах" Витольд встретил как приговор о помиловании, а ссылку в Минск – как панацею. Ни о каких «личных контактах» с бывшим покровителем и речи быть теперь не могло.

И вот – новая встреча. Что говорить, и воды много утекло (или даже – натекло), и времена нынче совсем не те, но – всё равно: не дружеская встреча у них – поединок!

– Да, Витенька, про обстоятельства я с вами спорить не стану, – довольно желчно ответил Скрябин, при помощи некогда уместной фамильярности намекнув на канувшую в Лету былую меж ними сердечность.

– А давайте я вам расскажу кое-что! – решился Брагинский на раннее развитие ферзя, дабы отжать у соперника центр доски.

Они выпили ещё по одной, и минский доктор продолжил:

– У меня недавно была вот какая пациентка. Подробностей я вам, уж извините, рассказать не могу. Девочка после длительного обморока страдает гиперсомнией и множественной диссоциацией. Что-то вроде того случая, описанного Тигпеном и Клеклеем, только куда круче.

– Давайте-давайте! – оживился Скрябин.

– Так вот, во время сеанса гипноза со мною беседовала некая субличность, отказавшаяся назвать своё имя. Эта личность, по косвенным признакам, отождествляет себя со зрелым мужчиной; более того, – судя по речевым оборотам, лексикону и багажу знаний, это... существо никак не может быть придумано деревенской девочкой.

***


– Как раз на ваш опыт, Николай Александрович, я и рассчитываю. А что до подробностей, то... поскольку они несущественны, то и утомлять вас ими я считаю делом необязательным.

– О-хо-хо, Витольд Самуилович! Чему я вас учил? В нашей работе никаких несущественных мелочей не бывает. Прозит!

– Полноте, профессор! – возразил Брагинский, опрокидывая рюмку. – Слушая вас, я поневоле начинаю думать: а не сталкивались ли вы сами с подобным феноменом в вашей практике?

– Феномен редкий, в литературе по психиатрии описан всего раз пять или шесть, насколько мне известно. Да и с чего вы взяли?

– Ваш жгучий интерес вас выдаёт. Ну скажите, к чему вам подробности? Ведь дело не в скрупулёзном внимании к мелочам ради истины, признайтесь!

– Знаете что, Витенька, мне бы на воздух... подышать... давно алкоголя не употреблял...

В холостяцкой квартире и вправду было немного душно. Пока спускались по лестнице, Скрябин буквально повисал на Брагинском, однако, когда собутыльники вышли из парадной, профессор повлёк Витольда Самуиловича чуть ли не силой – через арку, на набережную Фонтанки. Только когда встали у парапета, Николай Александрович сделался самим собой. Он выпрямился, сразу обретя военную осанку и сделавшись похожим на аристократа в бог знает каком колене. Взгляд из старческого превратился в орлиный и пронизывающий. Этим взглядом профессор сразу же вонзился в лицо бывшего ученика, словно хотел содрать с того давно и намертво прилипшую маску.

– Кто вас послал, Брагинский, чёрт вас побери?! Что за разговоры вы ведёте: опять подставить меня хотите?

– Помилуйте, Николай Александрович, какое там подставить? Кто же нас в квартире-то услышит?

– Перестаньте ваньку валять, Витольд! На кого вы работаете?

– Да очнитесь вы, профессор! Ни на кого я не работаю! Я вообще не к вам шёл!

– Что? – Скрябин потрясённо умолк. Казалось, ему на плечи опять рухнули семь с лихвою прожитых десятков лет. – Так значит, вот зачем вся эта схема была придумана... Воистину, ирония судьбы... Фараон давно общается с Озирисом, а жрецы продолжают ткать ему пелену... А я-то, дурень старый, решил, что обрёл синекуру; не заслужив света, получил покой.

