Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 44 страниц)
– Нет, – воскликнул Никколо, не вставая с колен и продолжая цепко держать тощие как палки ноги старика, – нет и нет, синьор Паскуале, я не отпущу вас, пока не дадите слово, что послезавтра вы будете у меня в театре! Не опасайтесь нового нападения! Разве не ясно, что римские зрители, услышав ваши арии, устроят вам триумфальное шествие и проводят вас до дома под огнем сотни факелов? Но даже если этого не случится, я сам и мои верные товарищи, мы вооружимся и сопроводим вас до самого вашего дома.
– Вы хотите сами вместе со своими товарищами проводить меня? Сколько это будет человек?
– Под вашим командованием будет находиться от восьми до десяти штыков, синьор Паскуале! Решитесь, снизойдите к моей мольбе!
– У Формики красивый голос! – прошептал Паскуале. – Но как ему удадутся мои арии?
– Решитесь! – повторил Никколо, еще крепче сжимая ноги старика.
– А вы ручаетесь, – спросил старик, – что я достигну дома невредимым?
– Честь и жизнь – вот мой залог, – воскликнул Никколо, усиливая нажим на ноги.
– По рукам! – закричал старик. – Послезавтра буду у вас!
Тут Никколо вскочил и так прижал старца к груди, что тот чуть не задохнулся, закряхтел и заохал.
В эту минуту в комнату вошла Марианна. Хотя синьор Паскуале, бросив на девушку сердитый взгляд, попытался ее спугнуть, она не обратила на это ни малейшего внимания, а, напротив, подошла прямехонько к Муссо и заговорила гневно:
– Зачем вы, синьор Никколо, стараетесь заманить в свой театр моего дорогого дядюшку? Вы забываете, что отвратительная выходка, которую недавно устроили нечестивые соблазнители, преследующие меня, едва не стоила жизни горячо любимому дядюшке, его достославному другу Сплендиано и мне самой! Я ни за что не соглашусь, чтобы мой дядюшка снова подвергся такой опасности! Возьмите свою просьбу обратно, Никколо! Не правда ли, – обратилась она к Капуцци, – вы послушаетесь меня, дорогой дядюшка, и останетесь дома, а не рискнете идти к Порта дель Пополо предательской ночью, никого не щадящей?
Синьор Паскуале был как громом поражен. Широко раскрытыми глазами уставился он на племянницу. Затем одарил ее сладчайшими словами и стал обстоятельно рассказывать, как синьор Никколо обязался принять меры, которые предотвратят любую опасность на обратном пути.
– И все же, – сказала Марианна, – я остаюсь при своем мнении и покорнейше прошу вас, любезный мой дядюшка, не идти в театр к Порта дель Пополо. Извините меня, синьор Никколо, но я готова даже в вашем присутствии высказать недобрую догадку, родившуюся в моей душе! Я знаю, вы знакомы с Сальватором Розой и, пожалуй, с Антонио Скаччати. А что, если и вы в одной упряжке с нашими врагами и хотите коварным способом заманить к себе моего дядюшку, который, я это знаю, без меня в театр не пойдет, – заманить, чтобы надежнее, чем раньше, подготовить новое нечестивое покушение?
– Какое подозрение, – в ужасе воскликнул Никколо, – какое ужасающее подозрение, синьорина! Знаете ли вы обо мне что-либо столь дурное? У меня такая скверная репутация, что вы считаете меня способным на гнусное предательство? Но если вы так худо думаете обо мне и не доверяете моему обещанию помочь вам, тогда пусть Микеле, а это именно он, я знаю, вызволил вас из рук разбойников, вас проводит, и пусть приведет с собой нескольких полицейских, которые будут ждать вас перед зданием театра, – ведь вы, я полагаю, не потребуете от меня, чтобы я предоставил им места в зале.
Пристально поглядев гостю в глаза, Марианна сказала серьезным и торжественным тоном:
– Как вы сказали? Пусть нас проводят Микеле и полицейские? Да, теперь я вижу, синьор Никколо, что намерения у вас честные и что мое недоброе подозрение необоснованно! Не корите меня за мои неразумные речи! И все же не могу я преодолеть беспокойство, страх за моего драгоценного дядюшку. Прошу его не рисковать, прошу не идти по столь опасной дороге!
Выражение лица синьора Паскуале, следившего за этим разговором, подвергалось странным изменениям, и это явно свидетельствовало о борьбе, происходившей в его душе. Наконец, не в силах больше сдерживаться, он рухнул на колени перед своей очаровательной племянницей, сжал ее руки, покрывая их поцелуями и орошая хлынувшими из глаз слезами, и закричал как безумный:
– Марианна, дар небесный, кумир мой! Пламя, сжигающее мое сердце, рвется наружу и озаряет ярким светом все вокруг! Ах, эти твои страхи и опасения – ведь это сладостное признание любви ко мне!
И он молил ее изгнать страх из своей души, молил явиться в зал театра, дабы внимать льющимся со сцены звукам прекраснейшей арии, какой не смог создать ни один, даже самый божественный музыкант.
Никколо тоже обратился к Марианне со слезной мольбой и повторял ее до тех пор, пока девушка не объявила о своем согласии и не обещала последовать, отбросив всякий страх, за нежным и ласковым дядей в театр у Порта дель Пополо. Синьор Паскуале был на седьмом небе и таял от блаженства. Он получил подтверждение любви Марианны, жаждал услышать свою музыку в театре и надеялся на лавры, которых так долго безуспешно добивался. Он уже предвкушал осуществление своих сладчайших грез и хотел, чтобы звезда его взошла на глазах у обоих верных друзей, – ведь он не сомневался, что, как и в прошлый раз, и синьор Сплендиано, и малыш Питикиначчо пойдут вместе с ним.
Той ночью, когда синьор Сплендиано спал, уткнувшись в свой парик, у пирамиды Цестия, к нему являлось много всяких призраков, не говоря уже о тех, что его похитили. Все кладбище шевелилось, и сотни мертвецов тянули к бедняге костлявые руки, громко жалуясь на его эссенции и отвары, причинявшие мучения, от коих они даже в могиле не могли отделаться. Поэтому, хотя Пирамидальный Доктор и не оспаривал утверждение синьора Паскуале, что нападение на них совершили не злые силы, а распоясавшиеся нечестивцы, он продолжал пребывать в мрачном настроении и, несмотря на то что не был склонен к суеверию, теперь всюду видел привидения и страдал от недобрых предчувствий и ночных кошмаров.
Что же до Питикиначчо, то убедить карлика, что на синьора Паскуале и него напали не настоящие черти, не посланцы пылающего ада, было невозможно, и он истошно вопил при каждом упоминании роковой ночи. Он не верил синьору Паскуале, утверждавшему, что за дьявольскими масками скрывались Антонио Скаччати и Сальватор Роза, и сквозь обильные слезы клялся, что, цепенея от ужаса, все-таки распознал по голосу и поведению черта Фанфарелло, щипавшего его так больно, что на животе даже остались синяки.
Можно представить себе, каких трудов стоило синьору Паскуале уговорить обоих, Пирамидального Доктора и Питикиначчо, пойти с ним еще раз. Сплендиано дал согласие только после того, как ему удалось достать у одного монаха-бернардинца мешочек с освященным мускусом, запах которого не переносят ни мертвецы, ни черти и который он хотел в случае необходимости использовать как средство обороны; Питикиначчо не мог устоять перед обещанной ему банкой засахаренных ягод винограда и, кроме того, потребовал, чтобы синьор Паскуале согласился нарядить его не в женское платье, приманившее к нему, как он сказал, черта, а в его новую крохотную рясу.
Итак, должно было, кажется, случиться то, чего Сальватор опасался: ведь, как он уверял, для осуществления его замысла нужно было, чтобы синьор Паскуале и Марианна пришли в театр к Никколо одни, без своих верных спутников.
Оба, Антонио и Сальватор, изрядно ломали голову над тем, как бы им отлучить Сплендиано и Питикиначчо от синьора Паскуале. Но какую бы авантюру для выполнения этой задачи они ни придумали, времени бы не хватило: уже следующим вечером в театре должно было совершиться покушение. Небо, нередко пользующееся самыми странными орудиями, чтобы покарать глупцов, прибегло к одному из таких орудий, дабы помочь теснимой паре влюбленных, и сделало так, что Микеле при помощи своей глупости достиг того, чего не могло добиться искусство Сальватора и Антонио.
Той же ночью на улице Рипетта перед домом синьора Паскуале случилось какое-то необычайное происшествие: послышались также ужасающие крики, брань и проклятия и кто-то так буйствовал, что все соседи проснулись, а полицейские, выслеживавшие убийцу, который пытался укрыться от них где-то вблизи площади Испании, заподозрили на этой улице новое злодеяние и поспешили сюда с горящими факелами в руках. Но когда они вместе со многими людьми, привлеченными страшным шумом, появились на месте предполагаемого кровопролития, их взору предстала такая картина: на земле как бездыханный лежал бедный маленький Питикиначчо; Микеле колотил чудовищной дубинкой Пирамидального Доктора, рухнувшего наземь в тот самый момент, когда синьор Паскуале с огромным трудом поднялся на ноги, выхватил из ножен шпагу и со всей яростью набросился на Микеле. Вокруг них валялись куски разбитых гитар. Несколько человек схватили старика за руки, не то бы он наверняка пронзил Микеле шпагой. А тот, лишь теперь, при свете факелов, увидевший, кто рвется к нему, вылупил глаза, остолбенел и как бы превратился в портрет злодея, растерянно стоящего, как сказано где-то, между силой и волей. Затем он испустил отчаянный вопль, стал рвать на себе волосы и молить о пощаде и милосердии. Что же касается Пирамидального Доктора и карлика, то ни тот, ни другой значительного урона не понесли, но получили столь изрядное число шишек и синяков, что шевелиться не могли, и пришлось кому-то доставлять их домой.
А виновником всей этой беды был не кто иной, как сам синьор Паскуале.
Мы ведь помним, что Сальватор и Антонио тешили Марианну такой ночной музыкой, какой больше нигде не услышишь, но я забыл рассказать, что, к превеликой ярости старика, они и в дальнейшем не переставали этим заниматься. Бешенство синьора Паскуале сдерживали соседи, но в безумии своем он дошел до мысли обратиться к властям с просьбой запретить обоим художникам петь по ночам на улице Рипетта. Однако в ответ ему было заявлено, что в Риме еще никогда никому не запрещали петь и играть на гитаре там, где душе угодно; такое, мол, требование просто-напросто нелепо. И тогда синьор Паскуале решил сам положить конец безобразию: он обещал Микеле хорошие деньги, если тот при первой же возможности нападет на певцов и как следует их поколотит. Микеле не мешкая обзавелся здоровенной дубиной и каждую ночь стоял в засаде за входными дверями. Случилось, однако, так, что Сальватор и Антонио сочли нужным в течение некоторого времени перед осуществлением своего плана отказаться от ночных сеансов, чтобы лишний раз не напоминать старику о своем существовании. Но Марианна заявила простодушно, что, как ни велика ее ненависть к Антонио и Сальватору, она все же с удовольствием внимала их пению, ибо ничто так не отрадно для ее слуха, как сладостные звуки, парящие в ночном воздухе.
Синьор Паскуале намотал себе это на ус и, дабы оказаться сверхгалантным по отношению к своей возлюбленной, решил приготовить ей сюрприз в виде серенады собственного сочинения, тщательнейшим образом отрепетированной совместно с верными друзьями. Как раз накануне дня, предвещавшего величайший триумф синьора Паскуале в театре Никколо Муссо, он ночью тайком выскользнул из дома и привел своих друзей, уже ожидавших его. Но стоило им только ударить по струнам, как Микеле, которого синьор Паскуале по забывчивости не поставил в известность о своем намерении, выскочил, радостно предвкушая возможность заработать обещанные деньги, мигом из дома и стал немилосердно дубасить музыкантов, а засим случилось все то, что нам уже известно. Само собой разумеется, что ни синьор Сплендиано, ни Питикиначчо не были в состоянии сопровождать синьора Паскуале в театр Никколо: они покоились в кроватях, и, кажется, не было на их телах места, которое бы не закрывал бинт или пластырь. И у синьора Паскуале тоже изрядно болели от полученных побоев плечи и спина, но дома он остаться не мог: каждая музыкальная фраза его арии была одной из нитей, властно притягивавших его к себе.
– Теперь, – обратился Сальватор к Антонио, – когда без нашего участия устранено препятствие, считавшееся непреодолимым, все будет зависеть лишь от вашей расторопности, то есть от того, чтобы вы, не упустив подходящего момента, увели свою Марианну из театра Никколо. Но я уверен, вы не оплошаете, и я уже приветствую в вашем лице жениха прекрасной племянницы старика Капуцци, которая через несколько дней станет вашей супругой. Желаю вам счастья, Антонио, хоть меня и мороз по коже пробирает при одной только мысли о вашей женитьбе!
– Как прикажете это понимать, Сальватор? – удивился Антонио.
– Считайте это прихотью, – ответил Сальватор, – считайте блажью или еще чем-нибудь, Антонио, как вам будет угодно, но знайте: я люблю женщин; люблю, и тем не менее каждая из них, даже та, в которую я влюблюсь до безумия, и даже та, ради которой я пойду на смерть, родит в глубинах моей души подозрение, бросающее меня в дрожь и холодный пот, стоит мне только подумать о союзе с нею, об узах брака. Перед непостижимой сутью женской натуры пасует любое оружие мужчины. Та, о ком мы думаем, что она всем существом своим отдалась нам, что душа ее полностью нам открыта, первой обманет нас, и вместе со сладчайшим поцелуем мы всасываем губительный яд.
– А моя Марианна? – воскликнул в смятении Антонио.
– Простите меня, Антонио, – продолжал Сальватор, – но именно ваша Марианна, воплощенная прелесть и грация, уже в который раз доказала мне, какими опасностями грозит нам таинственная натура женщины! Вспомните, как вело себя это невинное, неискушенное дитя, когда мы принесли домой ее дядюшку, и как хватило одного моего взгляда, чтобы она все, все поняла и так умно продолжала играть роль, которую вы мне описали. Но это не идет ни в какое сравнение с тем, что произошло, когда Муссо явился к старику! Самая опытная светская дама не способна на такую хитроумнейшую изворотливость, на такой безошибочный маневр, какие оказались под силу малютке Марианне, сумевшей столь надежно обвести старика вокруг пальца. Кто еще мог бы так умно открыть нам дорогу для самых разных планов? Война с престарелым безумцем… В ней, конечно, любая хитрость хороша, и все-таки… Ах, любезнейший Антонио, не обращайте внимания на мои бредни и наслаждайтесь счастьем со своею Марианной, сколько хватит сил!
Если к синьору Паскуале, когда он шествовал со своей племянницей Марианной к театру Никколо Муссо, присоединялся какой-нибудь монах, то всем встречным приходило в голову только одно: эту странную пару ведут на эшафот. Ибо возглавлял шествие бравый Микеле с суровым видом, вооруженный до зубов, а за синьором Паскуале и Марианной шло до двадцати полицейских.
Никколо весьма торжественно встретил старца и его даму перед входом в театр и препроводил их на приготовленные для них места у самой сцены. Такое проявление почета было весьма лестно для синьора Паскуале, о чем свидетельствовали его светящиеся гордостью глаза; радостное настроение старика еще больше усилилось, когда он заметил, что места рядом с Марианной и сзади нее заняты сплошь одними дамами.
Со сцены, пока еще закрытой занавесом, послышались звуки скрипок и контрабаса; сердце синьора Капуцци забилось от сладостного ожидания, и словно электрическим током пронзило тело, когда вдруг зазвучал ритурнель его арии.
На сцену вышел Формика в маске Паскуарелло и запел – запел бездарнейшую из всех арий голосом Капуцци, сопровождая ее жестикуляцией, присущей лишь одному синьору Паскуале! Стены театра задрожали от оглушительного, раскатистого смеха зрителей. Зал неистовствовал, слышались громкие возгласы:
– Ah Pasquale Capuzzi – compositore, virtuoso celeberrimo! Bravo! Bravissimo! [330]330
А, Паскуале Капуцци, знаменитейшей композитор, виртуоз! Браво! Брависсимо! (Итал.)
[Закрыть]
Но старик не замечал коварства смеющихся и таял от восторга. Ария была допета до конца, после чего многие стали требовать, чтобы в зале прекратился шум. Затем вышел доктор Грациано – на этот раз его играл сам Никколо Муссо – и, заткнув себе уши, закричал на Паскуарелло, требуя, чтобы тот наконец прекратил свой безумный визг.
Затем доктор спросил Паскуарелло, когда это он научился такой проклятой манере пения и где раздобыл эту мерзкую арию.
На это Паскуарелло ответил, что не может взять в толк, чего от него хочет доктор, у которого, верно, как и у других жителей Рима, нет вкуса к настоящей музыке. Не умеют, мол, такие люди ценить истинный талант, какой есть у сочинителя этой арии, величайшего из ныне здравствующих композиторов и виртуозов. А ему, Паскуарелло, выпало на долю счастье служить у этого человека, и тот даже самолично дает ему уроки музыки и пения!
Тут Грациано попытался отгадать имя автора, назвал множество известных композиторов и виртуозов, но на каждое, даже самое знаменитое имя Паскуарелло отвечал только презрительным покачиванием головы.
Доктор обнаруживает свое полное невежество, заявил наконец Паскуарелло, раз он даже не знает, кто самый великий композитор современности. Это не кто иной, как синьор Паскуале Капуцци, оказавший ему честь взять его к себе в услужение. Разве его, Грациано, удивляет, что Паскуарелло друг и слуга синьора Паскуале?
Услышав такие слова, доктор затрясся от хохота и никак не мог остановиться. Неужто, воскликнул он, нахохотавшись, Паскуарелло, сбежав от него, от доктора Грациано, где ему помимо харчей и жалованья перепадала еще монетка-другая, отправился к самому известному, самому признанному из всех старых фатов, пичкающих себя макаронами, к маскарадному шуту, вышагивающему в своем цветастом платье подобно петуху перед курятником после дождичка, к ворчливому сквалыге, к одуревшему от любви старикашке, портящему на улице Рипетта воздух омерзительным козлиным криком, который он гордо именует пением, и т. п.
Это все доктор от зависти говорит, взвился Паскуарелло. Положа руку на сердце (parla col cuore in mano) он, Паскуарелло, может сказать: не такому человеку, как доктор Грациано, судить о Паскуале Капуцци ди Сенигаллия. Положа руку на сердце он говорит: у доктора самого немало такого, в чем он упрекает блистательного синьора Паскуале. Положа руку на сердце Паскуарелло заявляет всем: он своими ушами не раз слышал, как сотен шесть человек так хохотали над господином доктором Грациано, что животики себе надрывали, и т. п. И Паскуарелло произнес длиннейшую хвалебную речь, в которой приписал синьору Паскуале все на свете добродетели, назвав его в заключение воплощением любезности и обаяния.
– Досточтимый Формика, – шептал себе под нос синьор Капуцци, – досточтимейший синьор Формика, чувствую, ты ставишь себе целью способствовать моему полнейшему триумфу, – ведь римлян, этих жалких людишек, терзавших меня завистью и неблагодарностью, ты беспощадно тычешь носом в их подлость и втолковываешь им, кто я такой!
– А вот он и сам, мой господин, – воскликнул Паскуарелло, и на сцену вышел синьор Паскуале Капуцци собственной персоной, так похожий платьем, лицом, жестами, походкой, осанкой на сидевшего внизу синьора Капуцци, что тот перепугался, выпустил руку Марианны, долго лежавшую в его руке, и стал ощупывать собственный нос и парик, желая убедиться, что он не спит, что в глазах у него не двоится, что он в самом деле сидит в театре и что чуду можно верить.
А тот Капуцци, что был на сцене, совсем по-дружески обнял доктора Грациано и спросил, как он поживает. На аппетит он не жалуется, ответил доктор, сон тоже всегда к его услугам (per servirlo), но вот что касается кошелька, то тут дело дошло до полного истощения. Вчера, например, чтобы потрафить своей возлюбленной, он отдал последний дукат за пару чулок цвета розмарина, и теперь ему придется идти к какому-нибудь банкиру клянчить тридцать дукатов в долг!
– Но как же вы не подумали о своем лучшем друге! – возразил Капуцци. – Вот вам, многоуважаемый синьор, пятьдесят дукатов, возьмите их!
– Что ты делаешь, Паскуале! – вскрикнул внизу Капуцци.
Доктор Грациано заговорил о векселе, о процентах, но синьор Капуцци заявил, что ни того, ни другого он не требует, раз идет речь о таком друге, как доктор Грациано.
– Ты с ума сошел, Паскуале! – еще громче крикнул «нижний» Капуцци.
После нескольких объятий с изъявлением благодарности доктор Грациано удалился. Теперь к синьору Капуцци приблизился Паскуарелло и сказал, не переставая кланяться и возносить своего хозяина до небес, что и его кошелек страдает такой же болезнью, как у Грациано, а заодно попросил помочь ему тем же великолепным лекарством.
Капуцци, тот, что на сцене, порадовался, что Паскуарелло умеет так отменно пользоваться его хорошим настроением, и швырнул ему несколько блестящих дукатов.
– Паскуале, ты просто безумен! Бес, что ли, в тебя вселился? – закричал во всю мочь «нижний» Капуцци. Зрители призвали его к порядку.
Паскуарелло, воздавая уже без всякой меры хвалу своему хозяину, заговорил под конец об арии, которую сочинил Капуцци и которою он, Паскуарелло, надеется привести всех в восхищение. Капуцци, тот, что на сцене, похлопал Паскуарелло дружески по плечу и сказал: ему, своему верному слуге, он может доверить тайну, что он ведь, собственно говоря, в музыке ничего не смыслит, а та самая ария, как, впрочем, и все другие, когда-либо им сочиненные, попросту украдена из канцон Фрескобальди и мотетов Кариссими.
– Врешь, врешь, подлец, нагло врешь! – завопил «нижний» Капуцци, вскочив с кресла. Старика снова призвали к порядку, а дама, сидевшая рядом с ним, потянула его за рукав вниз.
– Пришел час, – продолжал Капуцци, тот, что на сцене, – подумать о других, более важных вещах. Дело в том, что он хочет завтра задать пир горой, и Паскуарелло нужно будет раздобыть все необходимое.
При этом Капуцци вынул и зачитал список вкуснейших, чрезвычайно дорогих яств; при каждом названии Паскуарелло надлежало запомнить цену и тут же получить деньги.
– Паскуале! Сумасброд! Безумец! Бездельник! Расточитель! – подавал реплики «нижний» Капуцци, все больше бледнея от огорчения, по мере того как росла стоимость бессмысленнейшего из всех пиршеств.
Когда наконец список был исчерпан, Паскуарелло спросил синьора Капуцци, что побудило его затеять такое блестящее празднество.
– Завтра, – сказал Капуцци, тот, что на сцене, – самый радостный, самый счастливый день в моей жизни. Знай же, добрый мой Паскуарелло, что завтра я праздную благословенный день бракосочетания моей дорогой племянницы Марианны. Отдаю ее руку славному молодому человеку, самому замечательному из всех художников, Антонио Скаччати!
Не успел «верхний» Капуцци произнести эти слова, как «нижний», вне себя от ярости, вскочил с места с лицом, в котором, казалось, полыхали все огни ада, и, грозя обоими кулаками своему двойнику, завизжал:
– Нет, ты этого не сделаешь! Не сделаешь, негодяй, мерзопакостный Паскуале! Хочешь потерять Марианну, пес шелудивый? Хочешь швырнуть ее на шею проклятому плуту? Ее, сладостную Марианну, твою жизнь, твою надежду, твое единственное достояние! Ну, погоди-ка! Погоди, дурак набитый! Увидишь, чем это для тебя кончится! Твои же кулаки тебя изобьют! Так изобьют, что и про пир, и про свадьбу позабудешь!
Но и «верхний» Капуцци сжал, как и «нижний», кулаки и кричал в такой же ярости таким же визгливым голосом:
– Отправляйся-ка ты ко всем чертям, проклятый, безмозглый Паскуале, скупердяй-жадюга, старый фат, одуревший от любви, расфуфыренный осел с бубенцами на башке! Вот поди ж ты, дух из тебя повышибаю, чтоб неповадно было тебе навязывать подлые козни честному, доброму, благочестивому Паскуале Капуцци.
И осыпаемый страшнейшими ругательствами и проклятиями «нижнего» Капуцци, «верхний» стал один за другим описывать грехи, которые были на совести старика.
– А ну, попробуй только, – угрожающе закончил он свой рассказ, – попробуй, Паскуале, старая, сбрендившая от любви обезьяна, разрушить счастье этих молодых людей, которых само небо выбрало друг для друга!
В этот момент в глубине сцены появились Антонио Скаччати и Марианна, соединенные объятием. Хоть и плохо держался на ногах старик, но ярость придала ему силы и проворства. Одним прыжком очутился он на сцене, выхватил шпагу из ножен и бросился к мнимому Антонио. Но тут он почувствовал, что сзади кто-то крепко держит его. Это был офицер из папской гвардии, обратившийся к нему строгим голосом:
– Придите в себя, синьор Паскуале, вы в театре Никколо Муссо! Сами того не желая, вы сегодня сыграли великолепную роль! Ни Марианны, ни Антонио вам здесь не найти.
Те, кого Капуцци принял за эту пару, подошли вместе с другими актерами. Перед глазами у него были сплошь незнакомые лица! Шпага выпала из дрожащей руки, Капуцци глубоко вздохнул, будто пробуждаясь от тяжкого сна, потер лоб, широко раскрыл глаза. Он осознал случившееся, и это пронзило его сердце; он издал истошный крик, от которого стены содрогнулись:
– Марианна!
Но зов его не мог дойти до девушки. Дело в том, что Антонио сумел не упустить момент, когда Паскуале, забыв про все на свете, бранился со своим двойником: быстро пробрался сквозь ряды зрителей к Марианне и вывел ее через боковую дверь на улицу, где его дожидался восседавший в экипаже vetturino [331]331
Возница (итал.).
[Закрыть]. И вот уже мчатся они прочь отсюда, мчатся во Флоренцию!
– Марианна, – продолжал взывать старик, – Марианна! Ее нет! Она сбежала! Негодяй Антонио украл ее у меня! Вперед! За нею! Смилуйтесь, люди, возьмите факелы, ищите мою голубку! О, змей, змей!
С этими словами старик хотел уйти прочь, но офицер, не выпуская его, сказал:
– Если вы имеете в виду молодую красивую девушку, сидевшую рядом с вами, то она, сдается мне, уже давно, как только вы затеяли никчемную перебранку с актером в похожей на вас маске, выскочила из театра с молодым человеком. Если не ошибаюсь, то был Антонио Скаччати. Но вы не беспокойтесь: сразу же будут приняты необходимые меры, будет учинен розыск, и, как только найдут вашу Марианну, вы вновь увидите ее у себя. Что же касается лично вас, синьор Паскуале, то я вынужден арестовать вас из-за вашего поступка: вы собирались пролить кровь, покушаясь на жизнь того актера!
Синьора Паскуале, бледного как смерть, не способного произнести ни слова, увели те же самые полицейские, которые должны были защищать его от замаскированных чертей и призраков, и вышло так, что долгожданная ночь вместо триумфа, на который он так надеялся, принесла ему глубокое горе и он познал безумное отчаяние, столь знакомое всем обманутым старым влюбленным глупцам.
Сальватор Роза покидает Рим и отправляется во Флоренцию. Конец истории
Все живущее под лучами солнца подвержено постоянным переменам, но ничто нельзя считать более изменчивым, чем умонастроение людей: оно находится в вечном движении по кругу, подобно колесу Фортуны. Горьким упреком встретят завтра того, кто сегодня пожал величайшую хвалу; ногами пинают сегодня того, кто завтра будет вознесен высоко!
Кто из жителей Рима не осыпал насмешкой, издевкой старика Паскуале Капуцци с его отвратительной скупостью, с его дурацкой влюбленностью, с его сумасшедшей ревностью, кто не желал вызволения бедной, истерзанной Марианне? Но как только Антонио удалось увезти возлюбленную, насмешка и издевка внезапно обернулись состраданием к старому дурню, который на глазах у многих жителей шагал, безутешный, с опущенной долу головой по улицам Рима. Беда редко приходит одна, и вот случилось так, что вскоре после похищения Марианны он потерял закадычных друзей. Малыш Питикиначчо подавился ядрышком миндаля – он попытался, выводя голосом какие-то рулады, проглотить его и оплошал; существованию же Пирамидального Доктора, синьора Сплендиано Аккорамбони, неожиданно положила предел его собственная описка. От побоев, нанесенных бравым Микеле, у него началась лихорадка, и он решил себя исцелить средством, придуманным им самим: потребовал перо и чернила и выписал рецепт, в котором по ошибке проставил цифру, во много раз увеличившую дозу сильно действующего вещества. Не успел он глотнуть этого снадобья, как сразу же откинулся на подушку и испустил дух, достойным образом представив миру при помощи собственной кончины убедительнейшее доказательство действенности последнего из своих лекарств.
Теперь, как уже было сказано, все, кто раньше громче других смеялся над Паскуале и тысячекратно высказывал славному Антонио пожелание успеха в его намерениях, стали воплощением сострадания к старику и беспощадно порицали Антонио, а еще больше Сальватора Розу, коего они с полным основанием считали главным зачинщиком во всей этой авантюре.
Недруги Сальватора, а их было немало, не упускали, сколько хватало сил, случая подлить масла в огонь.
– Глядите, – говаривали они, – ведь этот отпетый головорез из шайки Мазаньелло готов приложить руку ко всем злым проделкам, ко всем бандитским затеям, и мы вскоре еще на своей шкуре почувствуем злокозненность его пребывания в Риме!
И впрямь кучке завистников, ополчившихся против Сальватора, удалось препятствовать дерзостному полету его славы. Одна за другой выходили из его мастерской картины, смело задуманные, великолепно исполненные, но так называемые знатоки только пожимали плечами, считая, что горы слишком синие, а деревья слишком зеленые, что фигуры то слишком длинные, то слишком широкие, осуждали всё, что осуждения не заслуживало, и таким образом старались всячески умалять истинные заслуги Сальватора. Особенно допекали его художники из Академии Сан-Лука, которые не могли простить ему историю с лекарем; они доходили до того, что, переступая границы своей профессии, ругали даже прекрасные стихи его, намекая на то, что Сальватор не обрабатывает свое поле, а обворовывает чужое. И потому случилось так, что Сальватору больше не удавалось окружать себя в Риме, как это было некогда, ореолом славы. Вместо того чтобы перебраться в большую мастерскую, где когда-то его посещали самые знатные римляне, он остался жить у госпожи Катерины в доме с зеленой смоковницей, и как раз эта непритязательность приносила ему порою покой и утешение.
Нелегко было Сальватору переносить козни своих врагов; более того, он даже почувствовал, что нутро его терзает какая-то ползучая хворь, рожденная досадой и раздражением. В таком дурном настроении он написал два больших полотна, заставивших весь Рим заговорить о них. Одна из этих картин была посвящена бренности всех земных дел, и в главной фигуре все сразу же узнали легкомысленную особу со всеми признаками гнусного ремесла, любовницу кардинала. На другой картине можно было увидеть Фортуну, раздающую богатые дары. Но кардинальские шляпы, епископские митры, золотые монеты и знаки отличия падали на мычащих овец, ревущих ослов и на разных презренных тварей, тогда как люди с привлекательной внешностью, но в рваной одежде поглядывали наверх, тщетно надеясь на то, что им тоже перепадут хотя бы ничтожные блага. Сальватор дал полную волю своей озлобленности, и на мордах изображенных животных можно было различить черты тех или иных знатных персон. Легко представить себе, как возросла после этого ненависть к художнику и как ему пуще прежнего стали досаждать.