355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрве Базен » Кого я смею любить » Текст книги (страница 9)
Кого я смею любить
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:09

Текст книги "Кого я смею любить"


Автор книги: Эрве Базен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

XVIII

Когда под рукой нет роз, которые рифмовались бы с морозами и могли подкрасить водичку для разведения сантиментов, сойдет и свекла: у нас своя красивая драма, мы можем занести себя в список жертв проклятой любви – краткой, но страстной, – мы вступаем в ряды избранных, возжелавших превратить ад в рай.

Но Мориса трудно представить героем трагической баллады, и он бы крайне удивился намеку на то, что его дела с падчерицей оказались гораздо успешнее, чем у Федры с ее пасынком. Я сама была вынуждена признать, что мое слишком короткое шестидневное счастье напоминает мне качели: то взмывая вверх, то падая ниже некуда, я беспрестанно колебалась между смешанными чувствами, между головокружением и тошнотой.

Шесть дней! И до их истечения еще оставалось несколько часов. Наш нерабочий вторник, это 24 марта, из-за которого я всю жизнь теперь буду бояться числа 24, заканчивался серо и обыденно. Морис снова спустился к ужину, объявив, что у мамы 38,5°. Мы начинали привыкать к этим скачкам температуры, удручавшим Магорена, и эта новость даже оказала нам услугу: натянутость за ужином могла сойти за озабоченность. Поведение Нат все больше меня тревожило: мне не нравилось, когда она стискивала зубы и затягивалась, словно в латы, в свой корсаж, обычно свободно на ней болтавшийся. Все ее слова и взгляды были обращены к Берте, которой попадало ни за что: то капнула соусом на скатерть, то локти положила на стол. За десертом небо затянуло тучами, собирался ливень, в кромешной темноте вскоре засверкали быстрые фиолетовые молнии, и я прижалась носом к стеклу. Дождик-дождик, пуще, дам тебе гущи… Но Натали, вдруг нарушив свое молчание, уронила:

– Чего это ты радуешься? Неспроста девице гроза глянется: чай, уж дождиком замочило?

Я тут же ушла, предоставив ей мыть посуду. Подловатая Изабель поднялась по лестнице, говоря себе: «В конце концов, она прислуга, а ты весь день работаешь». Затем та же самая Изабель, которой не приходилось гордиться сегодняшним днем, зашла в комнату матери, где постаралась не задерживаться и куда осмотрительный Морис поостерегся войти вместе с ней. Когда я вышла, полумрак на площадке позволил нам обменяться пожеланиями спокойной ночи и непременным поцелуем, но не более того: каждому из нас слишком хотелось побыть одному, и вскоре, надев чистую ночную рубашку с еще свежими складками, я заснула, пытаясь вспомнить, я или Нат положила вчерашнюю в грязное белье.

* * *

На следующее утро, в среду, уже Берте пришлось меня будить: природа иногда делает нам такие одолжения. И уже Морис выглядел неважно: должно быть, теперь он в свою очередь провел бессонную ночь в размышлениях и самокопании. Сначала он не решался уехать («Твоя мать действительно плохо себя чувствует: надо бы вызвать Магорена»), затем не решался остаться («У нас столько работы накопилось!»), в конце концов все-таки добрался до своей конторы и позвонил оттуда врачу, попросив заехать в Залуку. Затем все утро я наблюдала зрелище человека, разрываемого пополам. Для мэтра Мелизе программа оставалась прежней: сохранять серьезность, придать этому приключению вид почти разумного поступка, свести его к повседневному эпизоду. Но Тенорино терзал себе душу, явно жалея о том, что не может пролить на нее бальзам оправданий. Войдя в кабинет, он сказал после нескольких ничего не значащих слов:

– А теперь, дорогая, за работу!

Но едва ушли первые два клиента, как секретарша очутилась на коленях своего начальника, тискавшего ее, бормоча:

– Ну, ну, будем умницами.

Почти тотчас же эти приливы сознательности растворились в ворковании, миловании, всекасании. Была предпринята попытка поиронизировать над собой:

– Если так будет продолжаться, Изетта, кабинету уже не подняться.

И даже еще одна, слабенькая, – поиронизировать над барышней, которая была рада и не рада слышать, как узник в башне с блеском в глазах напевает где-то внизу:

– Если б проведал король, Изабель…

Наконец – капитуляция:

– Скажи мне, что дела могут подождать.