Солдаты Авалона. Тин-Тин. 18 первобря 33 года ОП (173 от начала). Нижний Город

Свет, бьющий прямо в глаза сквозь огромное окно директорского кабинета, беспокоил и мешал собраться с мыслями. Директора Каминьского Тин-Тин уважал и даже немного побаивался, как человека, на которого его дерзкая риторика не особо действовала. Немного нервировало и то обстоятельство, что победа в битве при Хламинго оказалась неполной благодаря смазанной концовке. Поведение тощей училки после его выжигающей всё живое тирады про остановку наполнило Тин-Тина чем-то вроде уважения к этой вздорной особе. Она не сошла в истерический штопор, а применила холодный и безотказный административный ресурс, велев ему: во-первых, подготовить к следующему уроку реферат на тему «Начальная история Хинтервельта: надежды и ожидания»; во-вторых, немедленно отправляться к директору и объяснять своё поведение, как надлежит мужчине, а не дешёвому фельетонисту. И вот теперь, стоя пред ликом школьного Пантократора, Костик изо всех сил пытался избежать соответствия стрёмному ярлыку. Фабиан Арнольдович Каминьский, сидя за своим столом на фоне сияющего полуденного неба, действительно, выглядел довольно иконно. Против света не было видно ни многочисленных морщин, ни синюшных мешков под глазами, явственно намекающих то ли на бессонные ночи, то ли проблемы с почками (а скорее всего – и то, и другое), ни победоносной залысины, двигающейся к макушке с неотвратимой прытью мюратовой конницы.

– Я знаю вас, Константинов, как человека с захватывающими перспективами, однако некоторые ваши славные достоинства порой довольно странным образом перекидываются в дурно пахнущие недостатки. Ваша смелость и ваш отнюдь не академический стиль порой вступают в противоречие с вашим чувством вкуса, а иногда даже не в противоречие – в сговор. Мне лично представляется, что сговор со своим вкусом так же сомнителен с позиций сильной личности, как и сговор с совестью. Вы так не считаете, Константинов?

Да, подумал Тин-Тин, до этого гиганта мне расти и расти! Вон как завивает, будто на защите докторской диссертации! Может, и правду про него говорят, будто он половине чиновников в муниципалитете речи и доклады пишет. Правда, решил Костик, Фабиану для этого скорее всего приходится выкручивать верньер своего публицистического таланта на самый минимум. Ну ладно, мы тоже не лыком шиты!

– Полагаю, Фабиан Арнольдович, – после затянувшейся паузы сказал Тин-Тин. – Полагаю, что риторические вопросы не нуждаются в ответе.

– Неужели? – подивился директор. – Вы повергаете меня в смятение, Константинов. С какой стороны не погляди – всюду вы в пролёте.

Ох, поморщился про себя Костик, любит же он ввернуть якобы наши сленговые словечки. Зачем только?

– Если ваше замечание по поводу риторичности моей претензии (не вопроса, заметьте!) искренне, то вы выставляете себя конченым циником, определяя себя вне– и над- окружающими; да что там «определяя», даже – превознося! Если же вы лукавите и в душе не согласны с моей претензией, то и здесь дела ваши обстоят не лучше, ибо тогда вашими устами говорит либо лицемерие, либо наплевательское отношение ко мне лично.

После такого плотного силлогического залпа любой был бы убит, сожжён и развеян в труху. Но не Тин-Тин.

– Позволю себе предположить, Фабиан Арнольдович, что третий вариант вы упустили из виду лишь по досадному недосмотру, а вовсе не из желания меня как-то уязвить. Меж тем именно этот вариант мной и руководил.

– Весь внимание, – сказал директор мрачно. Его худшие предположения сбывались. Константинов опять превращал всё в балаган.

– Вот смотрите. Вы завуалировали претензию риторическим вопросом...

– Демагогия. Подмена понятий. Я не вуалировал претензию, а всего лишь подчеркнул её риторическим вопросом. Вы придираетесь к форме, а не к содержанию, и это – демагогия!

– Так я о том и говорю! Это и есть третий вариант: претензия к форме, к форме, несовместимой по масштабу с мастерски огранённой претензией!

– Чушь и демагогия в квадрате! Теперь ещё и с грубой лестью. Признаться, я разочарован.

– Простите, Фабиан Арнольдович, меня несколько занесло. И в споре с Хла... Линдой Сергеевной, пожалуй, тоже.

– "Разочарован", Константинов, в данном случае означает "вижу, что не достиг желаемого". Вы в очередной раз используете нашу с вами доверительную беседу для заточки своих софистических навыков, а вовсе не как редкую возможность посмотреть на себя со стороны объективным взглядом. Надеюсь, это возрастное... Ступайте.

Вот, блин, думал Костик, выходя в коридор. Вроде всё под контролем было, а на душе почему-то погано. Ещё этот реферат.

