355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эраст Кузнецов » Пиросмани » Текст книги (страница 15)
Пиросмани
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:13

Текст книги "Пиросмани"


Автор книги: Эраст Кузнецов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Однако Мосе Тоидзе – и это очень существенно – не выделяет творчество Пиросманашвили из народного искусства в целом: «Нико Пиросманашвили не существует как художник-творец… он рисует, как ремесленник, увеличивает маленькие картины хладнокровно и без переживаний». Он не случайно несколько раз называет его примитивным и заключает статью словами: «Такое примитивное народное творчество имеет немалое значение для нашего национального самоопределения»[145]145
  Тоидзе М. Нико Пиросманашвили и его картины // Сахалхо пурцели. 1916. 21 мая (на груз. яз.).


[Закрыть]
.

Вольно или невольно, но вспоминаются при этом те споры, которые в свое время вызывала поэзия Важа Пшавела. «Литературные враги поэта еще при жизни возводили на него поклеп, будто стихи, которые Важа Пшавела привозил в хурджине из Чаргали в Тбилиси, в большинстве своем были записаны в народе»[146]146
  Табидзе Т. Статьи, очерки, переписка. С. 28.


[Закрыть]
. Даже критики, как будто высоко ставившие его творчество, отказывали ему в праве считаться «настоящим» поэтом: «Мы считаем Важа Пшавела только народным поэтом и не согласны с отзывом… который величает произведения Важа шедеврами… <…> Шедевр – высокое понятие, плод европейской действительности и не подходит для характеристики поэзии Важа… Наш народ во всем схож с поэзией Важа: он тоже младенец, живой и впечатлительный, но пока беспомощный, не доросший до подлинно человеческого творчества»[147]147
  Цит. по: Лундберг Е., Гогоберидзе Е. Важа Пшавела. М., 1969. С. 183.


[Закрыть]
– так писали об образованном человеке, знакомом с философией и мировой литературой, поэте, прозаике, публицисте – можно ли было ожидать, что безвестного духанного живописца оценят выше?

Отношение «стариков» к Пиросманашвили действительно было разным, но все они, воспитанные своей эпохой, не могли подняться над нею и увидеть в нем то, что видели молодые. В самом лучшем случае они согласны (как Мосе Тоидзе) были оценить его дарование – подтверждение могучих сил, таящихся в народе, – но дарование, не подвергшееся шлифовке правильного образования, не осуществившееся. В нем признавали то, что он мог бы дать, но не то, что он уже дал.

В то время как «старики» готовы были снизойти к Пиросманашвили – молодые готовы были ставить (и даже ставили) его над собой. Позднее Мосе Тоидзе, как бы продолжая давний спор, писал: «Они выдают примитивность за вершину художественного творчества… <…> По их мнению, Пиросмани – шедевр культуры. Его картины – это всё, больше ничего не нужно. Не нужны ни Рембрандт, ни Леонардо да Винчи, ни Веласкес…»[148]148
  Цит. по: Дудучава М. Выдающийся грузинский художник // Литературная Грузия. 1972. № 2. С. 76–81.


[Закрыть]
Безудержный восторг молодежи перед Пиросманашвили пугал – в этом восторге виделось опасное пренебрежение школой, мастерством, сползание к дилетантизму. По-своему дорожа судьбами родного искусства, «старики» восставали против этого увлечения, и в их позиции была своя правота.

Сам Пиросманашвили по-прежнему ничего не знал о борьбе и спорах вокруг него. Все шло как будто хорошо. Им даже заинтересовалось и пригласило к себе Грузинское художественное общество. Общество было создано недавно, в начале того же 1916 года, в нем впервые объединились художники разных поколений: и маститые, известные, и совсем молодые – те, кому уже в недалеком будущем предстояло прославить родное искусство.

Скорее всего, инициатором приглашения Пиросманашвили был Дмитрий Шеварднадзе, один из организаторов Общества. Этот выученик Мюнхена, приверженец классического искусства, увлекся живописью Пиросманашвили едва ли не с первых дней возвращения на родину. Он сам «открыл» Пиросманашвили всё на той же Вокзальной площади, только двумя-тремя годами позже, чем братья Зданевичи. Он уже собирал картины Пиросманашвили, защищал его в спорах.

Нико Пиросманашвили. Художник Я. Николадзе. Май 1916 г.

В мае 1916 года на двух заседаниях правления Общества говорили о Пиросманашвили. Протоколы их сохранились и опубликованы[149]149
  Биографические сведения. Беседа с художником Дмитрием Шеварднадзе // Бахтриони. 1922. 28 сентября (на груз. яз.).


[Закрыть]
. 15 мая стоял вопрос об отыскании и приобретении работ Пиросманашвили и сборе сведений о нем. Было решено обратиться за денежной помощью к Грузинскому историческому обществу, кроме того, устроить выставку Пиросманашвили, а для сбора сведений о художнике и помощи выделить комиссию в составе: Л. Гудиашвили, И. Гоголашвили, Д. Шеварднадзе, М. Тоидзе, Г. Зазиашвили. 24 мая был сделан доклад о Пиросманашвили. Правление признало его художником, заслуживающим внимания, поэтому подтвердило решение о сборе сведений о нем и оказании ему нужной помощи и приобретении нескольких картин. Однако от мысли устроить его выставку пока отказались: «Обществу не подобает с этого начинать организацию выставок». Очевидно, резонанс, который имела однодневная выставка, устроенная Ильей Зданевичем, насторожил наиболее консервативных членов правления, а может быть, они боялись скомпрометировать Общество, чуть ли не с первых шагов своей деятельности пропагандируя искусство неграмотного самоучки.

На это заседание был приглашен и сам Пиросманашвили.

«Художник Нико Пиросманашвили, о котором грузинская общественность не располагала никакими сведениями, оказался в Тифлисе. Он проживает в Дидубе. Вчера этого художника привели в нашу редакцию художники М. Тоидзе и Зазиашвили. Господин Пиросманашвили сегодня приглашен на заседание правления Грузинского художественного общества»[150]150
  Цнобис пурцели. 1916. 24 мая (на груз. яз.).


[Закрыть]
.

Среди отыскавших его был Гиго Зазиашвили – тот самый приятель молодости Пиросманашвили и его компаньон по неудаче с живописным предприятием. Он уже многого, со своей точки зрения, достиг и стал «настоящим» живописцем, хоть и не первого, а может быть, и не второго ряда. Очевидно, он не без снисходительности вспоминал о своем отставшем товарище, но сочувствовал ему и готов был помочь. Присутствие Пиросманашвили должно было ласкать его самолюбие, неназойливо напоминая о том, как далеко он, Гиго Зазиашвили, ушел. Пиросманашвили был заметно взволнован приглашением, но старался это скрыть и с детской гордостью сказал: «Меня знают даже во Франции», как бы давая понять, что в приглашении нет ничего удивительного, что он воспринимает его как должное. Впрочем, на заседание правления он все-таки почему-то не пришел, во всяком случае, о том нет никаких сведений. Общество он посетил, но, очевидно, на другой день, 25 мая, когда состоялось общее собрание.

Появление Пиросманашвили вызвало интерес. До сих пор он был фигурой почти мифической: о нем писали, спорили, его хвалили или ругали, но его мало кто видел. Необычные обстоятельства его жизни были всем известны. Репутация его имела оттенок некоторой скандальности – отчасти потому, что о нем более всего писали «левые», футуристы, эпатирующие публику. Быть может, кое-кто из присутствующих и ожидал легкого скандала.

Внешность Пиросманашвили сразу привлекла внимание: «Лицо правильного овала освещалось большими черными глазами. Они излучали доброту и кротость. Весь его облик с бородкой и приглаженными черными волосами напоминал изображение с грузинских фресок. Пиросмани был необыкновенен и в то же время скромен»[151]151
  Так писал И. Эренбург: «Я позволю себе назвать демократизм крестьянской Грузии „аристократическим“… Помнится, Горький писал о подобном аристократизме итальянских рабочих. Это умение жить, не оскорбляя ни земли, ни человека» (Заря Востока. 1926. 30 сентября).


[Закрыть]
. В своей внешности и манерах он хранил черты традиционного «крестьянского аристократизма». Удивительно ли, что многие, а среди них Яков Николадзе, Александр Мревлишвили, Шалва Кикодзе и другие, стали его рисовать (к сожалению, только часть этих зарисовок дошла до нас).

На собрании он сидел молча и неподвижно, глядя в одну точку. Казалось, он ни разу не переменил позу, не повернул головы, не сдвинул рук, сложенных на коленях. Что он думал в это время? Чем был озабочен? С памятного лета 1912 года он жил в ожидании непонятного чуда. Надежды его были наивны и беспредметны, но он чувствовал: что-то должно было перемениться. Однако время шло, ничего не происходило, и надежда перемешивалась с горечью. Приглашение всколыхнуло его. Вот почему он сидел такой торжественный и молчаливый, резко выделяясь на фоне оживления, господствовавшего в зале. Только в самом начале он позволил себе тихо спросить, наклонясь к соседу и показав глазами на председателя, известного общественного деятеля Г. Журули: «Кто этот достойный человек?» Это был своего рода жест вежливости, требовавшей выказать уважение к тому, с кем имеешь дело, в данном случае – как бы к хозяину, да еще к такому приятному и величественному человеку с высоким лбом и седыми, тщательно подстриженными усами и бородкой.

Заговорил Пиросманашвили только после собрания, когда вокруг него сошлись молодые художники. Снова вспомнил о председателе: «Очень понравился – красивый и видный человек и так хорошо говорил обо всем, что нужно художникам». Потом ответил на какие-то вопросы, снова, очень коротко, рассказал о своей жизни, о том, что он из Кахети, что осиротел восьми лет и с тех пор живет в Тифлисе. «Думаю, что мне за шестьдесят», – сказал он между прочим. Он был грустен и неразговорчив.

Ждали, что он скажет еще. Он вдруг решился: «Вот что нам нужно, братья. Посередине города, чтобы всем было близко, нам нужно построить большой деревянный дом, где мы могли бы собираться; купим большой стол, большой самовар, будем пить чай, много пить, говорить о живописи и об искусстве…» Речь, конечно, шла не о доме и не о самоваре. В художниках он готов был увидеть собратьев по призванию, думающих и чувствующих, как он, разделяющих его идеализм и максимализм, живущих не так, как другие, не для житейского волнения – только искусством, только духовно, отрешенно от суеты. Он и назвал художников возвышенно: братья.

Но Грузинское художественное общество не было братством, а сами художники были обыкновенные люди. Они собрались для дела и говорили о деле: умно и правильно о злободневном и насущном, но не то и не о том, что он ожидал и чего, наверно, толком не смог бы объяснить.

Он и сам это понял, потому что окончил неожиданной, даже противоречащей сказанному фразой: «Вам этого не хочется, вы о другом говорите…» Нашлись ли вокруг него чуткие люди, которых смутила горечь этих слов?

О трудностях его жизни все знали. Ему вручили вспомоществование – десять рублей. Пиросманашвили не привык к подаянию, как бы прилично оно ни называлось. Но тактичность не позволила ему отказаться: было бы некрасиво обижать чистосердечных людей, пригласивших его и явно желавших ему добра. Он взял деньги, поблагодарил, но сказал: «Я куплю на них краски, напишу одну картину и преподнесу ее вам».

Потом его повели сфотографироваться – неподалеку, на Головинский, 8. В самом этом предприятии было что-то неловкое: так этнографы зарисовывают и фотографируют туземцев.

Может быть, он уловил эту неловкость. Он был смущен обстановкой роскошного ателье Эдуарда Клара, фотографа двора его императорского высочества князя Михаила Николаевича и Тифлисского казенного театра, – с этими плюшевыми диванчиками и креслами, с вазами и хрупкими столиками, с матово светившимися вокруг экранами. Здесь он почувствовал себя гораздо стесненнее, чем на собрании, вдруг застыдился своей поношенной одежды и старался, чтобы этого никто не заметил. Он держался напряженно и скованно.

Это та фотография, которая до недавнего времени была известна как единственная (не считая уже упомянутой, юных лет) и в этом драгоценном для нас качестве обошла книги, альбомы и статьи, посвященные Пиросманашвили. Она не только документально точно передает черты его лица, но и доносит до нас умный и мягкий взгляд художника и легкое беспокойство, таящееся в глубине его широко раскрытых глаз. Все-таки здесь трудно ощутить силу духа и страсти, ту значительность, которая отличает людей незаурядных и которую полгода спустя каким-то чудом уловил и сохранил объектив другого фотографа.

Нико Пиросманашвили. Художник Р. Зоммер (?). Май 1916 г.

После посещения ателье Эдуарда Клара Пиросманашвили исчез, с тем чтобы через несколько дней принести обещанную картину – известную «Свадьбу в Грузии былых времен», и больше на собраниях не появлялся. Художники хотели ему помочь, но он ждал от них не этой помощи, а чего-то другого. Он не приходил сам, а приглашать его было хлопотно и ни к чему.

Однако после выставки у Ильи Зданевича и после посещения Грузинского художественного общества он вышел из легенды. С ним стали знакомиться новые и новые люди, его встречали в редакциях газет и журналов. К этому короткому отрезку времени относится немало воспоминаний о нем.

Правда, и в этой его жизни, вдруг оказавшейся на виду, масса неясных мест, непонятных и даже загадочных обстоятельств. Так, искусствовед Г. Джапаридзе обнаружила в Париже живописный портрет (скорее, портретный этюд) пожилого грузина в профиль. Сходство с Пиросманашвили сразу бросилось в глаза: и нос, и наклон лба, и расположение глаз, и форма усов и бороды; заметна характерная посадка головы, как бы устремленной вперед-вверх – осанка человека одинокого, привыкшего смотреть поверх чужих лиц, человека, сгибаемого жизнью, но лицом упрямо обращенного к небу.

Имя изображенного не указано. Неизвестен и автор: его подпись неразборчива и не похожа ни на одну из известных. Между тем этюд написан мастером – быстро, уверенно, легко. Манера, в которой он исполнен, наводит на неожиданную мысль о руке главного недруга Пиросманашвили – Габашвили. Мысль эта небеспочвенна. Примечательная внешность и отчетливо выраженный национальный тип могли заинтересовать маститого живописца. Высказывается предположение о том, что этюд мог попасть к ученице Габашвили, Вере Лебедевой, в 1920-х годах уехавшей в Париж.

Введены ли мы в заблуждение случайным сходством? Но если этот портрет – действительно Пиросманашвили и его написал крупный мастер (тот же Габашвили), то за ним – какая-то своя, неизвестная нам история, какой-то эпизод жизни Пиросманашвили весной 1916 года.

Очевидно, к тому же времени – к весне или самому началу лета – следует отнести не датированные точно воспоминания журналиста С. Церетели[152]152
  Церетели С. Встречи с художником // Вечерний Тбилиси. 1962. 24 марта.


[Закрыть]
. В них интересны не столько высказывания художника – скорее всего, очень приблизительно реконструированные через сорок с лишним лет и именно потому не дающие нам ничего нового, – сколько сами факты. Церетели увидел Пиросманашвили в редакции журнала «Театри да цховреба» («Театр и жизнь»), куда тот пришел как добрый знакомый к редактору журнала Иосифу Имедашвили. Примечательно само по себе это знакомство с журналистом и видным театральным деятелем, одним из основателей народного театра – так называемой авчальской аудитории, находившейся, кстати сказать, неподалеку от вокзала, на Авчальской улице. После короткого разговора («Ну, какой я художник, да еще известный… Ты меня конфузишь… Да так, работаю по винным погребам, мажу стены разными рисунками и за это получаю стакан вина и тарелку харчо. В общем, скандальная бедность…») он пригласил своих собеседников – не хотят ли они взглянуть на его новую картину.

Дело заключалось не просто в новой картине, но в том обстоятельстве, что выставлена она была в витрине книжного магазина на углу Давидовской улицы и Головинского проспекта, то есть в самом центре города, в приличном месте, на «той» стороне. Пиросманашвили доверчиво хватался за все, подтверждающее его надежды, и нуждался в свидетелях, которые бы удостоверили ему самому его успех. Он то и дело смотрел на своих спутников – Имедашвили и Церетели, по-детски ища в выражении их лиц то, что ему хотелось увидеть.

Некоторое время спустя оба журналиста встретили художника совсем случайно в винном погребе на Солдатском базаре.

Он сидел в углу с бутылкой вина. Хозяин торопил его браться за работу, Пиросманашвили спорил с ним: «Не кричи на меня, я тебе не лакей». Для самого художника сцена была заурядная, но журналистов она потрясла, они пытались заступиться за него. Разговор не состоялся, потому что Пиросманашвили чувствовал себя неловко. Дать адрес он отказался: «Я так живу, что не смогу вас принять» – и обещал зайти сам. Однако не пришел.

Приблизительно в то же время к нему в полуподвальную каморку под лестницей пришли в гости Мосе Тоидзе и Ладо Гудиашвили. Пиросманашвили был оживленным, разговор шел весело. Пиросманашвили вдруг сказал: «Мосе Тоидзе! Мосе Тоидзе! Я давно хотел с Вами познакомиться. Знаешь, что я хочу сказать? Пришло время, чтобы нас увидели и узнали. Хорошо бы на Головинском проспекте устроить развернутую картинную панораму, большую выставку, чтобы вся Грузия смотрела…»[153]153
  См.: Дудучава М. Выдающийся грузинский художник // Литературная Грузия. 1972. № 2. С. 76–81.


[Закрыть]
Вряд ли Тоидзе, записывая на склоне лет свои воспоминания, передал сказанное дословно, но общий его смысл очевиден, в нем – смелость оценки художником своего места: он уверенно ставил себя рядом с Тоидзе, он посягал на Головинский проспект (отчего бы и нет, если там в витрине уже висела его картина?) и даже на то, чтобы на них смотрела вся Грузия.

Эту встречу можно датировать сравнительно точно. Еще в середине мая Тоидзе упоминал в своей статье: «Сейчас Пиросманашвили нигде не видно. Кто знает, жив ли он…», а уже во второй половине июля Пиросманашвили не произнес бы этих слов – нагрянули новые события, потрясшие его сильнее, чем что бы то ни было до сих пор.

Началось с доброго. 19 июня грузинская газета «Сахалхо пурцели» в своем иллюстрированном приложении № 108 опубликовала его портрет (тот самый, снятый у Клара) и репродукцию картины «Свадьба в Грузии былых времен» с подписью: «Нико Пиросманашвили, народный художник» без каких-нибудь дополнительных пояснений. Газета была популярна, а ее иллюстрированное приложение – тем более. Газету передавали из рук в руки. Художник и сам носил с собой затрепанный номер и показывал всем желающим.

Событие было немаловажное, тем более для Пиросманашвили, чье доверчивое воображение должно было усмотреть в нем новый благоприятный знак в цепи закономерных событий. Его фотографировали, как бы предвидя, что понадобится эту фотографию напечатать. Та картина, которую он подарил Грузинскому художественному обществу, не была отвергнута, ее оценили и сочли достойной украсить страницы газеты. Наконец его позвали в редакцию газеты, долго разговаривали, расспрашивали, после чего и появилась эта публикация.

Значит, не было случайностью или ошибкой и его приглашение в Общество, и все шло как надо, только медленнее, чем хотелось бы, но немудрено: «тот» мир был сложен, непривычен, его порядки – незнакомы, и то, что казалось медленным, на самом деле могло идти правильно, естественно. Наверно, именно так думал Пиросманашвили, успокаивая себя.

Появление газеты с портретом Пиросманашвили оказалось высшей точкой тех радостей, которые ему скупо и неравномерно дарила его вторая жизнь – его известность в другом мире. Однако успокоиться ему не было дано, потому что случилось страшное. Прошло ровно три недели, и все та же газета во все том же иллюстрированном приложении № 111 (от 10 июля 1916 года) поместила грубую карикатуру, одним из действующих лиц которой был он, Пиросманашвили.

Нико Пиросманашвили. Художник Ш. Кикодзе. Май 1916 г.
Нико Пиросманашвили и Григол Робакидзе. Карикатура из приложения к газете «Сахалхо пурцели» («Народный листок»), 10 июля 1916 г.

Он был нарисован с кистью в руке перед холстом, на котором узнавался уже тогда ставший знаменитым его «Жираф». Изображен художник был с некоторым сходством, но больше – с целью представить посмешнее: нелепый балахон чуть ниже колен, голые ноги, похожие на куриные лапы. Рядом стоял известный критик Григол Робакидзе, наставляющий его: «Тебе нужно учиться, братец!.. Человек твоих лет еще может много создать… орфического… лет через двадцать из тебя выйдет хороший художник… Вот тогда мы пошлем тебя на выставку молодых».

Появление этой карикатуры, этого пасквиля, сейчас трудно объяснить. Оно кажется чудовищным. Почему редакция, только что воздавшая дань уважения художнику, вдруг вздумала его осмеять? Карикатура подписана русскими инициалами «З. Г.». Высказывается мнение, что за ними скрывается Зазиашвили Гиго[154]154
  Мадзгарашвили А. Н. Пиросманашвили. Тбилиси, 1972. С. 13.


[Закрыть]
. Мнение само собой напрашивающееся, хоть и не бесспорное: Зазиашвили и в самом деле много работал как карикатурист, но в совершенно иной манере, а его обычная витиеватая подпись не похожа на эту. Да и не хочется верить в подобное предательство.

Скорее всего, этой карикатурой сводились какие-то журналистские – литературные или окололитературные – счеты, и никому в голову не приходило обижать, а тем более травить Пиросманашвили. Просто он был на виду и оказался подходящей деталью, удачным сюжетом и пострадал, таким образом, по чистой случайности. Но в случайности этой была своя трагическая закономерность: «тот» мир оставался таким же чужим и непонятным, у него были свои законы, свои «правила игры». То, что «там» воспринималось как шутка, здесь было катастрофой.

Всё сразу стало всем известно. Друзья хмурились и отводили глаза при встрече: он был опозорен. Многочисленные знакомые смеялись – кто без злости, кто и со злостью. Выражали сочувствие, пространно возмущались, расспрашивали его о подробностях, смакуя каждое слово. «Духанный» мир давно следил за тем, как росла известность Пиросманашвили. Следил с непониманием и с некоторой ревностью. «Подумаешь, знаменитость, пусть благодарит за то, что его кормят!» – кричал духанщик при встрече, описанной С. Церетели. Духанщики и лавочники могли простить Пиросманашвили его гордость, отъединенность от других, его нелепое, с их точки зрения, поведение, пока он оставался с ними. Сделав шаг к другой жизни, он насторожил окружающих. Если бы он чудом оказался «там» – переехал на Головинский проспект и ездил бы в собственном экипаже, – им бы гордились. Но он оступился. Ему мстили за неудавшуюся измену.

Он мог бы перенести насмешки. Он был слишком замкнут в своем собственном духовном мире, давно ставшем более важным, чем внешний. Но он был потрясен сам. Он не мог вникать в тонкости закулисных интриг и отношений. Не было смысла что-то узнавать, искать справедливости, пытаться исправить недоразумение.

Ему и раньше не раз приходило в голову, что над ним шутят, но природная доверчивость к людям брала верх. Сейчас все стало ясно.

Он заметался. Ранним утром он прибежал к Зазиашвили – того не было дома. Появлялся еще несколько раз и снова безрезультатно. Пиросманашвили был пьян. «Передай ему, – сказал он жене художника, – дорогой Гиго, как ты меня познакомил с теми людьми, так и избавь от них. Не надо похвал, ничего не надо. В газете меня обругали. Столько мне наобещали, а я как раньше пахал и сеял, так и теперь. Не было надо мной господина, и не хочу. А в газете меня нарисовали как кошку. Пусть избавит меня от них. Сфотографировали меня… ничего не хочу»[155]155
  См. запись воспоминаний Г. Зазиашвили: Леонидзе Г. Жизнь Пиросмани // Мнатоби. 1938. № 6 (на груз. яз.)


[Закрыть]
.

Это был вопль отчаяния – Пиросманашвили рвал то, чем до сих пор дорожил и гордился.

Карикатура стала ударом, после которого Пиросманашвили не мог подняться. Если до того он колебался, легко переходя от надежды к отчаянию, живо загораясь и воодушевляясь при малейшем проблеске и сникая после очередной неудачи, то сейчас у него не оставалось иллюзий. Что-то надломилось. Ему уже ничего не было нужно, и никто ему не был нужен. При встречах он не отвечал на приветствия и плелся дальше; может быть, он и в самом деле не замечал никого, погруженный в собственные безрадостные мысли. Забиться в дальний угол, подальше, поглубже, чтобы никого не видеть, чтобы не трогали, не смеялись, не сочувствовали – чтобы оставили в покое. Поведение его становилось все более странным. Не раз он заговаривал сам с собою, бормотал что-то, чему-то смеялся или плакал, не обращая внимания на людей вокруг. Часто напевал одни и те же стихи:

 
Этот мир с тобой не дружен,
В этом мире ты не нужен…
 

или другие:

 
Братец ты мой, Никала,
К чему тебе эта житейская суета?
Обителью тебе станет рай.
И все тебе там будет,
И жить будешь одной семьей
с архангелами Михаилом и Гавриилом…[156]156
  Цит. по воспоминаниям Алексы Чичинадзе. См.: Леонидзе Г. Жизнь Пиросмани // Мнатоби. 1931. № 3 (на груз. яз.). Уместно напомнить, что в народных поверьях архангелы Михаил и Гавриил как бы объединялись в одного ангела смерти – Микел-Габриэла: он приходил за душами умерших.


[Закрыть]

 

Ему было только 55 лет, но он чувствовал себя совсем больным и старым. Лишь с кистью в руке он становился бодрым. Работал он все так же быстро и уверенно. Последние его картины известны, в них ничто не выдает слабеющего, теряющего силы человека.

Больше того, именно сейчас, в 1916 и 1917 годах, в его живописи, как будто бы совершенно устоявшейся и навсегда определившейся, начали открываться новые возможности, о которых до сих пор трудно было бы догадаться. Из-под его кисти стали выходить картины, разительно непохожие на то, что он делал до сих пор, да и продолжал делать, на то, с чем связаны наши представления о его искусстве.

Необычна сама их живопись, разрывающая с обычной (ставшей потом хрестоматийной) техникой и манерой Пиросманашвили. Скорее всего, здесь сыграла свою роль вынужденная работа на картоне. Все-таки невозможно было грунтовать картон черной краской: фон получался черный, да свойства картона все равно оставались прежними и рука сама чувствовала его сопротивление. Всякий подлинный мастер тяготится какой-либо подделкой одного материала под другой и инстинктивно ищет средства, естественные для данного материала, сами собой из него вырастающие.

По рыхлому пористому картону, делающему живопись матовой, Пиросманашвили стал писать, не стремясь к плотности красочного слоя и насыщенности цвета. Тонкие слои сильно разжиженной краски ложились полупрозрачно, подобно акварели, просвечивая друг через друга и не скрывая золотисто-рыжеватого цвета самого картона. Лишь временами он усиливал, оживлял форму скупыми, но точными плотными мазками («оживками»). Живопись его стала легкой, непривычно высветленной и теплой по колориту.

Ново и само содержание этих картин. Нет еще ничего удивительного в новых для него темах картин «Раненый солдат» и «Сестра милосердия» – эти темы подсказала реальная жизнь; он и «Женщину с пасхальными яйцами» написал в наряде сестры милосердия. Необычно другое. Именно за это короткое время были созданы: единственное известное нам у Пиросманашвили изображение городской улицы («Фаэтон у столовой»), единственная сцена в интерьере («Татарин – торговец фруктами» и версия этой картины – «Фруктовая лавка»), наконец, единственная подлинно сюжетная сцена, основанная на не до конца понятном нам конфликте между торговцем фруктами на базаре, санитарным инспектором и безмолвным, но действующим самим своим присутствием полицейским («Женщина – санитарный инспектор базара» или, по характерной надписи, сделанной самим художником, «Новая женщина – базарник»[157]157
  Для лучшего понимания картины надо знать, что появление женщины на базаре в качестве санитарного инспектора было такой же сенсацией дня, как и появление женщин – кондукторов трамвая, также вызванное военным временем, в России и на Западе.


[Закрыть]
).

Причины этого поворота трудно объяснить, но ясно, что Пиросманашвили продолжал развиваться, и, наверно, тут сыграли не последнюю роль впечатления от кратковременного знакомства с профессиональными («учеными») художниками и их жанровой живописью. Он по-прежнему учился у всего, что видел, и у всех, с кем встречался. Нет, тут не было приспособленчества, жалкой попытки подделаться под чужое. И в этой новизне Пиросманашвили остается собою. Даже сцену с санитарным инспектором он трактует по-своему, не вдаваясь в бытовой психологизм, в житейские подробности, – все с той же эпической монументальностью и спокойным благородством, так, как если бы эту сцену попытался запечатлеть какой-нибудь монументалист Раннего Возрождения, скажем, Пьеро делла Франческа.

Но все-таки поворот разителен, и не исключено, что, сложись обстоятельства иначе, новый стиль мог стать и преобладающим или даже открыть новый этап его творчества.

Однако работы становилось все меньше. Он и раньше не гнушался никаким, самым примитивным малярным или живописным делом, но сейчас и за такой работой приходилось рыскать по всему городу. И не всегда бывали деньги на трамвай, и ноги уже не несли его так легко, как раньше, как какие-нибудь два-три года назад. А ходить нужно было далеко. Не раз случалось идти по Майдану и даже по тем местам, где он когда-то (господи, как это было давно!) жил в доме Калантаровых. Не раз шел он поздно, когда было совсем темно и лавки были закрыты деревянными щитами и лишь в некоторых запоздалый хозяин считал выручку или подметал пол при свече, воткнутой в миску с фасолью или орехами. Временами его обгоняли фаэтоны – из них торчали пьяные угарные лица, мотающиеся из стороны в сторону при толчках. Он прижимался к стене: конский храп, бессмысленные вопли, истерический визг настигали его и проносились мимо. Он отрывался от стены и продолжал свой неближний путь на Молоканскую, сгорбив спину и по-стариковски шаркая подошвами. Когда усталость одолевала, он отыскивал сухой подъезд и ночевал там.

Жизнь вокруг менялась неузнаваемо. Война безнадежно затягивалась. Списки раненых и убитых росли. По улицам почти не скрываясь бродили дезертиры с турецкого фронта – они продавали одежду и оружие (именно тогда привокзальный базар был прозван Дезертирским). Слухи сменялись, один чудовищнее другого, но им невозможно было не верить, так фантастически ненадежна, так призрачна становилась сама жизнь. Все, что было фальшивого, наболевшего, нечистого, что до поры таилось, вдруг полезло из щелей и бесстыдно правило шабаш: спекулянты, разжиревшие на военных поставках, «золотая молодежь», отсиживающаяся в тылу по липовым справкам, ростовщики, раздувшиеся как клопы, шулера, заправлявшие в бесчисленных и продолжавших множиться полутайных притонах, наркоманы, сменившие дедовский гашиш на новомодные морфий и кокаин, кокотки, снимавшие летучую золотую пену с нуворишей, беззастенчивые сутенеры и, наконец, просто уголовники, вдруг смешавшиеся с теми, кого до сих пор принято было почитать. Ширилась эпидемия самоубийств – стрелялись разорившиеся потомки некогда гордых родов, спустившие последние крохи, травились от несчастной любви гимназисты и белошвейки, вешались изверившиеся правдолюбцы. В ресторанах, театрах, общественных садах, просто на улицах то и дело вспыхивали страшные в своей бессмысленности скандалы, хлопали выстрелы, лилась кровь. Казалось, приближался конец света.

На Пиросманашвили же сыпались удары за ударами. Известен рассказ о том, как он взялся расписывать погреб, начал работу, но запил и куда-то пропал. Хозяин, Кола Русишвили, отыскал его, силой притащил в погреб и запер там. Два или три дня работал художник, еду и вино ему подавали в окно и отперли дверь лишь тогда, когда работа была окончена. Вряд ли такое могло случиться в лучшую пору; сейчас же больной, угасающий человек мог и забыть про заказ и позволить так с собой обращаться.

А некий Ной Дзидзишвили задумал украсить свой ресторан «Палас». Журналист Никитин посоветовал ему позвать Пиросманашвили и сам привел художника – тот был без пальто, в рваных башмаках и не вызывал доверия. Ресторан находился в центре, и вообще рестораны – это было не его дело, но он цеплялся за всякую возможность заработать. Он взял аванс, потом взял еще, потом вовсе исчез, но через месяц все-таки принес картину, которая не понравилась никому. Дзидзишвили отнес ее домой, там она тоже не пришлась по вкусу, ее куда-то забросили, потом она вообще пропала. («Но ведь его тогда никто не ценил!» – позже простодушно оправдывался Дзидзишвили, рассказывая об этом происшествии.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю