Текст книги "Трое против дебрей"
Автор книги: Эрик Кольер
Жанр:
Природа и животные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Эрик Кольер
«Трое против дебрей»
Глава I
Весь мир, казалось, был охвачен пламенем, когда я увидел впервые Мелдрам-Крик. С холма, где я пока находился в безо пасности, было слышно, как пожар движется с севера в сторону ручья. Когда пламя достигло поляны у подножия холма, оно с треском и ревом набросилось на сухую, словно трут, траву. Не прошло и двух минут, как вся поляна ярко пылала. Огонь легко перепрыгнул русло ручья и метнулся к соседним зарослям. Через какие-нибудь пять минут поляна превратилась в черное дымящееся пепелище. И хотя на пихтах еще горели иголочки, я знал, что деревья умирают. Невольно мелькнула мысль: «Умирает ручей, умирают деревья, умирает весь этот край».
И все же именно в этом краю мне пришлось вскоре делить свою судьбу с Лилиан. Здесь, в бесплодной, выжженной дикой глуши, которая затем на тридцать лет стала нашим домом, нам предстояло вырастить нашего сына Визи. Здесь мы испытали палящий зной лета и беспощадность пронизывающей холодом зимы. Здесь мы узнали наших единственных соседей: лосей, медведей, волков и других диких обитателей мшаников и лесов. Некоторые из них, казалось, всегда были готовы оспаривать наше право на существование в их краю. Здесь мы научились мириться с комарами и слепнями, нередко доводившими почти до бешенства своей ненасытной жаждой и нас, и наш рабочий скот, и наших верховых лошадей. Мы приняли все это так же, как и радости жизни среди окружавшей нас дикой природы.
Здесь мы делили с Лилиан мгновения покоя, ночлеги в глубине заросшего мхом леса или на берегу какого-нибудь свер кающего пруда, покой которого нарушался до этого лишь стайкой перелетных водяных птиц или разбушевавшимся лосем. Все это было довольно приятно летом, но зимой требовалась спартанская выдержка, чтобы жить в лесах или около прудов, когда земля погребена под снежным саваном толщиной в три фута или более того, когда выдыхаемый воздух замерзал почти сразу же после выхода из легких, когда холод вонзался в наше тело с остротой отточенного охотничьего ножа. И именно тогда, когда зима держала этот дикий край в своих жестких тисках, Лилиан простаивала немало времени в напряженном ожидании у входа в хижину. Она стояла с непокрытой головой, залитая лунным светом, не замечая предательских уколов минусовой температуры, стояла очень тихо, прислушиваясь, не шуршат ли по льду мягкие канадские лыжи-снегоступы, не слышится ли тяжелая поступь верховой лошади, ломающей мерзлую корку на снегу, стояла с немым вопросом на губах: «Почему их нет до сих пор? Что держит их в снегах в этот ночной час?»
Здесь, в этом краю, который сейчас, на моих глазах, пре вращался в обуглившееся, дымящееся пепелище, нам предстояло пережить немало минут мрачного отчаяния, когда, казалось, катастрофически рушились все наши надежды. И здесь же нам предстояло насладиться благодатными мгновениями невыразимого счастья и удовлетворения достигнутым, когда усилия, наконец, начинали приносить плоды.
Это был Мелдрам-Крик – ручей, куда в те времена, когда бабушка Лилиан – индианка – была ребенком, приходили уто лять жажду стада оленей, где шлепали своими хвостами бобры, а форель выскакивала из воды в погоне за мухами, где тысячи уток и гусей копошились среди прибрежных зарослей. Но теперь вода застоялась, а кое-где и вовсе исчезла. Огонь сметал лес с лица земли, деревья уже были мертвы, и, наблюдая с безопасной точки на холме за агонией всего окружающего, я думал лишь о том, что этот край умирает, и что нет никого, кто мог бы его спасти.
Этот ручей или, вернее, его истоки я впервые увидел в конце весны 1922 года, и только осенью 1926 года я побывал в том месте, где он впадает в реку Фрейзер[1]1
Река на западе Канады, в провинции Британская Колумбия.
[Закрыть] в трехстах с лишним милях к северу от Ванкувера (Британская Колумбия), если следовать в направлении полета диких гусей.
Я ехал на шестилетнем пегом мерине, глуповатом и смирном на вид, но коварном, как тонкий лед на реке. И хотя сейчас мерин лениво и неуклюже трусил по тропинке медленным шагом, отведя назад уши и полузакрыв глаза, он мог превратиться в ураган неудержимой, яростной энергии, если бы внезапно у его ног вспорхнул тетерев или неосторожно выскочил из зарослей молодого сосняка олень. Случалось, он вставал подо мной на дыбы, этот негодяй, и дважды сбрасывал меня с седла. И я понимал, что если бы здесь, где почти на тридцать миль вокруг нет ни одного человека, ему удалось удрать от меня, не скоро удалось бы мне увидеть хоть кончик его хвоста. Поэтому, крепко зажав в левой руке поводья, я держал правую руку над лукой седла, чтобы в крайнем случае вцепиться в нее изо всех сил.
Прожив здесь, в Чилкотинском округе, в глубине Британ ской Колумбии, уже целый год, я немало узнал об этом странном диком крае. И я с тревогой подумал, что причиной лесного пожара, беспрепятственно охватившего такую большую часть этого края, был не промысел божий, а коробка спичек в руках человека. Здесь все привыкли к тому, что, если нужно накосить для скота свежего болотного сена на какой-нибудь еще неско шенной поляне, следует прежде всего очистить ее от прошлогодней травы. Надо выехать на поляну в солнечный день в конце весны и бросить в траву зажженную спичку, для того чтобы позже, летом, когда придет пора косьбы, сухая трава не цеплялась и не застревала в раме косилки. Возможно, сотни акров леса стали жертвой пламени лишь потому, что кому-то понадобилось освободить от старой травы какие-нибудь двадцать акров земли, предназначенной для покоса.
Впрочем, это не имело значения. В краю, где хвойные леса простираются на многие мили и им не видно конца, древесина не представляет экономической ценности. И идет она здесь разве лишь на то, чтобы поставить забор, наскоро сложить из бревен хижину с покрытой дерном крышей или заготовить на зиму дрова.
Думаю, что впервые эта мысль пришла мне в голову, когда я верхом на лошади переправился через ручей у его истоков, и поехал вдоль него вниз по течению. Так бывает, когда человек, мечтающий о собственном доме, видит свободный участок на какой-нибудь улице или проспекте и говорит себе: «Вот где я хотел бы построить дом». В подсознании у меня тогда мелькнула мысль: «Когда-нибудь я сюда приеду и поселюсь у этого ручья». Несколько лет спустя, когда эта случайная мысль уже стала реальностью, я не раз в бессонные ночи, беспокойно ворочаясь в постели, думал об одном и том же: «Разумно ли я поступил? Стоило ли делать это?» Но тогда со мной была Лилиан. И Визи. Они, как якорь, держали меня у ручья и в ведро, и в ненастье.
На противоположном берегу ручья был окаймленный тонкими ивами луг, занимавший, вероятно, не более половины акра. За ивами вновь царили вечнозеленые сосны Банкса[2]2
Разновидность сосны, распространенная в западной части Северной Америки.
[Закрыть]. Выехав на луг, я спустился с седла, привязал лассо к концу повода, расстегнул и снял уздечку, чтобы конь мог свободно пастись в траве, доходившей мне до колен. На лугу недавно лежали олени. Еще подъезжая к ручью, я несколько раз видел их свежие следы. Я также спугнул там большого черного медведя, который с таким увлечением обдирал колоду в поисках личинок, что не учуял и не услышал, как я подъехал к нему. Когда же мишка, наконец, почувствовал мое присутствие, я остановил пегого и замер в седле, наблюдая, как неуклюжий зверь несется во всю прыть, чтобы спрятаться в ближайших зарослях молодого сосняка. Тогда медведь не вызвал у меня особого интереса. Еще не настал день, когда убить толстого, облитого жиром черного медведя было для меня поистине вопросом жизненной необходимости. Куда важнее были замеченные мной следы оленей: они говорили о том, что здесь не будет недостатка в мясе, если только умеешь охотиться.
Когда пегий подкрепился травой, я проехал полмили вверх по ручью. Он вытекал из озерка, протянувшегося узкой полоской в полмили шириной и около трех миль длиной. Ручей еле сочился, как бы стыдясь того, что оказался на видном месте. Уровень озерка был так низок, что вода не вытекала из него, а капала. Время близилось к полудню, и казалось, что кроваво-красный шар солнца держится на плотном дыму горящего леса. Я ощутил на языке резкий привкус дыма и понял, что надо повернуть обратно: огонь был уже недалеко.
Любопытство потянуло меня вниз по течению ручья. Вода сочилась через песок и гальку, как будто потеряв надежду когда-нибудь достигнуть цели своего движения. Примерно в миле от брода ручей струился по лугу, где некогда жили бобры. Здесь застоявшаяся, вонючая вода едва покрывала черную грязь на дне русла. Я выехал на луг. Сбившаяся, сухая, как порох, трава шуршала бумагой под копытами моего мерина.
В конце луга маячили остатки плотины, построенной боб рами. И дальше русло ручья терялось в чаще крепких старых елей. После того как вода проходила через пробоину в плотине, от ручья почти ничего не оставалось. Она просто булькала в песке и медленно стекала в маленький прудик. Передо мной был больной, гибнущий ручей. И гибель его не вызывала никаких сомнений.
Именно тогда я и услышал, как с севера к ручью идет пожар. Инстинкт самосохранения подсказал мне, что нужно уходить с луга и что лучше всего выехать на высокий холм, откуда можно видеть приближение пламени и в то же время быстро ускользнуть, что мне и пришлось сделать через несколько минут.
Там, наверху, в сосновом бору, у подножия деревьев было мало горючего материала, и пламя не могло подняться так высоко, чтобы охватить верхушки сосен. Разрушительная сила пожара проявилась в полной мере, лишь когда огонь достиг луга с его пересохшей травой.
Тогда я не знал, сколько времени нужно Природе, чтобы вырастить одну могучую ель в шестьдесят футов высотой и диаметром в двенадцать дюймов; по ту сторону луга было много таких елей, и из каждой, если бы понадобилось, можно было напилить полторы сотни футов хороших досок. Смолистые ветви спускались до самой земли, и деревья росли так густо, что олень или лось, которому захотелось бы укрыться в их прохладной тени, лишь с трудом пробрался бы между стволами.
Когда огонь дошел до елей, пламя охватило их верхушки. Искры ракетами взлетали в клубящийся вверху дым и, гонимые ветром, падали на землю в сотне с лишним ярдов. И там, где падала искра, вскоре вспыхивало пламя. Я наклонился в седле, ухватившись за луку обеими руками и всматриваясь сквозь дым в остатки плотины, построенной бобрами. И дыра в пло тине, через которую тек ручей, показалась мне проемом в ограде, закрывавшимся когда-то воротами.
Мгновение назад луг зеленел, а теперь передо мной было черное пепелище. Его обнажившаяся торфянистая почва осталась незащищенной от капризов погоды. Я сидел в седле, не шевелясь, не сводя глаз с дыры в плотине. «Если бы, – думал я, – на лугу сохранилась хоть одна пара бобров, ворота были бы закрыты, и перед плотиной во всю длину и ширину луга была бы вода, а не легко воспламеняющаяся трава. Огонь остановился бы и отступил перед водяной преградой, и ели на той стороне луга не загорелись бы». Но в плотине не было ворот, так как бобры давно покинули луг, и казалось, что вместе с ними край покинули все надежды.
Глава II
Девушку, которой предстояло делить свою судьбу с моей в этой глуши, я встретил у грубо сколоченного прилавка затерянной в лесной глуши фактории. Она вошла в лавку вместе с неправдоподобно старой индианкой, которую вела за руку. И эта индианка, слепая и неграмотная, но знавшая природу своего дикого края, как никто из белых людей, рассказала мне о ручье Мелдрам, о том, каким был этот ручей прежде, до того, как его впервые увидел белый человек. Именно она убедила нас с Ли лиан отправиться к ручью и попытаться вернуть туда бобров.
Я работал тогда у англичанина по фамилии Бечер. Лет за пятнадцать до моего рождения он пересек океан в погоне за легкой наживой, рассчитывая получить у североамериканских индейцев ценные меха в обмен на дешевые безделушки. Когда я начал у него работать, ему было уже за шестьдесят. Этот ши рокоплечий человек в шесть футов два дюйма высотой был худощав, несмотря на крупную мускулистую фигуру, и бремя лет не мешало ему держаться очень прямо. Холеные усы за крывали его верхнюю губу, и, когда я впервые увидел его, я решил, что этот человек лишь недавно расстался с гвардейской формой. У Бечера был большой постоялый двор и фактория на берегу Риск-Крика – несколько деревянных строений, разбросанных по обе стороны единственной государственной дороги, обслуживающей все огромное плато Чилкотин. Риск-Крик представлял собой бурный поток, берущий начало в глубине лесной чащи, примерно в тридцати милях к северу от фактории, и впадавший в реку Фрейзер.
На фактории наряду с прочими обязанностями я должен был следить за кормежкой лошадей и торговать за прилавком, когда англичанин занимался другими делами. За этим дере вянным прилавком я приобрел первые навыки в торговле мехами. Начиная с поздней осени, и в течение всей зимы индейцы из ближайшей резервации несли сюда шкуры койотов и обменивали их на муку, чай, табак, ситец и другие товары. Время от времени какой-нибудь индеец вытаскивал из своего рогожного мешка связку ондатровых шкурок. В такой связке их редко бывает больше дюжины. В годы, когда я начал торговать пушниной, в тех местах оставалось уже мало ондатр.
И лишь в очень редких случаях на прилавке появлялась блестящая темная шкурка норки. «Что давай за этот штук?» – спрашивал ее смуглый владелец. Я получил инструкцию от хозяина никогда не платить за норковую шкурку деньгами. Это было разумно, так как любой индеец, получив плату за меха, немедленно тратил всю ее до последней монеты на покупку товаров. Деньги были бесполезны для индейца, если он не мог тут же потратить их.
У Бечера я стал работать, спустя всего два года после того, как покинул Англию. Даже такой «зрелый» возраст, как девят надцать лет, имеет свои преимущества. Как увлекательно, например, отказаться в этом возрасте от привычного образа жизни, окунуться в совершенно новую обстановку и быстро приспособиться к ней. Почти безлюдный дальний край в глубине Британской Колумбии имел для меня такую же притягательную силу, какую имеет солнце для цветка подсолнуха. Зеленые изгороди садов и ручейков сельской Англии всегда привлекали меня гораздо больше, чем скучные предметы вроде алгебры и латыни, которые не менее скучные учителя Нортгемптонской средней школы пытались вбить в мою непонятливую голову.
Четырнадцати лет я уже был владельцем старинного шомпольного дробовика; его сомнительный механизм я знал как свои пять пальцев. Этот дробовик скорее мог свалить меня с ног, чем убить кролика или зайца, в которого я целился. Но это меня не смущало. Охота на кроликов, зайцев, а иногда и на случайно подвернувшегося фазана стала моей подлинной школой. И мне нужна была только эта школа, и только в ней я мог чему-нибудь научиться.
Если бы мое будущее зависело от отца, он сделал бы из меня юриста. В 1919 году он законтрактовал меня в солидную нота риальную контору, и в течение двенадцати месяцев я напрасно тратил свое время и отцовские деньги и истощал терпение двух владельцев конторы, уделяя крохотную частицу своего внимания вопросам передачи имущества, правилам оформления закладов и разводов или делам незаконнорожденных.
Но даже сидя в городском суде и слушая, как адвокат истца пускает в ход все свое красноречие, пытаясь доказать, что ответчик действительно является отцом внебрачного ребенка, – даже тогда я думал лишь о том, как улизнуть под любым благо видным предлогом в открытые поля или просто побродить у зеленой изгороди садов.
Однажды утром в середине мая 1920 года отец вызвал меня для беседы в свой просторный кабинет. Нортгемптон славился производством обуви, а мой отец был управляющим компании, выпускающей машины для обувных фабрик.
Я взобрался на мягкий кожаный стул напротив стула отца и сидел тихо и спокойно. Несколько секунд отец молча смотрел на меня.
– Мы с Тимом Кингстоном недавно говорили о тебе, – начал он с напускной небрежностью.
Видно было, что он огорчен и не знает, как начать неприят ный разговор. Я сидел не шевелясь. Вильямс и Кингстон были владельцами конторы, куда я был отдан учеником.
– Он сказал мне, – продолжал отец, – что, по его мнению, продление твоих занятий юриспруденцией было бы абсолютно бесполезной тратой времени. У тебя нет ни малейшего интереса к этой профессии.
Я готов был разрыдаться от досады, но лишь крепче сжал губы и молчал. Отец потратил значительную сумму денег, стремясь сделать из меня юриста, и вряд ли он был виноват, что у меня не было склонности к этой профессии.
– Ты, конечно, мог бы работать здесь, – продолжал отец без особого энтузиазма, – однако не думаю, что и это тебе понравится.
Я прекрасно знал, что это мне не понравится. Два моих старших брата работали на предприятии отца, но у меня про изводство машин не вызывало ни малейшего интереса.
После недолгого размышления отец продолжал:
– Твой двоюродный брат Гарри Марриот живет в Канаде. Он уехал туда в 1912 году, изучил фермерское дело, и теперь у него своя скотоводческая ферма.
Тут я сразу же вышел из неподвижного состояния, оживленно наклонился вперед, обхватил подбородок обеими руками и оперся локтями о конторку.
– Гарри Марриот в Британской Колумбии, да? – спросил я, еще больше подавшись вперед.
У меня было смутное представление о самой западной провинции Канады, но я еще в школе увлекался описаниями путешествия Маккензи[3]3
Александр Маккензи(1764—1820 гг.) – шотландский путешественник.
[Закрыть] через всю Канаду к Тихому океану и опасного похода Саймона Фрейзера[4]4
Саймон Фрейзер – служащий Северо-Западной пушной компании, исследовавший в нач. XIX в. Западную Канаду.
[Закрыть] вдоль реки, носящей теперь его имя.
Почувствовав, что его слова вызвали у меня внезапный интерес, отец решил не упустить момента. Он утвердительно кивнул головой.
– Он в Британской Колумбии, в Клинтоне, у озера Биг-Бар. Там ты сможешь охотиться сколько угодно. И ловить рыбу. Вокруг его фермы великолепная охота на оленей. Кажется, там есть и медведи. Форель в ручье прямо у его дверей. И ко нечно, ты станешь сам фермером, а там, через четыре-пять лет… – он остановился, прикрыл один глаз, размышляя (отец никогда не упускал из вида финансовую сторону), затем открыл его и быстро закончил. – Обеспечить тебя практикой юриста стоило бы мне недешево. Возможно, скотоводческая ферма и небольшое стадо не обойдутся слишком дорого, если затраты будут гарантированы.
С тех пор прошло два года, хотя мне казалось, что прошло двадцать два. Год я прожил у Гарри Марриота. Его маленькая ферма была расположена в двадцати пяти милях от Клинтона, небольшого зажатого горами фермерского поселка с деревян ными домами, гостиницей и сараем для фуража. Приблизи тельно в тридцати милях южнее Клинтона находился Аш крофт – ближайшая станция главной линии Канадской Тихоокеанской железной дороги.
Я достаточно потрудился у Гарри Марриота для того, чтобы ладони мои покрылись волдырями, а потом затвердели от ру коятки битенга – канадского обоюдоострого топора – достаточно для того, чтобы овладеть сложным искусством погрузки клади на вьючную лошадь, чтобы знать, как укрепить эту кладь на спине лошади с помощью великолепного узла на веревке, достаточно для того, чтобы узнать следы оленя на топких берегах ручья Биг-Бар, и, наконец, достаточно для того, чтобы понять, что и у озера Биг-Бар, и в любом месте фермерская деятельность была не для меня. Не то, чтобы я возражал против работы, но просто к скотоводству, как и к юриспруденции, у меня не было интереса. Вот почему в конце весны 1921 года я оседлал своего пегого, погрузил почти все свои пожитки на вьючную лошадь, сказал Гарри Марриоту «будь здоров» и направился на север. Я чувствовал, что в этой бескрайней глуши найдется уголок, где я смогу обосноваться и пустить корни, и где я по-настоящему увлекусь чем-нибудь. И вот в сотне миль севернее озера Биг-Бар, к западу от реки Фрейзер, в округе Чилкотин, в глубине Британской Колумбии я, наконец, нашел все, что искал.
На девушке была синяя юбка из набивного ситца. Такую юбку нельзя было купить на какой-либо фактории или выписать по каталогу почтовых заказов. Она была явно сшита своими руками, прекрасно облегала фигуру и была аккуратна и безуп речно чиста. Блузка же была такой, какие обычно выписывают по почте. Она была, видимо, из креп-жоржета, и ее белизна подчеркивала черноту коротко подстриженных волос девушки. Я заметил, что она слегка прихрамывает, и подумал тогда, что, возможно, одна из ее черных кожаных туфелек натерла ногу. Но как я узнал позже, дело было не в том. У девушки было слегка удлиненное лицо, напоминающее по форме яйцо ржанки и покрытое веснушками, похожими на пятнышки этого яйца. Девушка была так привлекательна, что я не мог отвести глаз от ее лица.
Затем я также беззастенчиво стал рассматривать старую индианку. Несомненно, передо мной было самое старое чело веческое существо, которое мне когда-либо приходилось видеть. Лицо было сморщено, как чернослив, и почти так же черно. На ее голове вместо шляпы был черный шелковый платок. Две длинные пряди седых волос, выбившихся из-под платка, свисали почти до пояса. На ней было черное ситцевое платье и ситцевая кофточка. Несмотря на теплую погоду – на календаре в нашей лавке в то утро значился первый день июня – ее плечи покрывал тяжелый шерстяной платок. Вместо кожаных туфель на ее маленьких, почти детских ногах были зашнурованы грубые индейские мокасины.
Я снова взглянул на девушку.
– Кто она? – спросил я с бесцеремонным любопытством. Девушка внимательно посмотрела на меня, прежде чем ответить.
– Моя бабушка.
– Ваша бабушка! Но ведь она чистокровная индианка, – выпалил я, не в состоянии ни удержать то, что вертелось у меня на языке, ни подобрать нужные слова.
Девушка не спускала с меня испытывающего взгляда карих глаз.
– Да, – услышал я спокойный ответ. – У меня тоже есть частица индейской крови.
И с легкой улыбкой, притаившейся в уголках рта, она добавила:
– Я сама на одну четверть индианка.
Я внимательно рассматривал сморщенное лицо старухи.
– Она, должно быть, очень стара, – сказал я. Слегка кивнув головой, девушка ответила:
– Лале девяносто семь лет.
– Лала? – Какая-то звенящая музыка слышалась в этом непривычном имени.
– Лала – индейское имя, – тут же разъяснила мне девушка.
Взяв с прилавка карандаш, я сделал на обрывке промо кашки несложный подсчет. Выходило, что Лала родилась приблизительно в 1830 году. Тогда в этом краю почти не было белых, да и теперь их немного.
У молодости есть свои смелые пути, своя манера вторгаться в неизвестное. В девушке было что-то такое, что не только вызывало у меня любопытство, но и требовало поближе позна комиться с ней. И я продолжал свои вопросы:
– А где вы с Лалой живете?
– За две мили отсюда, на холме, – ответила она, показав на склон холма к северу от лавки.
Я снова посмотрел на Лалу. Все это было загадочно, ибо индейская резервация находилась в трех милях южнее фактории.
Однако внучка старухи, по-видимому, легко читала мои мысли.
– Белый человек, – спокойно продолжала она, – увел Лалу из ее семьи, когда ей было пятнадцать лет. С тех пор она не живет среди индейцев.
У меня была на пастбище своя верховая лошадь, которой не мешало поразмяться. Старая индианка могла быть удобным предлогом, и я ухватился за него.
– Нельзя ли мне навестить Лалу как-нибудь вечерком после работы?
– Я думаю, что Лала не будет возражать. Она слишком стара, чтобы возражать против чего бы то ни было. Вы даже можете ей понравиться, если иногда прихватите с собой мешочек с табаком.
Так я впервые встретился с Лилиан, которая потом делила со мной все трудные часы (а их было немало) и с одинаковым терпением принимала все хорошее и плохое, что нам посылала судьба. Чем больше я узнавал эту девушку, тем чаще я вспоминал о ручье, который увидел весной 1922 года. Я хотел вернуться к этому ручью и остаться там. И я хотел, чтобы со мной была Лилиан, и у меня были некоторые основания полагать, что она мне не откажет. Решающую роль в этом деле сыграла Лала.
В голове у мудрой старой Лалы был неистощимый запас сведений об этом крае, каким он был до появления там первого белого человека. Хотя Лала не имела представления о книжной биологии, ей, как и ее соплеменникам, приходилось в повседнев ной жизни сталкиваться с законами природы. Здесь, в этой глуши, люди целиком зависели от запасов дичи в лесах. Лала хорошо знала «Семь лет изобилия и семь лет голода», хотя она и не читала библии. Периодические изменения в природе, с которыми так тесно связана жизнь диких племен, были ей так же хорошо знакомы, как алфавит детям цивилизации. Лала училась биологии у самой природы, и лучшей школы ей нельзя было бы и пожелать.
Мне нелегко было говорить с Лалой и вытягивать из нее
все, что она знала. Ведь на бесконечное множество моих пытливых вопросов она могла отвечать лишь на упрощенном, ломаном английском языке. Когда мы с Лилиан беседовали со старой индианкой у костра, беспорядочный поток ее слов лился рекой и память ее не знала усталости. Хотя у Лалы была своя бревенчатая избушка, она часто просила Лилиан развести огонь на открытом воздухе. Она подолгу просиживала у угольков костра, дымя своей трубкой, мечтательно устремив в огонь невидящие глаза: уже двенадцать лет Лала была слепа.
Сидя у костра, Лала часто и много рассказывала мне о ручье, о том, каким он был в дни ее детства, задолго до того, как там появился англичанин Мелдрам, давший ручью его теперешнее название.
– Вапити[5]5
Американский подвид благородного оленя.
[Закрыть] ходи, – вспоминала она. – Очень много вапити. Моя смотри, вапити стой в бобер вода и пей.
Да, когда-то в этом краю были вапити, целые стада ва пити. Я своими глазами видел в лесу выцветшие и гниющие рога, сброшенные ими. Казалось, никто не знает, куда и почему исчезли стада чилкотинских вапити, но Лала объясняла это по-своему:
– Моя помни один зима. Моя маленький девочка. Снег ходи целый два луна. Два месяц дерево нету, только маленький верхушка выше снег… – И она показала высоту снега, вытянув над головой свою костлявую руку. – Много индеец голодный умирай та зима. Сухой рыба, сухой ягода скоро кончай, и олень никто найди. Снег таять нету пять луна. Когда теплый погода ходи, половина индеец умирай.
Я решил, что это небывало долгая и лютая зима зажала здеш ний край в свои железные тиски примерно в 1835 или в 1836 году. Так это или не так, но когда год или два спустя в Чилкотин начали просачиваться белые, там уже не было никаких следов вапити.
С особенным воодушевлением Лала рассказывала о ручье. В дни ее детства, согласно обычаям племени, каждая индейская семья имела закрепленные за собой места для охоты. Там ин дейцы расставляли капканы на пушного зверя и охотились на чернохвостых оленей, спускавшихся большими стадами с холмов на зимовку у реки Фрейзер. Истоки ручья Мелдрам были наследственными охотничьими землями Лалиной семьи, и ни время, ни события долгих последующих лет не могли изгладить из ее памяти хотя бы частицу воспоминаний о местах, связанных с ее детством.
Она ворошила самые далекие страницы прошлого, хранив шиеся в тайниках ее неиссякаемой памяти. Она рассказывала нам о крике пролетных канадских казарок, о том, как они, сложив свои мощные крылья, отдыхали на поверхности озера, о том, как тучи крякв и других диких уток закрывали собой небо в час заката, когда птицы поднимались с болот. За плотиной, построенной бобрами, ручей кишел огромными форелями. В течение нескольких мгновений они отдыхали, набирая силы для того, чтобы одним броском переправиться через плотину в более спокойную часть ручья. Когда речь шла о бобрах, она, втягивая в себя воздух и прищелкивая языком, имитировала шумные удары их хвостов по прохладной поверхности вечерней заводи. Она пыталась с помощью жестов дать нам представление о норах ондатры на берегу ручья, о том, как греются на солнце, забравшись на хатки, построенные бобрами, пушистые норки и выдры.
Однажды, примостившись у костра и рассматривая морщи нистое лицо старой индианки, я сказал:
– Теперь, Лала, нет форелей, только чукучаны[6]6
Рыбы, близкие к карповым, из семейства чукучановых, или губачей.
[Закрыть] да рыба-скво. И теперь индейцы больше не приносят в лавку шкурки бобров.
Она покачала головой. Ее костлявые пальцы нащупали мою руку и впились мне в тело. Подняв на меня свои невидящие глаза, она быстро сказала:
– Ничто теперь нету. – Она слегка ослабила пальцы и внезапно спросила: – Почему, знай?
Я немного подумал и наугад спросил: «Из-за бобров?» – «Айя, бобер!» – ответила она.
Я наполнил ее трубку табаком, который принес из лавки, передал Лале и поднял горящий прутик. Лала взяла в рот черенок трубки, глубоко затянулась, задержала дым во рту и затем стала медленно выдыхать его.
– Когда белый люди ходи нету, – продолжала она объяснять мне, – индеец убей бобер, когда мясо надо, одеяло, шкура надо. Мало убей. Много бобер в ручей есть. Белый люди ходи, табак дай, сахар дай, плохой вода дай, когда индеец бобер шкура носи. Индеец сумасшедший ходи. Весь бобер убей в ручей.
Ее пальцы снова вонзились мне в руку. Хриплым голосом она спросила:
– Почему белый люди индеец скажи нету: «Немного бобер оставляй надо, маленький бобер второй год ходи». Почему
белый люди скажи нету. «Бобер нету, вода нету?» Вода есть, форель есть, мех есть, трава есть.
И после минутного раздумья она сказала:
– Почему ты ходи к ручей нету, почему ты пускай опять бобер в ручей нету? Ты молодой, охота, капкан люби. Ручей есть, много бобер опять есть, форель ходи опять. Утка, гусь ходи опять, большой болото полны ондатра опять, как когда моя маленький девочка есть. Айя! Почему ты и Лили ходи к ручей нету? Почему ты пускай в ручей бобер нету?
Таким был разумный совет этой старой индианки, которая видела, как в ее край пришел белый человек, и делила ложе с одним из белых людей, когда ей было только пятнадцать лет, и которая умерла через двенадцать месяцев после того, как ей исполнилось сто лет, не потеряв ни одного зуба и не узнав, что такое зубная боль. Когда смерть свела ее пальцы, Лала этого не почувствовала: боль не коснулась ее старого сморщенного тела. Она умерла, как умирает старый дуб, слишком долго простоявший в лесу. Мгновение назад она спокойно отдыхала на своем соломенном тюфяке, безмятежно дымя трубкой. Когда табак перестал дымиться и чубук остыл, она бережно положила трубку на табурет у кровати и вздохнула: «Моя теперь уставай. Моя скоро спи». Вот как умерла Лала.
Ее похоронили на краю заросшего травой обрыва над ма ленькой бревенчатой избушкой, где она уже в старости прожила так много лет. Маленькая индианка отделилась от группы индейцев, невозмутимо стоявших у могилы, когда грубый деревянный гроб спускали туда на веревках. Ребенок подбежал к могиле, заглянул в нее и просто сказал: «Лала совсем уходи теперь». Я стоял у могилы и читал выдержки из похоронной службы по молитвеннику, который привез из Англии: «Земля земле, пепел пеплу, прах праху…». Принцесса королевской крови не могла бы пожелать большего.