Писать Тин-Тин не любил. На бумаге его словесные финты выглядели тяжеловесно и не всегда уместно. Впрочем, не беда – знаний по теме в памяти столько, что и в библиотеку ходить не обязательно. За три дня написать можно, не особо и жертвуя свободным временем.

***


– Ну что, помял тебя Павиан? – с фальшивым участием спросил Пашка, когда друзья выходили из школы.

– Завидуй молча, ПАвлинька! – привычно огрызнулся Тин-Тин. Павлинькой называла сына пашкина мать, женщина душеобильная и сокрушительно обаятельная. Павианом же злые языки называли, разумеется, директора, носившего непривычное для славянского слуха имя Фабиан. Костик, кстати, относился к немногочисленной диаспоре отрицателей фабианьей павианности, правда, не из страха, стеснения или на почве утончённого воспитания, а, скорее, из уважения к достойному сопернику.

– Да ладно, чё ты! Знаем мы о ваших занятиях групповым акмеизмом! – шальным голосом пропел Шанин, уворачиваясь от костиного пинка.

– Пашань! – дежурно возмутилась Мелания. – Сколько можно слушать твои пошлые намёки!

– А, по-моему, никакая это не пошлость, – осторожно, чтобы не обидеть никого из друзей, сказал солидный Лайбах. – Шутка на грани, да, но не за гранью.

– Просто у вас, мальчики, грань расположена чуть выше плинтуса, – смеясь, сказала Верка, вступаясь за подругу и вгоняя Лайбаха в краску. Этот большой неуклюжий мальчик, похожий на медвежонка-подростка, смущался очень легко, чем его друзья частенько злоупотребляли.

Так, перекидываясь шутками и подначками, дошли до коллектора. Вообще-то это был один из туннелей недостроенного метрополитена, возводимого в городе ещё во времена Юмалы преимущественно открытым способом. Туннель выкопали, уложили в него дренажные основания, а кое-где – и вырастили секции тюбингов, да не успели закончить: полгорода ускользнуло в Обособление. Было это 172 года и восемь с половиной месяцев назад по времени Хинтервельта, но, несмотря на солидные сроки, конструкции из силикобора-А (тюбинги) и более мягкого -С (дренаж) выглядели, будто созданные вчера. Технологии Юмалы, непостижимые и странные, будоражили воображение саярцев, тем паче что поддерживать эти самые технологии было больше некому – последняя нимфа скончалась пятнадцать лет назад. Новые же проводницы порождённого Цезарем искусства с момента Обособления рождаться перестали...

***


Из черновика реферата ученика 14-ой школы второй ступени Константина Константинова (тема: «Начальная история Хинтервельта: надежды и ожидания»).

"Следует, однако, признать, что по косвенным свидетельствам Обособление стало огромной неожиданностью и даже культурным шоком для большинства жителей Разделённого города. К сожалению, живых свидетелей феномена не осталось, потому нам остаётся лишь взывать к нарративным письменным источникам. Стоит сказать, что меня, как выходца из Саярска, погрузившегося в Хинтервельт гораздо позже (как по объективному, так и по субъективному течению времени), сильно смущает отсутствие хоть какой-то доктринальной официальной картины, объясняющей причины Обособления и обстоятельства предшествующих ему дней. Версий – масса, причём разброд начался с первых же печатных изданий Нового Авалона. Однако не будем забегать вперёд и обратимся к эмпирическим строгим фактам прежде, чем будем строить предположения и оглашать версии.

