Текст книги "Фабиан. История одного моралиста"
Автор книги: Эрих Кестнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Глава восемнадцатая
От отчаяния он идет домой
Что нужно полиции?
Печальное зрелище
Хотя Фабиан открыл дверь почти бесшумно, в коридоре его встретила фрау Хольфельд. Время было позднее, она уже надела халат и казалась чрезвычайно взволнованной.
– Я оставила свою дверь открытой, чтобы слышать, как вы придете, – сказала она. – Здесь была уголовная полиция. Хотели вас забрать.
– Уголовная полиция? – спросил он в изумлении. – Когда?
– Три часа назад – первый раз, а потом всего час назад. Вы должны незамедлительно к ним явиться. Я, конечно, рассказала, что прошлой ночью вы домой не приходили и что вчера фрейлейн Баттенберг, ни слова не сказав, освободила комнату и скрылась. – Вдова хотела подойти к нему поближе, но вместо шага вперед, сделала шаг назад. – Какой ужас, – взволнованно прошептала она. – Что вы такое натворили?
– Милая фрау Хольфельд, – отвечал Фабиан. – У вас слишком пылкая фантазия. Вам, верно, пришлась бы по душе небольшая любовная драма с летальным исходом. Свидетельница фрау Хольфельд в трауре, портреты двух ее жильцов во всех газетах, убийца Фабиан на скамье подсудимых. Но не надо обольщаться.
– Меня это вообще не касается, – сказала она, черствость Фабиана глубоко уязвила ее. Два года прожил у нее этот человек, она холила и нежила его как родного сына, а теперь он даже не считает нужным излить ей свою душу!
– Куда мне идти? – спросил он. Она протянула ему записку. Фабиан прочитал адрес.
– Ага, значит что-то есть! – торжествующе сказала она. – Почему вы так побледнели?
Он рванул дверь и бросился вниз по лестнице. На Нюрнбергерплатц он остановил машину, назвал адрес и добавил:
– Поезжайте как можно быстрее.
Старую дребезжащую машину подбрасывало даже на асфальте. Фабиан поднял стекло.
– Поскорей же, прошу вас! – крикнул он. Он попытался закурить, но у него дрожали руки и ветер задувал спички. Он откинулся назад и закрыл глаза. Иногда он открывал глаза и смотрел, где они находятся. Тиргартен, Тиргартен, Тиргартен, Бранденбургские ворота. Унтер-ден-Линден. Машина останавливалась на каждом углу. Стоило им приблизиться к светофору, загорался красный свет. У Фабиана было такое чувство, будто они едут по густому, вязкому клею. После Фридрихштрассе стало полегче. Университет, Оперный театр, собор и дворец остались наконец позади. Машина свернула направо и остановилась. Фабиан расплатился и опрометью кинулся в дом.
Дверь открыл какой-то незнакомый человек. Фабиан назвал себя.
– Наконец-то, – сказал тот. – Я комиссар уголовной полиции Донат. Без вас мы не можем сдвинуться с места.
В первой комнате сидели пять молодых женщин, рядом стоял полицейский. Фабиан узнал Зелов и скульпторшу.
– Наконец-то, – сказала Зелов.
В комнате все было вверх дном. На полу валялись стаканы и бутылки. В соседней комнате из-за письменного стола поднялся молодой человек.
– Это мой помощник, – пояснил комиссар. Фабиан огляделся и обмер. На диване лежал Лабуде, белый как мел, с закрытыми глазами и простреленным виском. Волосы его слиплись от запекшейся крови.
– Стефан, – выдохнул Фабиан и сел рядом с покойным. Он положил руку на ледяные руки друга и покачал головой.
– Но, Стефан, – сказал он, – разве так можно? Оба полицейских отошли к окну.
– Доктор Лабуде оставил вам письмо, – сказал комиссар. – Мы просим прочитать его и сообщить нам, поскольку это может представлять для нас интерес, содержание такового. Мы разделяем ваше предположение, что здесь имело место самоубийство. Пятеро девиц, которых мы временно задержали, утверждают, что находились в соседней комнате, когда раздался выстрел. И все-таки случай не совсем ясен. Вы, вероятно, обратили внимание на разгром в той комнате. Как вы его объясняете?
Помощник комиссара подал Фабиану конверт.
– Не будете ли вы так любезны прочесть письмо? Барышни утверждают, что беспорядок – результат выяснения ими личных разногласий. Доктор Лабуде здесь ни при чем. Его даже не было в комнате, он якобы сказал, что хочет написать письмо, и прошел сюда.
– Судя по некоторым признакам, эти дамы состоят друг с другом в непозволительной связи. Я подозреваю, что здесь было нечто вроде сцены ревности, – сказал комиссар. – Они, и это как раз подтверждает их непричастность, сразу же известили полицию и дожидались нас здесь, вместо того чтобы удрать. Будьте так любезны, прочтите письмо!
Фабиан вскрыл конверт и вытащил сложенный листок бумаги. При этом из конверта выпала пачка банкнот. Помощник комиссара поднял деньги и положил их на диван.
– Мы подождем в соседней комнате, – деликатно заметил комиссар, и они оставили Фабиана одного.
Он встал и зажег свет. Потом опять сел и посмотрел на мертвого друга, чье желтое лицо, с застывшим выражением усталости, находилось как раз под лампой. Рот был слегка приоткрыт, нижняя челюсть отвисла. Фабиан расправил листок и прочитал:
«Дорогой Якоб!
Когда я сегодня днем зашел в институт, чтобы еще раз справиться о своей работе, тайного советника опять не было на месте. Но там был Векхерлин, его ассистент, и он сказал, что моя работа отклонена. Что тайный советник охарактеризовал ее как абсолютно неудовлетворительную и добавил, что передать ее на факультет значило бы только зря обременить профессуру. Кроме того, не имеет смысла разглашать мой позор. Пять лет жизни стоил мне этот труд, пять лег жизни – во имя позора, который только из милосердия не хотят предавать огласке.
Я подумал, не позвонить ли тебе, но мне было стыдно. Я не способен выслушивать утешения, даже в этом я бездарен. Наш разговор о Леде несколько дней назад лишний раз убедил меня в этом. Ты стал бы объяснять мне все ничтожно малое значение моего научного провала, я бы для вида признал твою правоту, мы оба лгали бы друг другу.
То, что моя работа отклонена, означает, фактически и психологически, прежде всего психологически, мой полный крах. Леда меня отвергла, университет тоже отвергает меня, я повсюду получаю оценку „неудовлетворительно“. Для моего честолюбия это непереносимо, Якоб. Что мне проку от исторической статистики, от того, что множество значительных людей были плохими учениками и незадачливыми любовниками?
Моя политическая поездка во Франкфурт' потерпела фиаско. Под конец мы просто передрались. Когда же я вчера вернулся, в моей постели валялась Зелов со скульпторшей, еще несколько девок сидели „в запасе“. Теперь, когда я пишу, они в соседней комнате швыряются стаканами и вазами. Короче говоря: эта жизнь не для меня! От всего, чем я дорожил, меня отторгли. Туда, где меня бы приняли, я сам не пойду. Не сердись же, дорогой мой, я сматываю удочки. Европа и без меня будет существовать или прекратит свое существование, я ей не нужен. Нас угораздило попасть в такое время, когда мелочная закулисная возня ничего не меняет, а лишь ускоряет или оттягивает крушение. Мы подошли к одному из поворотных пунктов истории, сейчас должно утвердиться новое мировоззрение, все остальное бесполезно. У меня уже не хватает мужества сносить насмешки профессиональных политиков, которые своими лекарствами залечат наш континент до смерти. Я знаю, что я прав, но сегодня мне этого уже недостаточно. Я стал комической фигурой, я провалился на экзаменах по двум основным предметам – любви и профессии. Пойми, такому человеку нет места в жизни. Револьвер, который я недавно отобрал у коммуниста возле Бранденбургского музея, опять дождался своего часа. Я взял его тогда, чтобы предотвратить несчастье. Мне бы стать учителем: идеалы в наше время доступны только детям. Итак, Якоб, прощай. Чуть было не написал: я буду часто о тебе думать. Но и с этим покончено. Не поминай меня лихом за то, что я не оправдал наших надежд. Ты единственный человек, которого я любил, несмотря на то, что знал тебя насквозь. Передай привет моим родителям, но прежде всего – твоей матери. Если случайно встретишь Леду, не говори ей, как тяжело я пережил ее обман. Пусть думает, что она здесь ни при чем. Не надо всем все знать.
Я бы попросил тебя уладить мои дела, но улаживать, собственно, ничего. Второй квартирой распорядятся мои родители. С мебелью они могут поступать, как им заблагорассудится. Мои книги принадлежат тебе. Я только что нашел у себя в столе две тысячи марок, возьми эти деньги, их немного, но на небольшое путешествие хватит.
Будь счастив, мой друг. Живи лучше, чем я. Постарайся. Твой Стефан».
Фабиан осторожно коснулся рукой лба покойного. Нижняя челюсть еще больше отвисла. Рот раскрылся.
– То, что мы живем, – случайность, то, что умираем, – закономерность, – прошептал Фабиан и улыбнулся другу так, словно еще хотел его утешить.
Комиссар тихонько приоткрыл дверь.
– Извините, что я опять вас беспокою. Фабиан протянул ему письмо. Комиссар прочитал его и сказал:
– Значит, я могу отпустить этих девиц. – Вернув Фабиану письмо, он вышел в соседнюю комнату. – Дело можно считать закрытым. Не смею вас больше задерживать, – объявил он.
– Еще минуточку, – произнес женский голос, – у меня слабость к покойникам.
Все пятеро протиснулись в дверь и молча стали перед диваном.
– Надо подвязать ему подбородок, – сказала незнакомая Фабиану девушка.
Скульпторша бросилась в соседнюю комнату и принесла оттуда салфетку. Она подвязала ею подбородок Лабуде, так что рот закрылся, концы салфетки она стянула в узел у него на голове.
– У покойничка зубы болят, – сказала Зелов и злобно рассмеялась.
А Рут Рейтер воскликнула:
– Какое свинство! У меня в ателье сидит Вильгельми, с каждым днем эта скотина становится все здоровее, хотя врачи давно поставили на нем крест. А этот молодой, сильный сам себя укокошил!
Помощник вытолкал женщин из комнаты. Комиссар сел за письменный стол писать рапорт. Тут вернулся помощник.
– Не лучше ли вызвать машину и доставить покойного на виллу его родителей? – спросил он. Деньги опять валялись на полу. Он нагнулся, поднял их и засунул в карман Фабиану.
– Родителям уже дали знать? – спросил Фабиан.
– К сожалению, их нет в городе, – отвечал помощник. – Советник юстиции Лабуде куда-то ненадолго уехал, а куда точно, прислуга не знает. Мать в Лугано. Ей послали телеграмму.
– Хорошо, – сказал Фабиан, – мы отвезем его домой.
Помощник комиссара позвонил в ближайший морг. Потом все трое сидели молча и ждали машину. Санитары положили Лабуде на носилки и понесли вниз по лестнице. У подъезда толпились любопытные из соседних домов. Носилки втолкнули в машину, Фабиан сел рядом с распростертым телом друга. Комиссар и его помощник откланялись. Фабиан подал им руку. Санитар откинул кверху подножку и захлопнул дверцу. Фабиан и Лабуде в последний раз вместе ехали по Берлину.
Окно в машине было опущено. В его раме промелькнул собор. Потом картина сменилась. Фабиан видел башню, построенную Шинкелем, университет, Публичную библиотеку. Давно ли они вдвоем проезжали здесь на автобусе?
Тогда же возле Бранденбургского музея они отобрали револьверы у двух драчунов. А теперь Лабуде лежит на носилках, проезжает через Бранденбургские ворота и уже знать ничего не знает. Два тугих ремня крепко держат тело. Голова медленно сползает набок.
– Помнишь? – тихо спросил Фабиан, положил голову Лабуде на подушку и придержал ее рукою. – «У покойничка зубы болят», – сказала Зелов.
Когда санитарная машина подъехала к груневальдской вилле, вся прислуга уже дожидалась у ворот. Экономка плакала навзрыд, впереди санитаров шел исполненный достоинства лакей, следом горничные, – печальные, как и подобало в такую минуту. Лабуде внесли в его комнату и положили на диван. Лакей широко распахнул окно.
– Утром придет женщина обмыть покойника, – сказала экономка, тут уже зарыдали и горничные.
Фабиан дал деньги санитарам. Они отсалютовали по-военному и ушли.
– Господин советник юстиции все еще не приехал, – сказал лакей. – Понятия не имею, где он задержался. Но он прочтет об этом в газете.
– В газетах уже напечатано? – спросил Фабиан.
– Так точно, – отвечал лакей, – госпожу советницу уже уведомили. Завтра днем она должна быть в Берлине, если ей позволит состояние здоровья. В этот час скорый поезд уже подходит к Беллинцоне.
– Идите спать, – сказал Фабиан. – Я всю ночь буду здесь. – Он подвинул стул к дивану. Другие вышли из комнаты. Он остался один.
Мать Лабуде сейчас в Беллинцоне? Фабиан сел рядом с другом и подумал: «Какая страшная кара для плохой матери!»
Глава девятнадцатая
Фабиан защищает друга
Разбитый портрет лессинга
Одиночество в халензее
Салфетка, видно, недостаточно крепко связала лицо Лабуде. Оно изменялось. Плоть стала как бы густотекучей и постепенно просачивалась внутрь, резко обрисовались скулы. Глаза глубоко ввалились в почернелые орбиты. Ноздри запали, словно от злой усмешки.
Фабиан, склонившись над ним, думал: почему ты так меняешься? Хочешь облегчить мне прощанье? О, если бы ты мог говорить, мой милый, я о многом должен спросить тебя. Ну, хоть теперь-то тебе хорошо? Теперь, когда ты умер, ты доволен, что не живешь больше? Или раскаиваешься в содеянном? Хотелось бы тебе, чтобы обратилось вспять необратимое? Раньше я думал, что, стоя у тела человека, которого люблю, я никак не смогу понять, что он мертв. Ну, как поймешь, что его нет больше, если он лежит перед тобой в галстуке, в крахмальном воротничке, в том самом костюме, что был на нем вчера? Как поверишь, что человек, только потому что он больше не дышит, превратился в кусок мяса, который через три дня, за ненадобностью, зароют в землю, думалось мне. И когда его будут зарывать, неужели никто не крикнет: на помощь, он задохнется! Должен признаться, Стефан, этот страх мне теперь непонятен: как можно усомниться в смерти и в ее неизбывности? Ты мертв и лежишь словно неудачный снимок самого себя, который желтеет на глазах. И эту фотографию бросят в печь, называемую крематорием. Ты сгоришь, никто никого не позовет на помощь, и я тоже буду молчать.
Фабиан подошел к письменному столу и взял сигарету из желтой деревянной коробочки, уже годами стоявшей там. На стене висела гравюра – портрет Лессинга.
– Вы в этом виноваты, – обратился Фабиан к человеку с косицей и указал на Лабуде. Но Готхольд Эфраим Лессинг не обратил внимания на упрек, сделанный ему через сто пятьдесят лет после его кончины. Он смотрел прямо перед собой строгим и твердым взглядом. Его широкое крестьянское лицо не дрогнуло.
– Ну, чего уж там, – проговорил Фабиан, отвернулся и снова сел рядом с другом.
– Да, – сказал он ему, – это был человек, – и большим пальцем указал на портрет позади себя. – Он кусался, бросался в бой, размахивая гусиным пером, словно саблей. Он явился в этот мир для битвы, – ты нет. Он жил не для себя и частной жизни не ведал, ему ничего не было нужно. А когда вспомнил о себе, когда потребовал у судьбы жену и ребенка, все на него обрушилось, погребло его под обломками. И это было в порядке вещей. Кто хочет жить для других, должен пренебречь собою. Должен быть как врач, чья приемная день и ночь полна людей, и среди них сидит кто-то один, чья очередь никогда не подходит, но он не жалуется, ибо это он сам. Разве ты мог бы так жить? – Фабиан провел рукой по коленям друга и покачал головой. – Я желаю тебе счастья, потому что ты мертв. Ты был хорошим человеком, добропорядочным малым, ты был моим другом, но тем, кем ты больше всего хотел быть – ты не был. Твой характер существовал лишь в твоем представлении, а когда оно рухнуло, от тебя не осталось ничего, кроме пистолета и того, что лежит теперь на диване. Пойми, скоро начнется гигантская битва, сначала за кусок хлеба с маслом, позднее за плюшевый диван; одни хотят сохранить, а другие завоевать, они будут дубасить друг друга, как титаны, и в конце концов разрубят диван, чтобы он никому не достался. Среди зачинщиков, с той и с другой стороны, найдутся зазывалы, они придумают гордые лозунги и опьянеют от собственного рыка. Возможно, среди них даже будет несколько настоящих людей. Если они вздумают два раза подряд сказать правду, их повесят. Тебя бы даже не повесили, просто засмеяли бы до смерти. Ты не был ни реформатором, ни революционером. Не жалей об этом.
Лабуде лежал, казалось, слушая его. Но это только казалось. Фабиан умолк. Он устал. «Почему ты не испытывал удовлетворения, находя прекрасное прекрасным? – думал он. – Тогда неудача с господином Лессингом не уязвила бы тебя так больно. Тогда ты, возможно, сидел бы в Париже, вместо того чтобы лежать здесь. Тогда глаза у тебя были бы открыты и ты с восторгом смотрел бы с Сакре-Кёр вниз на мерцающие бульвары, над которыми воздух дрожит от жары. Или мы с тобой вдвоем пошли бы гулять по Берлину. Листва на деревьях выглядит свежепокрашенной, голубое небо усыпано золотом, девушки – загляденье, и если одна из них и переспит с продюсером, найдется другая, еще лучше. Старый изобретатель, вот кто любил жизнь! Я ведь тебе даже не рассказал, как он стоял у меня в шкафу. Он был в шляпе и в руках держал зонтик, боялся, наверно, а вдруг в шкафу пойдет дождь».
Фабиан проспал недолго, что-то вдруг разбудило его. С улицы донеслись голоса, и он подошел к окну. Перед домом остановилась машина, слуга сбежал со ступенек и открыл дверцу. Советник юстиции вышел из машины, держа в руках газету. Слуга кивнул и указал наверх, на окно, у которого стоял Фабиан. Какая-то женщина хотела было выйти из машины, но советник толкнул ее обратно на сиденье. Машина тронулась. Женщина прижалась лицом к стеклу. Советник юстиции вошел в дом. Лакей следовал за ним, растопырив руки, чтобы в случае чего подхватить хозяина.
Фабиан вышел в коридор; не хотел быть свидетелем того, как отец увидит мертвого сына. Советник поднимался по лестнице, опираясь на перила, старый лакей – за ним, готовый в любую минуту поддержать его, но отец Лабуде не упал. Он прошел, не взглянув на Фабиана, в освещенную комнату. Лакей закрыл за ним дверь и вытянул шею, прислушиваясь, не понадобится ли он. Но в комнате все было тихо. Фабиан и лакей стояли в, коридоре каждый на своем месте, не глядя друг на друга и напряженно вслушиваясь. Готовые к состраданию, они ждали хотя бы стона или чего-либо в этом роде. Но ничего не услышали. Сцена за дверью осталась неразгаданной.
Звонок. Лакей ринулся в комнату и тотчас же вышел обратно.
– Господин советник юстиции хочет вас видеть. Старший Лабуде сидел у письменного стола,
подперев голову рукой. Потом он распрямился, встал, чтобы приветствовать друга своего сына, и натужно улыбнулся.
– К трагическим событиям я отношения не имею, – сдавленным голосом проговорил он. – Та капля сострадания, которую допускает мой эгоизм, благодаря судебным речам и всей процессуальной рутине, приобрела неестественный блеск, отражающий все, что угодно, только не истинное сострадание. – Он круто повернулся и стал смотреть на сына, казалось, просил прощения у покойного. – Не стоит упрекать себя, – продолжал он. – Я не из тех отцов, что живут для своих сыновей. Я пожилой человек, охочий до радостей и влюбленный в жизнь. И жизнь, конечно, не утратит смысла из-за сего прискорбного факта… – Советник юстиции вытянутой рукою указал на покойника. – Стефан знал, что делает. И если этот поступок он счел наиболее разумным, то нам нечего его оплакивать.
– По тому, как трезво вы рассуждаете, можно подумать, что вы многое ставите себе в упрек, – отозвался Фабиан. – Но это не имеет смысла. Видимая причина самоубийства Стефана – вне нашей сферы.
– Вы что-нибудь знаете? Он оставил письма? – спросил советник юстиции.
О письме Фабиан умолчал.
– Коротенькая записка все разъяснила. Тайный советник отклонил работу Лабуде как неудовлетворительную.
– Я ее не читал. Ни на что не хватает времени. Его работа действительно так плоха?
– В истории литературы это одна из лучших, оригинальнейших работ, какие я знаю, – отвечал Фабиан. – Вот она. – Он снял с книжной полки копию и положил на письменный стол.
Советник юстиции полистал ее. Затем велел принести телефонную книгу и нашел нужный номер.
