Текст книги "Кого я смею любить"
Автор книги: Эрве Базен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
V
Супругу сначала повезло. Не посовещавшись между собой – это было бы неприлично, – мы с Нат ждали его приезда, словно свистка к началу матча. Мне было любопытно посмотреть, как он выйдет из положения, какую мину принца-консорта, внезапно взошедшего на иностранный трон, он нам состроит. Даже считая этот брак необходимым, я все же не могла понять, почему он согласился жениться тайком, тем самым затруднив себе вхождение в наш круг. Я делала тысячу предположений: «Его отец был против. Он припер его к стенке, как мама – нас!» Или другое, несмотря на сцену на Эрдре, в конце концов нормальную для прощания мужа с женой: «На самом деле они не хотели жениться. Они на это решились в последний момент, потеряв голову, и ему, наверное, так же стыдно своего поступка, как было ей, когда она приехала».
Но от продуманной встречи как раз пришлось отказаться. В шесть часов, несмотря на еще четыре принятых порошка, мама билась головой о стену. Она была красная и горячая, и Нат сунула ей градусник под язык: 39,6!
– В постель! – тотчас приказала Натали.
Обезумев – или делая такой вид – при мысли о том, чтобы предоставить нам одним принять Мориса Мелизе, мама пыталась цепляться за свое кресло. Но очень скоро, дрожа всем телом, сотрясаемая ознобом, – а может быть, втайне желая обойтись без сцен, собрав вокруг себя свой мирок, полный тревоги и предупредительности, какими обязаны окружать больную, – она дала дотащить себя до комнаты и завернуть в теплое одеяло. Так что, когда в семь часов на трех последних поворотах раздались три сигнала клаксона, несколько раз повторенные и далеко разнесенные болотным эхом, мне не пришлось думать о том, какое выражение придать своему лицу. Выход готов, представления излишни. Материнский жар избавлял нас от необходимости ломать лед. Я спустилась по лестнице через две ступеньки, говоря себе из принципа: «А если открыть дверь и спросить его: «Что вам угодно, месье?.. Мадам Мелизе? Здесь таких нет. Здесь живет мадам Дюплон!» Но эта тонкая шутка осталась невостребованной. На самом деле я выбежала прямо к калитке, открыла ее, бросилась к дверце машины – «ведетты» черного или темно-синего цвета, – которая только что остановилась без малейшего скрипа тормозов, и по-хозяйски расположилась на заднем сиденье[8]8
Во Франции на заднее сиденье (при свободном переднем) садятся только в такси. Поступить так в частной машине означало бы выказать неуважение к водителю.
[Закрыть]. Затем без всяких обиняков, которых он не заслуживал, я крикнула шоферу:
– В поселок, быстрее. К доктору Магорену. Мама больна.
– Что? Что с ней? – воскликнула тень за рулем.
Голос показался мне чересчур спокойным. «Ведетта» уже снова тронулась по моему приказу. Я удовлетворенно думала: «Он что, и женился так? Мог бы подняться в дом, удостовериться, а уж потом ехать. Он бы должен засыпать меня вопросами или, по крайней мере, поздороваться!» Однако это я сказала:
– Да знаете, ничего страшного. Между прочим, здравствуйте!
– Здравствуйте, – отозвался все такой же спокойный голос. – Вы Изабель?
Вы, а не ты. Похвальная почтительность. Но то, что меня можно спутать с моей сестрой, даже в темноте, совсем меня не обрадовало. Я не ответила. Голова и шляпа на этой голове слегка покачивались вслед за движением рук, выполнявших повороты: круто вправо, не выезжая за ограничительную линию, четко видную в свете фар, отбрасывавших все остальное – изгороди, насыпи, деревья и небо – в месиво тумана и тьмы. Негромкий рокот мотора, раздраженного понуканиями акселератора, заполнял собой тишину. Когда мы въезжали в поселок, дорогу перебежала кошка, и легкий удар сообщил нам о том, что она сбита.
– Одиннадцать! – сказал мой отчим, наверное, ведя счет своим жертвам. И тотчас добавил – Шестой дом, да?
Я вышла из машины так же, как села в нее. Не спрашивая его мнения, не дожидаясь его. Он за мной не пошел. Впрочем, доктора Магорена не было дома. Мне открыла Мариель, его служанка, державшая в руке салфетку, и объяснила с набитым ртом, что доктор в Отель-Дье, принимает роды у маленькой Эрино.
– Ну и зол же он, доложу я вам! Девчонка совсем, а…
Я знала. Я была знакома с Моникой Эрино, которой, став поистине слишком толстой даже для прислуги, питающейся похлебками на сале, пришлось три месяца назад с позором покинуть скамью для девочек. Я знала и о том, как велико бывает возмущение доктора Магорена, занимающего более непреклонную позицию, чем сам кюре, по вопросу о девичьей добродетели и священном плодородии брака. Поскольку Мариель была не очень расторопной, я сама записала в журнале вызовов: «Мадам Дюплон из Залуки, очень срочно» – и без угрызений совести вернулась к месье Мелизе, который удовольствовался тем, что развернул машину и зажег сигарету, чей красный огонек за ветровым стеклом время от времени отбрасывал неяркий свет на его скучающий профиль. Он тотчас завел мотор, ни о чем не спрашивая, и не раскрыл рта до тех пор, пока, как следует, не торопясь поставив машину в сарай, как следует закрыв двери, как следует вытерев ноги, не вошел наконец в прихожую, на свет, и не спросил меня с вежливостью гостя, даже не поставив чемодан:
– Ваша мама наверху, не так ли? Будьте добры, проводите меня.
* * *
При мысли о том, что этот муж просит меня – меня! – показать ему комнату жены, как постоялец просит коридорного проводить его в номер, у меня перехватило дыхание. Я подняла глаза и впервые увидела его таким, каким он был: длинный молодой человек, серьезный и уверяющий себя в том, что у него уверенный вид, какими часто бывают холостяки к тридцати пяти годам. И в нем еще что-то было или, вернее, чего-то не было: слишком широкий краешек платка в нагрудном карманчике, склоненная верхняя часть тела, свежая кожа, натянутая на скулах и подсиненная под подбородком дневной щетиной. Он тоже разглядывал меня, удивленный именно тем – я могу в этом поклясться, – что может смотреть на меня, не наклоняя головы. Маленькая девочка, которая несется по саду, вздувая юбку колоколом, сверкая голыми лодыжками, распустив волосы, – это дитя, это не страшно! Но девица, принимающая вас в своем доме, на каблуках, вытягивающая шею, чтобы смотреть вам глаза в глаза, на одном уровне, – вот это уже далеко не так утешительно. Неосторожный Тенорино! И это были еще цветочки. Когда я вежливо отступила, чтобы дать дорогу отчиму и чемодану, из глубин дома появилась Берта, шлепая тапочками, скатилась по лестнице со своей обычной легкостью и кинулась мне под ноги.
– Это месье Бис! – завопила она, указывая пальцем.
Я опустила этот палец с улыбкой и покачиванием головы, извиняющим невинность. Но месье Бис, сдвинув брови, вовсе не улыбался. Он сказал, сделав над собой похвальное усилие:
– Добрый вечер, Берта.
Затем поднял свой чемодан, который на секунду выпустил. Но в ту же секунду в дверь ввалился серый медведь, завернутый в шубу с фиолетовыми петлицами (доктор Магорен состоял и в научных обществах), поприветствовал нас (или подумал, что поприветствовал) взмахом лапы и без дальнейших церемоний начал восхождение по лестнице.
– Я тороплюсь, – буркнул этот любезный человек. – У меня еще одни роды на восемь часов. Что там с твоей матерью?
– Изабель говорит, что у нее жар, – храбро прошептал месье Мелизе, по-прежнему стоявший рядом с чемоданом, который придавал ему вид постороннего и словно лишал всякого права на откровения интимного характера.
Магорен даже не обратил на него внимания. Он отдувался, ругая высокие ступеньки, по которым поднимался сотни раз. Дойдя до площадки, он издал свой клич: «Ну-те-с, ну-те-с!» – и затопал ногами, согласно неизменному ритуалу, целью которого, по словам доктора, было не застать врасплох застенчивых больных. Мы все пошли за ним; свита показалась ему преувеличенной.
– Здесь не публичная лекция! – крикнул он, переступая порог.
Я удержала Берту, рванувшуюся за ним. Немного раздраженный Морис Мелизе колебался, поглядывал на меня, словно спрашивая, прилично или неприлично пройти дальше. В комнате раздался голос мамы, бормотавшей что-то неразборчивое. Голос Нат добавил без воодушевления: «Да-да!», а Магорен сказал, словно про себя:
– Твой муж! Не знал. Но раз у тебя теперь есть муж, то конечно…
Не могу утверждать точно, но мне кажется, я помню, что слегка подталкивала этого мужа в спину. Он вошел со своим чемоданом, встреченный коротким вскриком, резанувшим мне слух, но также, слава Богу, двумя жалкими формулами вежливости. Я могла быть спокойна: доктор Магорен нескоро простит ему то, что он находится в Залуке под покровительством закона Наке[9]9
Закон от 1884 года, восстанавливающий право на развод.
[Закрыть], а в комнате еще и Натали, которая сможет принять эстафету.
* * *
Она действительно приняла эстафету, причем твердой рукой. По истечении десяти минут, после долгих перешептываний, пока моя сестра, топчась вкруг меня, в двадцатый раз повторяла: «Ты видела, Иза? Он не старый. Ты видела?», дверь снова раскрылась. Оттуда в порядке степени важности вышли три персоны: доктор, застегивавший шубу, Натали, сложившая руки на груди, как мужчина (эта поза у нее означает гнев или раздумье), и, наконец, Морис Мелизе уже без чемодана, но все еще с видом гостя. Вся процессия спустилась вниз, и, оказавшись в прихожей, где в подобных случаях доктор имел обыкновение присаживаться за столик, чтобы написать рецепт, врач обратил свою козлиную бородку именно к Натали.
– Что-то она подхватила, – просто сказал он. – Но что? Не знаю. Жар, головная боль, головокружение – это может быть все что угодно.
Такова была его манера, имевшая тот недостаток, что не внушала почтения, поэтому на нее досадовали поклонники скорых диагнозов и ученых слов, каких много в деревне, где не любят попусту тратить деньги. Доктор достал ручку, блокнот и принялся старательно выписывать рецепт совершенно неврачебным почерком, выводя каждую букву, каждую цифру с добросовестностью школьного учителя. Вдруг он слегка повернул голову.
– Что до остального, – продолжил он, – то я совершенно не уверен, что она права.
– Что вы говорите! – сказала Натали с какой-то особенной резкостью.
Она казалась потрясенной. Морис Мелизе тоже издал восклицание; он подошел на шаг и нервно мял свой галстук. Я еще ничего не понимала, но сдержанность старого врача, который, встречаясь взглядом со мной, быстро отводил глаза, меня надоумила.
– Я ничего не говорю, – проворчал он, завинчивая колпачок ручки. – Скоро мы все узнаем. Извините, мадам Мерьядек, мне пора бежать. Если не будет осложнений, я зайду в понедельник. Не забудьте приготовить мне баночку того, о чем я вас просил, для анализа. И давайте ей три раза в день столовую ложку микстуры, которую вы закажете у Тома.
Я уже представляла себе, как фармацевт Тома воздевает руки к небу и стонет: «Ох уж эти его составы! Он что, так и не усвоит, что существуют патентованные лекарства!» Но Магорена, бесстрашного химика, это не заботило. Оставив рецепт на столике, он поднялся, хрустя всеми суставами, и откланялся по кругу. Это была еще одна его привычка: никогда не пожимать рук. По дороге он пощупал щеку, руку и бедро моей сестры, пробормотав: «Ты слишком много ешь, Берта!» Он и меня потрогал за кисть, добавив тем же тоном: «А ты – слишком мало». Затем он нырнул в ночь, и до нас вскоре донеслось фыркание мотора допотопной «рено». Никто еще не пошевелился. Берта с ужасающей беспардонностью разглядывала редкого зверя, а Морис Мелизе не противился – безразличный, далекий, недовольный переменой места, словно только что привезенный обитатель зоопарка, не понимающий, каким образом он попал в клетку. Натали, погруженная в тайные расчеты, загибала пальцы. В воздухе носилось подозрение, и было так тягостно, что Морис будто наконец обрел необходимую силу, чтобы с этим покончить. Он поднял подбородок и сказал с решительным видом:
– Я поднимусь к мадам. Позовите меня, когда стол будет накрыт, Натали.
У меня язык отнялся. Это уж и вправду было слишком! Он ушел большими шагами занятого человека, тогда как Натали, побагровев, с яростью следила за ним взглядом, разряжая ему в спину два пистолета. И в самом деле, прекрасная сцена, достойный финал этого дня облапошенных! Морис приехал, чтобы узнать о том, что его, возможно, провели, обманули, как и нас, под великолепным предлогом. Проявляя сдержанность, он испортил свой выход и, желая исправить эту неловкость, усугубил ее непростительной бестактностью, обратившись к Натали, как к прислуге. Как он мог не знать, что мадам для Нат звалась Изабелью, а сама она, уже давно ставшая членом семьи, была Натали только для нас одних, по выбору сердца, из «изустной дружбы», и в этом обращении не оставалось ничего от отвратительной барской привычки обходиться только именем? Конечно, Морис обратился к ней так только по незнанию подлинной роли, которую играла в Залуке та, кого весь поселок вежливо называл «мадам Мерьядек». Но от этого было не легче, напротив, ибо в таком случае это мама забыла упомянуть о ее роли, расставить все по своим местам, и оскорбление усугублялось неблагодарностью. Самолюбие легче уязвить, но раны, нанесенные любви, кровоточат дольше. Достаточно было взглянуть на Натали, чтобы в этом убедиться: она не скоро оправится от удара. Она трижды повторила про себя неясную угрозу:
– Ну, куманек…
Затем повернулась ко мне:
– Ты слышала? Иосиф! Интересно, кто я теперь в этом доме. И ты поняла? Может статься, что твоя мать даже и не беременна! Она могла ошибиться… Закрой ставни, пока я сделаю омлет.
Она развернулась и помчалась на кухню, взбешенная, взвихрив платье. Берта пошла за ней в расчете собрать урожай с ваз с фруктами, как она часто делала перед ужином. Я раскрыла первое окно, чтобы подтянуть ставни. В комнату хлынул запах прелых листьев и неустанное кваканье лягушек с Эрдры. Со стороны вишни ночь разорвал крик совы, более пронзительный, чем трагичный. Небо было совершенно черного цвета, немного грязного, как сажа в трубе. Но десятки светлячков посверкивали то тут, то там, словно на землю попадали звезды.
– Если подумать!.. – произнесла Натали позади меня.
Я обернулась. Подумав, Натали возвращалась, переходя в контратаку, потрясая своим шиньоном, как бык рогами. Она уже прошла через прихожую. Около лестницы она резко остановилась и, запрокинув голову, сложив руки рупором, издала мощный рев:
– Изабель, ты хочешь бульона?
Наступило недолгое молчание. Затем наверху отчетливое эхо повторило: «Изабель, Натали спрашивает: хочешь ли ты бульона?» За небольшой паузой последовала небольшая дискуссия, которой я воспользовалась, чтобы закрепить ставень. Но окно закрыть не успела.
– Немножечко! – произнес наконец слабый голос моей слабой матери.
– Хорошо, – тотчас подхватил громоподобный голос Натали, – Морис тебе принесет. Скажи ему, чтобы подбросил дров в печь. И принес мне твой горшок…
VI
Среди присутствующих был незнакомый молодой человек поразительной красоты, с глазами, как сладкий миндаль, и тем типом лица с чистыми чертами, что притягивает менее чистые взгляды, как цветы привлекают мух. Со своего места на поперечной скамье для девочек, окруживших задыхающуюся фисгармонию, я отлично его видела, справа от меня, и так же отлично видела слева присевшего для молитвы нашего старого настоятеля, маленького, седенького, завернутого в зеленую ризу бесконечных «воскресений после Троицы» и едва способного приподнять веки, когда звучный сгусток в голосе наших коровниц нарушал их благочестивое гудение молочного сепаратора.
Досадное невнимание! И еще более досадный символ! Мама сделала выбор между тем и этим, и мы были осуждены вместе с ней. Сдержанные приветствия на дороге, расцвеченной праздничными юбками, сказали мне о многом. Невелика беда, конечно: я никогда не принимала близко к сердцу людское мнение. Но остальное было не лучше. Deum de Deo, lumen de lumine[10]10
Бог от Бога, свет от света (лат.).
[Закрыть]… Накануне, после первых оплошностей, Морис немного исправил положение. Он сумел спуститься с судном в руках и добродушием на лице. Он смог избежать грозного испытания ужином, поднявшись обратно с подносом, чтобы «составить компанию нашей больной». И когда рано поутру, отправив по обыкновению Натали с Бертой к первой службе (чтобы наша умница была меньше на виду), я поскреблась в дверь голубой комнаты, открыл мне он, уже чисто выбритый и полностью одетый. Et iterum venturus est cum gloria[11]11
И снова грядет к нам со славою (лат.).
[Закрыть]… Можно было поклясться, что он всю ночь не ложился, чтобы не быть застигнутым в кальсонах, что он репетировал перед зеркалом, чтобы довести до совершенства шарканье ножкой, отеческий поцелуй, приветственную фразу.
– А вот и наша Иза! Вы знаете, маме уже лучше, – сказал он.
Добрый день, месье. Надо было сухо дать ему понять, что я вовсе не его Иза, что я принадлежу той другой, которой, чмокая ее то туда, то сюда, я тотчас залопотала: солнышко, котик, зайчик-белянчик – все извечные ласковые имена. Это совершенно ошеломило мою бедную мать! Она воздавала чмоком за чмок, с признательностью вылизывала свою дочь, считая себя уже прощенной, искупленной, очищенной слюной. И, несмотря на свое отвращение к таким вещам, я продолжала эту сладенькую сцену, до тошноты уверенная в том, что нежеланный свидетель наших излияний острее ощутит таким образом вкус горечи, предназначенный ему одному. Зайчик-белянчик, впрочем, был вовсе не белого, а отвратительного желтого цвета, переходившего в фиолетовый под опухшими глазами и покрытого какой-то крапивницей. Я нахмурила брови, но супруг поспешил меня утешить:
– Это всего лишь из-за расстройства желудка. Ваша мама, должно быть, не переварила устриц в Бернери.
– Я тоже так думаю, – сказала мама. – Когда мигрень выходит прыщами, значит, что-то с желудком.
Эта мысль, без всякого сомнения, принадлежала Натали. Но устрицы принадлежали месье Мелизе, и от намека на какой-то там ужин после свадьбы меня отбросило назад…
Разворот и бегство! Отступление на кухню, к кофе с молоком, превращенному в суп большим количеством хлебных крошек[12]12
Во Франции принято пить по утрам кофе с молоком, окуная в него рогалик или бутерброд с маслом.
[Закрыть]. Тет-а-тет со стенными часами, безостановочно гоняющими стрелку по кругу. Я мрачно подождала, слушая, как разносится над изгородями медленный колокольный звон, который ветер смешивал с глухим светом серого утра. Я еще подождала, перемывая посуду, возвращения Натали, взбешенной тем, что она запачкала свои музейные экспонаты – бархатную юбку и фартук из красного шелка, в которые, несмотря на смешки, продолжала наряжаться каждое воскресенье. Затем я ушла, в свою очередь держа под мышкой молитвенник, напичканный картинками, и, прыгая через лужи, проклиная на чем свет стоит эту машину, загромоздившую наш сарай, от услуг которой я не могла отказаться, потому что они не были мне предложены.
* * *
…et vitam venturi saeculi[13]13
И жизнь в грядущие века (лат.).
[Закрыть]. Кюре с трудом поднимается, пока завершающий «amen»[14]14
Аминь (лат.).
[Закрыть] затихает в горле хористок. Певчий в чересчур короткой сутане бежит за вином для причастия, и служба продолжается в ритме трещотки викария, который во время сбора пожертвований зорко следит поверх очков в проволочной оправе за скамьями, заполненными ребятней. На колени, сесть, на колени, встать… Я повинуюсь механически, подпеваю в унисон. Но действительно ли я в этой церкви, среди этих девочек с грубыми голосами, этих кумушек с грубыми шиньонами, этих крестьян, измотанных молотьбой, чей подбородок время от времени падает на галстук с толстым готовым узлом? Меня охватывает необычная спешка. Этот кюре бесконечно разводит руки, растягивает свои oremus[15]15
Господу помолимся (лат.).
[Закрыть], и я – о Господи! – испускаю дерзкий вздох облегчения, когда он оборачивается, чтобы изречь: ite missa est[16]16
Идите, месса окончена (лат.).
[Закрыть].
После проповеди мужчины устремляются к стойкам в трактир. После гимна женщины устремляются стайками на главную площадь. Настоятель уходит, надев на затылок свою шапочку. Остаются молитвы, не обязательные для остальных прихожан. Но обязательные для нас. Я секунду колеблюсь, затем вдруг прохожу мимо моей соседки. Пускай сестра Сент-Анна, органистка, собирающая ноты, бросает на меня возмущенный взгляд! Толкнув дверцу алтаря, я уже бегу прямо в ризницу.
* * *
Настоятель сложил с себя ризу и епитрахиль. Он снимает через голову стихарь, и под задравшейся сутаной видны кальсоны на застежках, вправленные в чулки из черной шерсти. Наконец он, моргая, выныривает из кружев.
– Чего тебе? – спрашивает он удивленно.
Покраснеем, потому что я не знаю. Певчий, надевающий курточку, прыскает в углу. Надо пробормотать:
– Я пришла попросить вашего совета…
– Нашла время! – ворчит кюре, доставая часы. – У меня во рту еще маковой росинки не было. Ладно, пошли.
Округлив спину под мантией, он идет впереди меня по коридору, соединяющему ризницу с его домом. У двери он оборачивается.
– Мадам Мелизе уже лучше? – вежливо спрашивает он.
Я не ослышалась? Нет ничего удивительного в том, что он уже знает о свадьбе и болезни мамы: новости в поселке разносятся быстро. Но как может он называть ее мадам Мелизе, употреблять это имя, право на ношение ею которого он по долгу службы должен отрицать более, чем кто-либо?.. Настоятель разглядывает меня своими черными глазками с покрасневшими от блефарита веками и с неясным выражением, одновременно поощряющим и проникновенным. Он уже все понял и старается придать разговору тон, более подобающий несуетному церковнику. Поскольку я не отвечаю, он добавляет неторопливым голосом:
– Разумеется, это досадно.
Дверь раскрывается, и в следующей комнате – столовой со свежевымытым полом, пахнущим жавелевой водой, – мне на плечо опускается отеческая длань.
– Очень досадно, – повторяет настоятель.
Тон стал суше, его лицо посуровело. Мне остается только подхватить:
– Вот именно, я пришла спросить у вас. Что мне делать и какую позицию…
Снова удивление: шапочка покачивается справа налево. Настоятель с живостью отвечает:
– Какую позицию? Нельзя занимать никакой позиции. Самое большее – несколько предосторожностей. Ты имеешь право судить в последнюю очередь. Прежде всего ты остаешься той, кто ты есть: дочерью своей матери.
Он сел на первый подвернувшийся стул. Уверенно смотрит на носки своих туфель.
– Я хорошо понимаю твои чувства, девочка моя!
Везет же ему, потому что я их не понимаю. Сама моя резкость меня тревожит. Откуда во мне эта непримиримость, которая негодует, не находя рядом с собой достаточно негодования, и еще надеется получить пламенные советы? Священник не поднимает глаз. Он покачивает головой, и я вижу, как три или четыре раза подряд меняется выражение его лица, отчего приходит в движение сложная сеть морщин, переходящих на шее в складки сухой, плохо выбритой кожи, спадающие на воротничок. На этом лице написано затруднение в подыскивании нужных слов и раздражение старого церковнослужителя, достаточно обремененного насущными заботами, связанными с его саном, чтобы его не выводили из себя эти дурацкие проблемы, которых так просто избежать, если следовать заповедям, однако слабость человеческая словно кокетничает ими, как хлеба васильками.
– Прежде всего, – бормочет он, – не должно…
Он так и не сказал, чего не должно. Но свободной рукой сделал жест, словно что-то отталкивая. Злое рвение. Наущение того, кто, не так ли, порой глаголет голосом ангельским, дабы сильнее смущать чистые души. И вдруг я его понимаю, себя понимаю, отворачиваюсь и гляжу в окно на виноградные грозди, свисающие с решетки и еще обернутые в целлофановые пакетики… Лицемерка! Тебе плевать на совесть, Изабель! Все дело в сомнениях, Изабель! Ты пришла к этому человеку, чтобы просто-напросто использовать его. Ты пришла искусить глас судьбы, найти союзника, который скажет тебе: «Вы правы, дочь моя. Боритесь. Делайте все, что в вашей власти, чтобы разрушить этот союз».
Но нет, Изабель, нет, похорони это в себе, тебе этого не сказали. Этот замечательный настоятель все говорит дребезжащим голосом, внушая тебе совсем иное: молись и еще раз молись, истовее поклоняйся Пресвятой Деве, чаще причащайся, с терпением встречай всякие искушения и укрепись кротостию в ежедневном исполнении долга, ибо само положение твое даровано тебе как испытание… К счастью, дверь скрипит и останавливает проповедь. Входит викарий – бесстрашный человек в баскском берете, чей мотоцикл несется по прямой дороге и чье современное красноречие так сильно потрясает девушек, провинившихся, сходив на бал, или фермеров, дерзнувших рискнуть спасением души – и продлением аренды, – отправив детей в светскую школу. Не он ли сказал нашей ближайшей соседке, мадам Гомбелу: «Над семьями, которые некогда купили церковные земли, словно витает проклятие. На месте мадам Дюплон я бы задумался: разорение, отец погиб на войне, муж ушел, дочь ненормальная… Многовато, чтобы снова гневить Господа!» Я ошиблась. Мне надо было посоветоваться с викарием.
Тем временем настоятель поднимает глаза, обменивается взглядом с викарием, ступающим большими твердыми шагами, колышущими сутану.
– Бедняжка Изабель пришла ко мне за советом, – говорит он.
– Да, – отвечает викарий, – ее положению не позавидуешь.
И все. Он уже прошел через комнату на кухню, откуда доносится запах бараньего рагу. Шум воды дает мне понять, что он моет руки. Настоятель хрустит суставами, поднимаясь на ноги. Его улыбка, ставшая менее сердечной, означает, что я могу идти. Я выпаливаю:
– Но как мне его называть? Отец – невозможно. Месье – в конце концов станет тяжело…
– Ты могла бы называть его по имени. По правде говоря, это не имеет большого значения.
Снова слова. Ну же, Изабель, не стоит забивать себе голову пустяками, когда на кон поставлено неоценимое! В ситуации, подвергающей серьезной угрозе духовную жизнь, главное – сохранить ее. Молись, молись, уповай на Господа… Сам он, как чуткий пастор, не преминет присоединиться ко мне. Не завтра, потому что у него отпевание, и не во вторник, потому что у него венчание, но в среду или в четверг.
С этими словами настоятель подошел к медной дверной ручке. Его фиолетовая губа под остатками зубов еще шевелится, добавляя, что, если все-таки, несмотря на присутствие бесценной мадам Мерьядек, положение ухудшится до того, что в опасности окажется моя вера, надо будет…
* * *
Возможно, надо будет вернуться, молить о его осторожной поддержке. Но на этом условии голос настоятеля затих. Покинем этого старика, такого же безоружного, как я сама, снова пройдем по коридору и через ризницу. Церковь пуста; осталась одна серая монахиня, которая обращает ко мне свой белый чепец, вздыхает и милосердно опускает веки. На площади будет гораздо хуже. Дождь кончился, и половина деревни стоит там, склевывая новости. Как вынести взгляды всех этих крестьян, разряженных в черное и застывших во внимательной вороньей неподвижности. Их молчание окружает меня со всех сторон, и я стыдливо съеживаюсь, словно вдруг выяснилось, что я незаконнорожденная. Через минуту, когда я дойду до первого поворота, молчание позади меня взорвется шепотом. Я неотступно об этом думаю. Возможно, я не права, хотя, в конце концов, это тоже верно: если бы у виновника всего случившегося было хоть на грамм такта, он приехал бы за мной, предложил бы мне, по крайней мере, свою машину и эту жалкую компенсацию: уважение, которое внушает длинный капот.
Будь по-твоему, Изабель, если это тебя утешит! Вот она едет, рассекая толпу, – твоя «ведетта». Вздрогни, колеблясь между удовлетворением от исполнения желания и досадой от необходимости подавить упрек. О тебе почти подумали, и сам Морис, дурачок, считает нужным уточнить:
– Подвезти вас, Изабель? Я только что из аптеки.