Итак, год 1957 год н.э. (или Р.Х.). Признано практически всеми выходцами из обоих миров, что до основания Бэром Юмалы история этих самых миров практически идентична. 24 мая упомянутого года изрядная часть города Авалон, похожая в плане на равнобедренный треугольник со стороной около 15 километров, уснула в одном мире, а проснулась в зазеркалье, которое чуть позже супрефект Кюммель назвал Хинтервельтом. Начавшиеся беспорядки среди граждан привели через полтора месяца к гибели префекта Прыгина и трёх из пятнадцати находящихся в городе нимф. Революция завершилась принятием некоего подобия конституции и превращением должности префекта в избирательную избираемую. Префектом был избран тот самый Кюммель. Представляю себе, что было бы, если б треть города из нашего мира с неподготовленными жителями провалилась бы в тарта Специальным комитетом во главе с самим Кюммелем было проведено расследование, которое установило приемлемую для новых влас гипотетическую картину Обособления. По коллегиальному решению привлечённых специально для этого двенадцати оставшихся нимф было установлено, что: а) с 1951 года в городе активно проводилась подготовка к переносу сюда столицы Юмалы (включая переименование самого города в Авалон; перенос намечался на 1958-59 годы); б) часть строительных работ велась над особо секретными научными объектами, которые были сданы в эксплуатацию в конце 1956 года и не имели к столичным функциям никакого отношения; в) именно запуск этих объектов и привёл к отслоению части города в Хинтервельт, но не к созданию его самого; г) на местах расположения данных объектов, в вершинах треугольника, и поныне действуют три самых мощных аномалии Зазеркалья; д) искажение ткани реальности мира Юмалы, вызванное экспериментом, по убеждению нимф, привело к полному забвению как топографической потери, так и демографической (то есть для жителей самой Юмалы пропавшего треугольника как будто и не было никогда, как не было и людей, его населявших); е) дальнейшую жизнь придётся устраивать самостоятельно".

«Кто родился в день воскресный...». Артемий Кваснецов. 19 мая 1969 года. Ленинград

Из больницы я вышел 19 мая, в День пионерии. Знаете, какая мысль тревожила меня в тот день? Как я буду аттестован в четвёртой четверти и в году. Нет, мать и одноклассники, конечно, таскали мне домашние задания – последнюю неделю, как только врачи разрешили мне напрягать мой ущербный мозг. Не, ну действительно: зачем думать о какой-то редкой аномалии в твоём мозгу, которая, возможно, убьёт тебя в один прекрасный и не столь уж далёкий день. Ведь тебе всего одиннадцать лет, и у тебя появилась мечта. Ты просто не можешь умереть в таких декорациях. Как я узнал? Наверное, случайно. Впрочем, лучше обо всём по порядку.

В клинике Ленинградского Педиатрического Института я пробыл две недели, пока оттуда меня не выдернул тот самый врач, что спас мою мать (по некоторым причинам мне не хотелось бы называть его фамилии, поэтому назову его доктор А.). За эти две недели я пять раз терял сознание, у меня продолжались сильнейшие головные боли, пропал аппетит и появился сильный кожный зуд. Что говорили врачи, я не знал. Вообще плохо помню те дни, то ли из-за болезни, то ли от медикаментов. 25 марта моё измождённое тельце перевезли в Ленинградское отделение Института экспериментальной медицины, где я, наконец, и встретился с мамой, которую, впрочем, уже через неделю выписали. После трёх недель бесконечных анализов, проб и диковинных обследований я был отправлен в странную лабораторию, расположенную на третьем подвальном этаже стоящего на отшибе корпуса. Там, за толстенной дверью, открываемой автоматически, находилось самое странное приспособление, которое я мог представить (да и то в качестве атрибута какого-нибудь фантастического фильма). Меня положили на спину головой вперёд на некое подобие полукруглого в сечении лотка, который медленно проезжал через вереницу огромных колец, увитых проводами и кабелями. Всё моё путешествие сопровождалось чудовищным грохотом, который мне велели терпеть. Терпеть и НЕ ШЕВЕЛИТЬСЯ! Тогда я ещё не знал, что был удостоен редкой чести (тогда казавшейся довольно сомнительной – из-за часовой продолжительности неподвижного сеанса) быть просвеченным при помощи совершенно секретного ЯМР-интроскопа конструкции инженера Иванова. Как раз тогда, сидя на топчане в небольшой комнатушке рядом с гигантским вместилищем чудо-агрегата, я и услышал разговор двух врачей, обсуждающих результаты моего осмотра. Молодой долговязый медик, обслуживающий интроскоп, говорил сопровождавшему меня лечащему врачу, тому самому доктору А., следующее:

– Нет, Арнольд – Киари невозможен. Гематом я тоже никаких не увидел. С аденомами – то же самое. Детские типы оливопонтоцеребеллярных дегенераций я уверенно исключаю. Да я вообще никаких патологий не наблюдал, кроме этого... образования. Видите: splenium мозолистого тела и заднюю часть mesencephalon соединяет дуга плотной ткани; вот, более тёмная. Для опухоли она, пожалуй, чересчур симметрична, хотя тут всякое бывает. Поймите: аномалия, до сих пор не описанная нигде! Да на этом можно диссертацию писать!

– Погодите с диссертацией, уважаемый. У вас подписка о неразглашении, забыли?

– Да я не спорю. Но материалы-то собирать никто не мешает!

– Собирайте, только молча.

Дальше они принялись обсуждать мои туманные перспективы и необходимость трепанации (это слово меня особенно напугало). Потом вдруг замолчали и долго шуршали бумагами и плёнками.

Пока я переваривал услышанное, монструозная дверь отворилась... но как?! Как, позвольте спросить, я мог услышать разговор, происходящий за ЭТОЙ закрытой дверью? Услышать ясно, чётко и недвусмысленно, будто сижу за тонкой фанерной перегородкой. Словно шнур протянулся от меня к ним... да, шнур, я почти видел его, видел, как на его белёсой гладкой поверхности мерцают то ли капельки росы (ага, как роса на паутине), то ли крохотные шаровые молнии. Что это со мной? Что?

" Ладно, Ико, будет тебе твой клад!", пропел из каких-то немыслимых далей мелодичный звонкий колокольчик. Именно этот колокольчик больше месяца назад разбудил нового Ико. Он же теперь вёл его в далёкий путь по капелькам сияющей росы. Но то – Ико. Я же себя покуда им не ощущал. Меня, как и было сказано, больше волновал ученический табель.

Мама встречала меня у крыльца Института с выражением преувеличенной восторженности. Уж она-то была оповещена о феноменальном диагнозе сына совершенно открыто. Новообразование в мозгу – что же тут хорошего, да к тому же с возможными рецидивами приступов. Приступы, кстати, после сеанса на интроскопе прекратились совершенно, зрение тоже полностью восстановилось. Казалось, я выздоровел. Однако, незадолго до выписки, после долгого осмотра и продолжительной беседы в кабинете главврача, где присутствовали, кроме хозяина и доктора А. ещё трое солидных дядей в белых халатах, я услышал ещё кое-что. Закончив осмотр, маститые медики спровадили меня назад, в мою палату, которая находилась в другом крыле корпуса. Дойдя до своего опостылевшего обиталища и усевшись на койку, я вдруг чётко осознал, что имею право знать мнение врачей по поводу своего здоровья. Осознание плавно перетекло в желание, которое тут же сделалось чем-то осязаемым, как вещь в руке, и превратилось в чёткий и как бы даже привычный посыл (словно импульс для той же руки – поднести предмет ко рту и надкусить его). И тотчас сверкающие росинками нити тянутся через время и пространство (вернее, время-пространство) туда, куда устремляется моё любопытство, я ощущаю слабый, но отчётливый зуд где-то в пространстве между ушами, и я слышу. Нет, я как раз с этого случая понял, что на самом деле ничего не слышу, а просто мой мозг трансформирует новое паутинное чувство в слух, для удобства восприятия. Так вот, я услышал, как хлопнула дверь в кабинете главврача, и яснее ясного понял, что хлопнула она, закрываясь за мной. Я как бы ловил трансляцию записи события, уже произошедшего и одновременно ещё не случившегося. Это было потрясающее чувство! Мне даже показалось, что я испытал нечто вроде оргазма (да не щурьтесь, ребята: одиннадцать лет – не так уж и рано для начала половых экспериментов!). Но радовался я недолго, поскольку эскулапы довольно мрачно оценивали мои перспективы. Уникальный феномен в моём мозгу (тут меня словно коротнуло, и в стороны от нескольких росинок, вспыхнувших шаровыми молниями, рванули новые нити, тоже сплошь в сверкающих каплях) был одновременно и лакомым кусочком для их Института, и источником проблем для меня. На последней фразе, принадлежащей доктору А., я как бы отплыл куда-то вверх по одной из паутинок и, не прекращая слышать разговор медиков (но уже на нём не сосредотачиваясь), попал в странное гулкое место. Место было небольшим, наверное, размером с две моих палаты, но оно парадоксальным образом вмещало в себе раскачивающийся шарообразный маятник титанических размеров и бесконечно большой массы. Присмотревшись к маятнику внимательнее, я понял, что он не раскачивается, а пульсирует, меняя размеры, но не изменяя массы (да и как можно изменить бесконечность?). Вслед за его пульсациями запульсировало и моё сознание. Фраза про феномен в моём мозгу зазвучала вокруг меня на все лады, разными голосами и даже, кажется, на разных языках. Казалось, это продолжается бесконечно долго, так долго, что слова, слагающие фразу, перестали что-либо значить. И как только это произошло, истина вдруг распахнулась передо мной во всей своей беспощадности. Я сразу и всецело понял (и проникся тем пониманием), что опухоль в моём мозгу – что-то вроде нового органа (подарок от эволюции ко дню рождения? бесценный клад? насмешка судьбы?), дарующего мне способность существовать (видеть, слышать и действовать?) в мире, где нет ничего, кроме Великого Маятника. А нити и яркие сгустки на их переплетении не существуют вне меня, а появляются, ведомые моими мыслями и побуждениями. Это мир чистых идей... моих идей. Вот только новый орган, едва появившись в моей голове, начал медленно и верно меня убивать. Десяток-другой отростков-запросов к Маятнику убедил меня, что располагать более чем двенадцатью годами оставшейся жизни я не могу. Человеческий череп, увы, не рассчитан на появление лишнего квартиранта с паразитическими наклонностями и странной энергетикой, ломающей гормональный и аминокислотный баланс.

К врачебному консилиуму я вернулся в тот момент, на котором я его оставил. Вернулся, чтобы узнать, что умными головами решено голову детскую, глупую и уникальную пока коловоротом и пилой Джигли не трогать. Из опасения и во избежание, а также до повторного приступа.

Видеть мамин наигранный восторг было для меня больно физически. Она сама недавно прошла долиной смертной тени, и дорога её была даже страшнее моей. Отпечатки этой тени всё ещё лежали у неё под глазами, делая их ещё более огромными. Мама сильно исхудала, и даже полтора месяца, проведённые ею дома после выписки, не слишком добавили ей здорового вида. Даже не прибегая к выращиванию нитей (я этого пока ощутимо побаивался), я чувствовал, что сам являюсь барьером на пути маминого выздоровления. Поэтому, расшарив лыбу, будто Чеширский Кот, я прямиком бросился в объятия родительницы, отчего вдруг мы оба почувствовали себя значительно легче.

Мёртвые суши. Павел Прасолов. 7-8 мая 1986 года. Саратов

После мучительной, раздирающей пищевод рвоты Пашке стало значительно легче. И как он только мог согласиться лакать эту дрянь? Бражка, которую он пил вчера вечером на хате у Перепела, на вкус оказалась одинаковой что на входе, что на выходе. Пашка (он же ПанЮта, он же – Круглый, он же – Золотая Рыбка) в свои шестнадцать без двух месяцев лет до вчерашнего дня алкоголя не пробовал ни в каком виде. Теперь, когда тренер Марат Ефимович вытурил его из секции бокса, воздерживаться, казалось, смысла уже не имело. Однако после кошмарного пробуждения и блевотного утра Пашка Прасолов начинал думать, что Кляшторный вообще-то прав насчёт спортивного режима. Жаль только, возвращение в лоно трезвости никак не поможет повернуть время вспять. Как ни крути, а двери в бокс перспективному спортсмену Прасолову закрыты навсегда. Марат, как известно, слова своего не меняет, тем более после такого скандала. Вообще-то тренер Кляшторный всякого своего ученика предупреждает сразу, что три жалобы из школы на плохую успеваемость или неудовлетворительное поведение в течение одной четверти сразу же ведут к автоматическому отчислению из боксёрской секции. Пашка набарагозил трижды за неделю, и мстительная класснуха Алевтина Петровна сразу же настучала Кляшторному: раз, и два, и три! Когда Марат указал Пашке на дверь, тот принялся упрашивать, клянчить и унижаться всякими разными способами. Не помогло, конечно: слово Марата Ефимовича – крепче стали. Тут бы развернуться дураку на пятках, да и валить исправлять ситуацию в школе, а потом, через месяц-другой, нести повинную голову обратно. В таких случаях Кляшторный прощал и даже поощрял особым вниманием на тренировках. Но вот беда: Пашка сам всё испортил окончательно своим дурацким вспыльчивым характером. Наговорил уважаемому человеку гадостей, пошвырял перчатки и гордо сгинул в спортивное никуда, напоследок чуть не сорвав дверь с петель. Дебил, одним словом! Теперь вот тусуйся с этими хорьками!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю