Текст книги "Кого я смею любить"
Автор книги: Эрве Базен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
XXVIII
Время не движется, небо хмурится и колеблется между дождиком и дымкой. Не это ли главное время года, занимающее его половину, порой прихватывая зиму или отменяя лето? В этот раз в начале осени вода еще, однако, не поднялась. Позади островов в судоходном канале пыхтит землечерпалка, выплевывая на противоположный берег черную кашицу, а парус невидимого баркаса проплывает, накренившись, как чайка, к широким просторам верховий.
– Слишком холодно для Бель! – говорит моя сестра, держа малышку осторожно, словно китайскую вазу.
На дворе ни тепло, ни холодно, особенно для ребенка, завернутого в три шерстяных одеяльца, у которого только нос торчит наружу. Нечего из нее задохлика строить! Моя кровь, мое молоко были ей прививкой от насморка. К тому же пока нет ни дождя, ни ветра, и шалаш, где мы сидим в засаде, почти не пропускает воду.
– Никого нет! – говорит Берта.
Замолчит она или нет! Из нашего шалаша, который следовало бы установить прямо на болоте (но против этого яростно восстала Нат), и так мало шансов достать какую-никакую утку, воспользовавшись ее неосторожностью, да еще и зарядов для ружьеца, которое я себе купила (на бабушкино кольцо, вместе с той лодочкой, что покачивается на волнах неподалеку), у меня в обрез. В довершение всего малышка начинает копошиться в пеленках.
– Плохо пахнет! – снова говорит Берта, протягивая ее мне.
Покончим с этим. Мешочек, который я никогда не забываю, заставит замолчать мою недотепу – она хватает его, прижимает к своему толстому мягкому животу и начинает лопать карамель. А остатки молока в моей груди пойдут моей дочери на размайку. Держа Изабель в левой руке, а дробовик в правой, я теперь могу вдоволь таращить глаза, пока из ералаша нитчаток и осоки, ощетинившегося стрелолистом и увенчанного головками камышей, доносятся, словно в насмешку, плеск, барахтанье, возня, перекрываемые только пронзительным криком невидимой лысухи.
Как тут не оцепенеть? Глаза мои временами закрываются сами собой, и я ощущаю только стойкий запах болота – запах гниющей травы, тины, рыбы, водоплавающей дичи. Затем я встряхиваюсь, снова зажимаю под мышкой приклад. Берта жует, Изабель сосет, наполовину выпускает изо рта растрескавшийся сосок, снова хватает его да так и засыпает. Вдалеке Морока тонет в рыже-коричневой накипи. Совсем рядом по узкому каналу медленно, ровно струится вода, сглаживая оловянные блики; и время течет вместе с нею – вечно та же вода в той же реке, как и то же время в той же жизни.
А мои глаза снова закрываются. Вот уже… Господи, я и не вспомню, не подсчитаю – важные даты обретают свое значение только по отношению к моему ребенку… Скажем так: вот уже две недели, как она ковыляет, пять месяцев, как умеет сидеть, десять, как родилась, девятнадцать, как была зачата, двадцать пять, как ее отец преодолел всю эту реку, чтобы временно перейти на другой берег!
Двадцать пять! И все проясняется; все снова становится простым и понятным, несмотря на суровые длинные ночи, несмотря на жесткий гранитный четырехугольник с кровавыми пятнами герани, на котором я велела высечь: Здесь покоится Изабель Гудар. Я знаю одного человека, который, увидев эту надпись, отрицающую его имя, возвращающую мою мать – ни Мелизе, ни Дюплон – к ее исконному состоянию, мог бы повторить: «Вы – стайка женщин…» Это правда. Ни муж, ни отец, ни дед никогда здесь долго не задерживались. Выполнив свою задачу, трутень улетает или умирает; выводка пчелок достаточно этому дому, в котором жива давняя мечта Дианы, искушаемой только ребенком[24]24
Диана-охотница (Артемида), богиня девственной чистоты и целомудрия, почиталась и как богиня растительности и плодородия, покровительница супружества и деторождения.
[Закрыть].
– Иза, Иза! – пищит Берта, показывая пальцем на селезня, пролетающего, вытянув шею, вне опасности.
– Тсс!
Это «тсс!» относится и к другим. О, моя рыжая охотница, ты нисколько и не думала о девственном размножении. Не смеши людей. Если кюре, теребя свою лоснящуюся на сгибах шапочку, и называет тебя «мадам» после тихих крестин крикливой незаконнорожденной, во все горло вопившей в купели… Если некоторые и говорят: «Надо же, она держится молодцом, больше не распускает себя», то есть и другие, у которых при твоем появлении глаза начинают блестеть, а в голове крутится: «Шлюха! Тебя отымели. И еще отымеют. Так за чем же дело стало? Вот он я!» Конечно, они ошибаются. Но так ли они были бы не правы, если бы из Эрдры вдруг вышел какой-нибудь дух, созданный по его подобию, и сказал: «Иза, я понял, я – ничто. Я буду приходить, уходить, оставив тебя твоей Залуке. Но приходи порой на этот берег, где, может статься, доведется быть и мне, вдохнуть запах шалфея и мяты в высокой траве». К счастью, не бывает таких мужчин, которые являлись бы на вздох нимфы и снова погружались во мрак, как только нахмурятся ее брови. Но берегись…
– Иза!
На этот раз срывается выстрел, и коростель, потеряв перо, уносится к черту на кулички. «Промах!» – говорит Берта, переживая за мой престиж. Изабель вздрогнула, но не плачет, уставившись на меня огромными круглыми глазами младенца. Судя по всему, придется нам возвращаться не солоно хлебавши; время идет, дождь снова начинает моросить, и будет странно, если Нат не примчится прямо сюда, чтобы напомнить нам о примерке мадам Бюртен, заказе Декре и торжественной клятве, приносимой перед каждым выходом наследницы: «С первой же каплей вы вернетесь!» Однако мне бы хотелось взглянуть на мои удочки.
– Ну, пошли.
Мы с Бертой никогда не ведем более долгих разговоров, и от этого мне с ней очень легко. Она снова берет на руки племянницу, и мы возвращаемся на берег по раскисшему перешейку, соединяющему его, пока не поднялась вода, с островком, где стоит наш шалаш. Дождь усиливается. В трех шагах от трухлявой мушмулы, Бог знает почему выросшей на берегу, дергается коричневая бечевка, привязанная к колышку. Я бросаюсь к ней и подсекаю. Но вот незадача: появившийся из воды угорь в последний момент с такой силой ударяет хвостом, что срывается с крючка. На остальных удилищах леска провисает, и наживка цела. Мы даже не успеваем набрать мушмулы, чтобы не возвращаться совершенно с пустыми руками. Как я и ожидала, из чащи леса выходит старый единорог. Он держит в вытянутой руке зонт.
– Иосиф! Ребенка застудите, окаянные! – Натали налетает на нас. Хватает Изабель, завертывает ее в свой платок и, собрав всю компанию под своим зонтом-парашютом, возвращается, проклиная дождь, который теперь стучит по опавшим листьям, вызывая на прогулку полосатых улиток, черных слизняков и больших мокриц цвета резины. Она с таким трудом одолевает подъем, что я невольно думаю: «Надо бы поставить ей в гостиной диван, чтобы избавить от хождения по лестнице». Но Нат не из тех, кто заботится о себе: она прибавляет шагу, несется к дому, бросается напрямик через дверь прачечной и тщетно щелкает щеколдой.
– Я тебе сто раз говорила не задвигать засов, – ворчит она, отправляясь в обход.
Да, но мне не хочется, чтобы эта дверь хлопала по ночам; если б все зависело только от меня, я бы ее замуровала. Войдем через прихожую, где я всегда снимаю с крючка свой рабочий халат, вешая на его место ружье, а теперь к столу, на котором раззявились ножницы.
* * *
Все по местам: малышка – в манеж, Нат – к машинке, Берта – за наметку, а я – на раскройку. На стенах, с которых я изгнала отца и деда – предосторожность ad usum delphinae[25]25
В интересах наследницы (лат.).
[Закрыть],– бабушка и мама тоже на своих местах: первая – прямая, как палка, полузадушенная высоким глухим воротом и меланхолией; вторая – прямо тает, вся выразившись в изгибе шеи, склонившейся под весом ее улыбки. Изабель I вдова, Изабель II разведенка наблюдают за Изабель III, еще одной разновидностью одинокой женщины, матерью-одиночкой, как стыдливо говорят служащие собеса, которая словно соединяет участь первой с участью второй. Случайное приключение – ничто в сравнении с давней привязанностью, но, когда плющ обвивает дерево слишком крепко, он сам виноват.
За окном внезапно поднимается ветер, как часто бывает в эту пору. Он бесится, срывая зло на ставнях, превращает печную трубу в органную и ударяет в заслонку, как в барабан. Становится так темно, что Нат зажигает лампу. Вид у нее, по-моему, какой-то необычный; вооружившись масленкой, она чересчур старательно смазывает «зингер».
– В такую погоду, – вдруг говорит она, – я думаю, ждать мадам Бюртен уже нечего. Что будем делать? Займемся Декре?
Такая почтительность делает мне честь: неужели Нат, старея, решила передать мне свои полномочия? Но это, оказывается, тоже своего рода масло, чтобы гладко сошло остальное.
– Кстати, забыла тебе сказать: пока ты там палила, приходила мадам Гомбелу. Знаешь новость? У папаши Мелизе в прошлом месяце был сердечный приступ. Говорят, он очень плох.
В ее глазах – тревога, какой там давно уже не было; они говорят мне то, чего сама она не посмеет добавить: «Старик умирает, этот может вернуться. Если не знал – узнает. А если он снова заявится, что ж мне, опять дрожать, опять драться, будучи более уверенной во враге, чем в союзнице?..» Несправедливая Натали! Когда старик, рассекая кувшинки, издали разглядывал мой большой живот, разве я хоть раз его окликнула? Когда в последние месяцы, мучимый сокровеннейшими мыслями, он подгребал почти к самому нашему берегу, пытаясь увидеть этого общего ребенка, выявить какое-то там сходство, разве я не пряталась тогда за кусты, чтобы отвести угрозу раскаяния, запоздалого согласия? Морис может появиться вновь. Я не желаю встречи с ним (гораздо труднее быть вдовой живого человека, чем мертвого), но я ее больше не боюсь. Тот довод, который он приведет в свое оправдание, станет ему самым неумолимым приговором. Однажды уже побежденный Залукой, разве сможет он восторжествовать над нею во имя девочки, воплощающей в себе ее будущее? Если я не знала этого тогда, я знаю это теперь, причем понимая, что об этом надо молчать; и, только чтобы утешить неутешное, шепчу:
– Оставь в покое этих людей…
Нат просияла: такой же улыбкой, как та, что наконец разгладила ее лицо, когда Магорен укоризненно крикнул: «Полотенце!» – и дал ей обтереть мою дочь. Пусть она колет мне ею глаза в минуту гнева, пусть она по-прежнему такая же колючая, как наши изгороди, и так же, как они, готова окружить меня со всех сторон, – Боже мой, это неважно. Пусть она видит меня ходящей по грешной земле (постоянно рискуя оступиться), а не вознесенной на пьедестал – я не сержусь: если б нужно было гордиться людьми, чтобы их любить, кого бы мы любили? И как хрупка была бы любовь! Достаточно того, что Нат покорна своей, похожей на игольницу. Достаточно того, что возрождается старое содружество четырех юбок – немного менее покладистых и, может быть, более надежных, – старое согласие четырех голов: седой, рыжей, светлой и черной. (Черная – скорее, русая. Но Натали уверяет, что «дети быстро темнеют».)
* * *
Ну, за работу! Будем проще. Лучше оставить все это в покое и заняться кройкой. До наступления вечера. В четыре часа придет мадам Бюртен, воспользовавшись прояснением погоды. В пять надо будет перепеленать Бель, что сейчас приходится делать очень часто, и мы будем спорить о том, не пора ли перевести ее на искусственное питание. Наконец, в шесть Нат, никому не доверяющая выбор круп, пойдет варить кашку своей крестнице, а когда кашка будет съедена, Берта, наш попугай, точно соблюдающий расписание, двадцать раз повторит:
– Ей пора спать? Пора спать?
Иногда я позволяю ей раздеть малышку, поиграть с пудрилкой, присыпать тальком складки на животике, и полная луна не сияет ярче в нимбе своих лучей, чем добрая физиономия Берты в ореоле блаженства. Но сегодня вечером – нет! Бросив долгий взгляд на улыбающийся портрет, я решаю подняться одна, одна укладываю свою дочь и спускаюсь одна, в темноте, закрыв глаза, касаясь пальцами стен. Под моими шагами никогда не скрипят половицы, и входная дверь бесшумно открывается под моей рукой в глубокую свежесть ночи.
Как тихо, Иза! Деревья перестали стонать. Ветер только расчистил небо; от него осталось одно дуновение, проносящееся у самой земли, шевеля опавшие листья. Скучные дикие голуби, которых мне никогда не удается увидеть, глухо воркуют на верхних ветках ели, на которых они сидят каждый вечер, пачкая ствол длинными белесыми струйками. Неутомимая лягушка распевает мотив из двух нот. Часы вдруг звонко бьют половину, а с неба срывается звезда; и свет, и звон долго дрожат, постепенно стихая, и разом пропадают. Я все понимаю… Преданная нежность, виновная любовь – сжалитесь ли вы надо мной? Рожденная для того, что вы мне оставили, я большего и не прошу. Я ничего не забываю. Но я защищаюсь, как защищается моя Залука, в равной мере снедаемая и охраняемая зарослями ежевики и воспоминаниями.
Шель-Киброн-Каркефу
ноябрь 1955—октябрь 1956
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.