– Правда, сейчас уже поздно, – сказал он, снимая трубку, – но ничего не поделаешь. – Его соединили немедленно. – Могу я говорить с тайным советником? – спросил он. – Тогда попросите госпожу советницу. Да, даже если она спит. Это говорит советник юстиции Лабуде. – Он немного подождал. – Извините меня за беспокойство, я слышал, что ваш супруг в отъезде. В Веймаре? Так, на заседании Шекспировского общества. Когда он вернется? Я позволю себе завтра разыскать его в институте. Вы не знаете, прочел он уже работу моего сына? – Он долго слушал, потом попрощался, положил трубку на рычаг и, повернувшись к Фабиану, спросил – Вы что-нибудь понимаете? Тайный советник на днях за обедом говорил, что работа о Лессинге чрезвычайно интересна и что он с нетерпением ждет окончательных выводов, то есть завершения работы. Кажется, о смерти Стефана там еще ничего не знают.
Фабиан в волнении вскочил.
– Он похвалил работу? Разве отклоняют работу, которую хвалят?
– Во всяком случае, чаще принимают работу, которую считают негодной, – сказал советник юстиции. – А сейчас мне хотелось бы остаться одному. Я буду здесь, со своим сыном, и прочту рукопись. Он просидел над нею пять лет, верно?
Фабиан кивнул и подал ему руку.
– А вот и причина его смерти, – сказал Лабуде-старший, указывая на портрет Лессинга. Потом снял его со стены, с видом вполне спокойным, разбил его об угол письменного стола и позвонил. Явился лакей.
– Выброси вон эту мерзость и принеси лейкопластырь, – приказал советник юстиции. Он до крови порезал правую руку.
Фабиан еще раз взглянул на мертвого друга и вышел из комнаты, оставив отца наедине с сыном.
Он слишком устал, чтобы заснуть, и слишком устал, чтобы предаться своему горю, как того требовал сегодняшний день. Коммивояжер с Мюллер-штрассе, кажется, его фамилия Хетцер, наверное, держится за щеку. Его жена, неудовлетворенная, лежит в постели, Корнелия вторую ночь с Макартом, все это проносилось перед глазами Фабиана как в волшебном фонаре, без третьего измерения, где-то на далеком горизонте памяти. Даже то, что Лабуде мертвый лежал на диване в какой-то вилле, сейчас было всего-навсего мыслью. Боль, точно спичка, – догорела и потухла. Ему вспомнилось подобное душевное состояние в детстве, когда от горя, казавшегося ему огромным и непоправимым, он так долго плакал, что резервуар, откуда вытекала боль, опустел. Чувства отмерли, как позднее, после сердечных спазмов, отмирали кончики пальцев. Печаль, его переполнявшая, была бесчувственной, боль – холодной.
Фабиан, шагая по Кенигс-аллее, поравнялся с «Дубом Ратенау». Два венка висели на нем. На этом углу убили очень умного человека. «Ратенау должен был умереть, – сказал ему однажды писатель национал-социалист. – Причина – его наглость, он был евреем и захотел стать немецким министром иностранных дел. Вы представьте себе, что во Франции колониальный негр претендовал бы на Кэ-д'Орсэ, вряд ли это устроило бы французов».
Политика и любовь, честолюбие и дружба, жизнь и смерть – ничто не трогало Фабиана. Один на один с собою он шагал по ночной улице. Над Луна-парком взвился к небу фейерверк и пестрыми огненными снопами посыпался вниз. Но на полпути к земле снопы растаяли, бесследно исчезли, и новые трескучие ракеты заполонили воздух. У входа в парк висела афиша: «Фернандо, чемпион мира в танцевальном марафоне, перекрывает свой собственный рекорд. Он намерен танцевать 200 часов подряд. Вино только по желанию зрителей».
Фабиан зашел в пивную рядом с железнодорожным туннелем Халлензее. Разговоры сидящих за столиками показались ему полнейшей бессмыслицей. Маленький иллюминированный цеппелин, со светящейся рекламой шоколада, пролетел над его головой по направлению к центру города. Поезд с освещенными окнами промелькнул под мостом. Автобусы и трамваи длинной цепью растянулись по улице. За соседним столиком человек с нависающим на воротничок затылком отпускал какие-то шутки, а женщины, сидевшие с ним, визжали, словно им под юбку забрались мыши.
«Зачем все это?» – подумал Фабиан, быстро расплатился и пошел домой.
На столе лежало несколько писем. Это вернулись его заявления о приеме на работу. Нигде ни одной вакансии, сообщали ему с «глубоким сожалением». Фабиан умылся. Лишь спустя несколько минут он поймал себя на том, что неподвижно сидит на диване, прижимая к мокрому лицу полотенце, и из-под него тупо смотрит на ковер. Он вытер лицо, отшвырнул полотенце, лег и заснул. Свет горел у него всю ночь.