Дела подождали полчаса. Затем вернулся прежний Морис с высоко поднятой головой – и тут же ушел, понурившись. Я чувствовала, что он мечется, боясь разбередить свою совесть, создать себе права. Немного униженная такой требовательностью, но уже достаточно женщина для того, чтобы догадаться, в какую ловушку попадает тот, кто считает, будто обладает нами, я позволяла ему совращать меня в кратком, но настолько порывистом согласии всех чувств, что мне казалось: он совращает сам себя. Став менее покорной и подстерегая его, как кошка мышь, я ждала, когда же он выдаст себя, когда же искренность развяжет ему язык. Около одиннадцати он наконец сказал, поправляя галстук:

– Боже мой, Изабель, куда мы идем? Ты и я – надо признаться, скандал может выйти нешуточный. – И в его голосе появилась красивая хрипотца, когда он добавил: – А мне плевать, слышишь, плевать! Я больше не могу без тебя…

В эту минуту – самую прекрасную – все показалось мне простым, ясным и светлым. Я знала достаточно, больше не о чем говорить, я избавляла его от остального. Он любит меня, и я его люблю, и, кто бы ни взялся нас судить, на нашей стороне закон любви, отрицающий все остальные. Пускай он мне почти отец, а я ему почти дочь, пускай таково наше официальное положение – это ничего не меняет. Он прежде всего Морис, как я прежде всего Изабель. Мы – Морис и Изабель. Все. Пусть весь мир этим удовлетворится!

– Мне на тебе надо было жениться! – некстати добавил Морис.

Эта фраза все испортила. Демон разочарования, не спускавший с меня глаз, простер крыло, чтобы вернуть меня с небес на землю, крикнув: «Слышишь? Ты хотела поверить в чудо! Я прекрасно знаю, милочка, что преимущество всех двусмысленных ситуаций состоит в том, что люди начинают доказывать самим себе, будто они таковыми не являются, валя в одну кучу принципы и предрассудки, создавая себе новую философию. Я даже поясню тебе, если ты не слишком разбираешься в вопросах религии, что кюре благословил бы твой брак, тогда как брак твоей матери он должен предать анафеме. Для него у вас обеих один любовник, и в определенном смысле ты более свободна, чем она… Но вот беда! Морис окольцевал не ту».

Я глупо посмотрела на свою голую руку. Морис тоже взглянул на нее со вздохом, и я так сильно разозлилась на него за этот вздох, что не сдержалась и жестко повторила ему вопрос, который уже однажды задавала.

– Так почему же ты женился на маме? – спросила я.

Он захлопал глазами, избегая моего взгляда, ставшего пронзительнее от его замешательства.

– Мне бы хотелось, чтобы ты меня поняла, – сказал он тихо. – Но это будет трудно, для этого нужно рассказать тебе про нас все с самого начала. Как тебе объяснить? Не все в мире происходит четко и ясно, по определенным причинам. Бывает, что-то накапливается, накатывается и само по себе, часто без нашего желания, приходит к развязке, которую в конце концов приходится принять. Теперь я могу тебе признаться: я не хотел жениться, а твоя мать долгое время притворялась, будто колеблется – из-за вас, людских пересудов, моего отца. Потом она незаметно передумала, начала со мной об этом заговаривать, упорно сводя все к одному и тому же. Когда она решила, что беременна, я не смог отказаться…

– Замолчи, – сказала я, – замолчи.

Он замолчал, прекрасно понимая, что его глухой голос никак не объяснит, в чем заключается власть моей матери над ним, и не сможет убедить меня в том, что эта власть навсегда переходит ко мне. Я отодвинулась от него и надулась. Он счел нужным на это посетовать.

– Как у тебя настроение быстро меняется!

– А у тебя – женщины! – крикнула я, отравив себе остаток дня, который Морис предпочел провести в суде, завернувшись в свою мантию, как я в свое дурное расположение духа, и, наверное, возлагая все надежды на первую разлуку, делающую такими одинокими молодоженов, чьи губы наконец успевают просохнуть.

* * *

В четверг я отплатила ему за такое к себе внимание. Магорен заехал вечером и оставил нам записку, в которой просил «не отходить от больной, чье сердце его тревожит». Я воспользовалась этим предлогом, чтобы остаться дома, и Морис согласился на это с легкостью, приведшей меня в замешательство. Он сказал только: «Ты права, это всех успокоит», – и я почувствовала, что меня обделили сопротивлением, которое могло бы дать мне понять, чувствует ли он себя обделенным без меня. Итак, он уехал один. Нат не верила своим глазам.

– Ты что, с ним поругалась? – спросила она полушутя-полусерьезно, когда я лишь слегка махнула рукой вслед удалявшейся «ведетте», а Берта, собезьянничав этот жест, принялась размахивать обеими руками.

Нат насупилась, когда я прошла мимо, не отвечая. Я не поделилась с ней своими планами. Разрываясь между привязанностью к ней и опасениями, которые мне внушали ее непримиримость и преданность, наделяющие ее опасной проницательностью, я избегала любых разговоров. Удрученная сама и с каждым днем все больше удручая Натали, я теперь говорила с ней только на необходимые бытовые темы. Я не знала, как вести себя с ней, испытывая, впрочем, не меньшие затруднения при разговоре с сестрой, чьи вопросы, возможно, кем-то подсказанные, не всегда были глупы. Например, она спросила меня в то же утро, надевая чулки:

– Слушай, Иза, ты уже не так не любишь Мориса?

Причем мало того, что она выговорила всю эту фразу, самую длинную за всю ее жизнь, она еще и присовокупила (или повторила) следующее замечание:

– Просто теперь вы как друзья.

Переходя в отступление, я поднялась к маме, слабой, но сохранявшей сознание и тотчас просиявшей от неожиданной радости:

– Так, значит, ты сегодня останешься со мной?

– Останусь, только – тсс!

Я громко шикнула на нее, как санитарка. Я думала, что наткнусь на ее настойчивость и тревогу, и твердо решила не дать себя растрогать и окутать откровениями, замкнуться в роли сиделки, строго следящей за соблюдением покоя и тишины.

Но на самом деле эту роль у меня отобрали. Едва я уселась напротив кровати, отгородившись книгой, словно щитом, как Нат галопом влетела в голубую комнату и выбрала один из кучи флакончиков, загромождавших тумбочку.

– Читай! Тебе это больше подходит! – сказала она, видя, что я встаю.

Выражение ее лица оттолкнуло меня обратно к стулу, словно я была здесь совершенно бесполезной, чересчур неловкой или недостойной. Но Натали, не задумываясь, обратилась за помощью к Берте, попросив подать ей кувшин с горячей водой, затем мыло, потом полотенце и, наконец, унести все это, когда она тщательно, ревностно, словно священнодействуя, закончила туалет больной. Этот маневр не укрылся от мамы, удивлявшейся глазами, так как ее лицо было покрыто слишком плотной коркой, чтобы выражать что бы то ни было. Она ничего не сказала, но Нат все поняла и, наверное, упрекнула себя за то, что встревожила маму, или же мой несчастный вид разбудил в ней старые чувства.

– Останься с Бель, Изочка! – сказала она с добродушием, не вязавшимся с резкостью, с какой она повернулась ко мне спиной и засунула руки в сумчатый карман своего фартука.

А мама тотчас повернулась ко мне с заговорщическим видом.

– Добрая наша Нат! Не может тебе простить любезности с Морисом, – сказала она.

Случилось неизбежное! Мне не хватило духу снова взяться за книгу. Я придвинула стул: чуть ближе, еще, совсем рядом.

– Хотя она должна бы уже узнать его за все это время! – продолжала мама. – Он далеко не плохой человек…

И началось восхваление Мориса: этакий речитатив, прерываемый паузами, пожатиями руки. Нет, это было совсем не то, чего я боялась. Ни вызова, ни уловок, но гораздо хуже: откровение. Морис – ведь правда? – теперь она могла мне об этом сказать, раз я уже не испытываю к нему предубеждений, раз я на его стороне… Морис – ведь правда? – о нем можно думать все что угодно, как о любом другом. Она не строит себе иллюзий на его счет: немного молод для нее, довольно богат и вовсе не нашего круга. Не такой уж и умный, не слишком красивый, даже, может быть, не очень надежный. Да что там, если забыть про его состояние, до которого ей нет никакого дела, – обычный мужчина, каких много. Только он ее мужчина, и вот пойди пойми, почему и отчего, но он единственный, в кого она влюбилась!

– К тому же не сразу! – призналась мама уже прерывающимся голосом. – Мне понадобилось три года, чтобы это понять. Три года и угроза его потерять, когда его отец подыскал ему невесту. Ах, клянусь тебе, мне самой было больно нанести всем вам этот удар, но, когда мне удалось выйти за него замуж, я была готова поверить в чудо.

Она прервалась на две минуты, чтобы отдышаться, и, держа за руку эту понятливую девочку, с которой наконец можно пылко поговорить о таких вещах, добавила:

– Прекрасное чудо! Горемыке судьба ворожит!

Я наконец приложила палец к губам. Я знала еще одну горемыку, которой ворожила судьба! Другую, которая до вечера смотрела на свою изуродованную, беспомощную и все же нетронутую мать с неизбывной завистью, чувствуя себя перед ней такой ничтожной и такой обделенной, что с наступлением ночи она скользнула к Морису, наверное, только затем, чтобы избавиться от этого ощущения.

* * *

И настала пятница, которую я провела рядом с Морисом, совершенно овладевшим собой, снова отгородившимся молчанием во избежание всяких стычек и прочно вжившимся в это двоебрачие, где у меня было место фаворитки, а титул первой жены оставался у той, кому он принадлежал по праву.

Мое присутствие в Залуке не казалось необходимым, и я уехала оттуда, должным образом уведомленная начальником:

– Сегодня, Иза, будем работать.

Он уехал даже на четверть часа раньше, чтобы иметь время в запасе и в срок закончить изучение залежавшихся дел, в частности самого важного из них: «Пакгаузы Бретани против зерноторговцев Отьона». Все должно быть без сучка, без задоринки, и я энергично помогала ему, посматривая в нужное время на свои наручные часы:

– Давай, Морис, уже девять двадцать.

Я не уверена, что он усмотрел в этом насмешку. В девять тридцать он уже вдохновенно диктовал, выразив мимоходом сожаление о том, что «я не умею стенографировать, мы бы продвигались быстрее», а я печатала всеми своими еще немного неуклюжими пальцами блистательный юридический анализ дела. Гордясь им в этом отношении, я не без горечи думала: «Как легко быть мужчиной! Любовь ничего их не лишает, не ставит на них отметины, даже не выбивает из колеи. Им уступаешь, ставишь себя в невозможное положение, выворачиваешь себя и весь мир наизнанку, а им стоит только подняться с постели, чтобы все встало на свои места. И их драгоценная карьера снова поглощает их целиком…»

Однако карьере Мориса суждено было немного пострадать. Через шесть часов работы, прерванной обедом на скорую руку, у нас уже забрезжил свет в конце туннеля, но тут зазвонил телефон. Телефонистка из Норта сообщила нам со слов Берты, неспособной самостоятельно пользоваться этим аппаратом, что у мамы обморок.

* * *

Можно догадаться, что было в субботу. Магорену удалось довольно быстро привести маму в чувство, но тем не менее он был категоричен:

– Сердце износилось, почки в плачевном состоянии, кортизон, можно сказать, больше не действует… Теперь только на Бога надежда!

Он даже отвел меня в сторонку, чтобы облегчить свою совесть церковного старосты:

– Иза, вся надежда на Бога! Ты меня понимаешь…

Что касается доктора Травеля, тотчас вызванного Морисом, не забывшего о его предсказаниях, то он сначала выказал меньший пессимизм, а под занавес, после всяких обиняков и экивоков, дал нам понять, что мамин обморок – не столько тревожный сигнал, сколько начало конца и надо будет радоваться, если удастся его отодвинуть.

Крайне встревоженные, хотя и не так, как во время первого сильного кризиса, мы все же не теряли надежды. Вначале родственники теряют голову и не доверяют врачам, которые их успокаивают; под конец они цепляются за надежду и еще менее верят медикам, когда те умывают руки. Мама уже успешно перенесла несколько приступов за неделю, и развитие болезни не было таким наглядным, как ее зарождение. Поблекший цвет лица – в тех местах, где ее лицо еще могло иметь цвет, слегка надтреснутый голос и медлительность в движениях, во взгляде, часто закатывающиеся зрачки – вот и все, что, как нам казалось, изменилось в нашей больной.

Она вроде бы не замечала ничего особенного, а присутствие всех домашних в Залуке в субботу выглядело вполне естественно. Предупредительность Мориса ее восторгала, вознаграждая сторицей за целую неделю, что он избегал ее комнаты из страха встретить там меня и быть обязанным любезничать передо мной (а может быть, из страха выдать себя: ничто так не подрывает старые привычки, как молодые страсти). Я, впрочем, поощряла эту предупредительность, время от времени исчезая, чтобы предоставить Морису случай выказать себя еще более любящим, и все, вплоть до Натали, были сама любезность, изображая полное согласие.

Конечно, мы ломали комедию. Я знала, какое отчаянное усилие со стороны Нат и постыдное ожидание со стороны Мориса стоят за этой красивой семейной сценой, не говоря уже о чувствах разрываемой на части дочери, которой, сама не знаю как, удавалось всем улыбаться. Перемирие чуть было не нарушилось вечером, когда Натали вдруг предложила мне между прочим сходить за настоятелем. Несмотря на то что мне сказал Магорен, я доложила обо всем Морису, который отказал наотрез:

– Нет, мадам Мерьядек, я не хочу доставлять потрясений моей жене. Если она сама попросит, тогда посмотрим.

Нат попятилась, словно перед ней стояло чудовище, но не настаивала. Однако час спустя, чтобы остаться в комнате, она отказалась готовить ужин.

– Иза приготовит, – сказал Морис.

И я наскоро приготовила ужин. Но никто к нему не притронулся. Даже Берте, гораздо яснее, чем я думала, представлявшей себе, что происходит, кусок в горло не лез.

– Уложи ее спать, – сказал Морис.

Я уложила ее, затем снова спустилась. Я не выходила из дома целый день и отважилась выйти на улицу, чтобы побыть одной, подышать немного воздухом, которого не хватало моей матери и в котором, смешавшись с близким запахом болота, уже навсегда развеялись ее смех и ее зов.

Под небом, изъеденным, словно молью, первыми звездами, несколько красноватых туч продлевали закат. Я принялась вопрошать дом: у меня была старая привычка наделять дом лицом, превращая дверь в рот, окна – в глаза, трещины – в морщины, а время суток, время года, игры теней и мое настроение придавали этому лицу каждый раз разное выражение.

У дома был серьезный вид, деревья вокруг мрачно застыли. Две летучие мыши порхали на своих кожаных крыльях, подражая ласточкам. Я попробовала спуститься к Эрдре, покрытой, словно витражом, кусочками света в черной свинцовой оправе из веток. Но очень скоро отказалась от этой мысли, напуганная враждебностью темноты, а главное – непривычной неуверенностью своих шагов. На самом деле я шла уже не на прежних ногах, легкой танцующей походкой, пружинисто разгибая колени, как все молодые девушки; у меня теперь была походка женщины – более ровная, сдержанная и словно заботящаяся о том, чтобы не слишком расширить угол, уберечь поврежденный шарнир скрытого веера. И эта походка не вела в ту сторону…

Медленно вернулась я в гостиную, где только что зажгли лампу. Там Морис, он поймет мои искания, найдет нужное слово, необходимый жест. Но он, парализованный печальной застенчивостью, только сказал:

– Она спит. Ты знаешь, мне кажется, ей лучше. Она молода, у нее еще много сил. – И добавил тише: – Иди спать, дорогая.

Я покорно, смиренно ушла. В таких обстоятельствах нашей любви лучше прекратиться, ее надо отложить, запретить, как бал в Великий пост, заставить заслужить себе прощение. Морис был прав, желая закрыть глаза, молчать, ни о чем не думать и ни о чем не гадать, отправив меня спать, – соблазнитель, опустошенный запоздалой деликатностью. Любая надежда чудовищна. Будущего не было. Нельзя развестись с матерью, чтобы жениться на дочери. А если мать умрет, разве можно хоть на секунду дать предположить сироте, что ты рассчитывал на эту ужасную удачу? Есть такие кончины, которые несут в себе смерть и всем начинаниям.

На площадке я увидела Нат, стоявшую боком на пороге. Она поджидала меня, поглядывая одним глазом на маму, отдыхавшую под розоватым светом ночника. Нат тоже прошептала:

– Иди спать. Я побуду с ней. Завтра ты пойдешь к первой службе. Я – ко второй. Мне надо повидать кюре. Не дай, Бог…

Она запнулась, словно такие вещи меня больше не касались. Затем она подошла ко мне ближе, сильно волнуясь:

– Иза, я ей сказала, намекнула. И знаешь, что она мне ответила?.. Что не хочет его видеть: он сначала потребует у нее отказаться от мужа, а она этого не может. Прошу тебя, ты тоже завтра…

– Я попробую, – сказала я, не сдержав жалости.

И вошла к себе в комнату. Все во мне кричало «нет», возбуждая чувство гордости, которое мне внушала моя мать. Как мы можем ошибаться и как люди в глубине души не похожи на тех, кем кажутся! Вот эта женщина in extremis[20]20
  При смерти (лат.).


[Закрыть]
искупила все свои ужимки, свое непостоянство, выказав силу характера и верность – кому! чему! – покрыв этой верностью свое надгробие. Ни разу прежде, даже когда она была красивой, нежной и принадлежала нам одним, я не чувствовала ее такой близкой себе. Я думала: «Если ад существует, он не примет любовь», но при этом, как и моя мать, не считала себя вероотступницей, а, напротив, была уверена в том, что одно связано с другим и что мама, получив отпущение грехов, оставляет меня обреченной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю