355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эраст Кузнецов » Пиросмани » Текст книги (страница 14)
Пиросмани
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:13

Текст книги "Пиросмани"


Автор книги: Эраст Кузнецов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Разговор не шел. Пиросманашвили вел себя «безразлично, почти надменно». Наверно, он не сразу понял, о чем идет речь, боялся ошибиться, потому что слышанное казалось ему невероятным, и свою растерянность пытался скрыть сдержанностью. К тому же ему надо было доделывать начатую работу. Договорились встретиться через два дня в том же духане на Молоканской. При встрече Пиросманашвили узнал, что Зданевич хочет заказать ему свой портрет, он согласился и заметил, что лучше всего будет рисовать «с карточки» (большей частью его портреты так и исполнялись). Зданевич рассказал ему, что про него писали в газетах (это, конечно, было явным преувеличением), что его картины собираются показать на выставке в Москве, что там, возможно, найдутся желающие сделать ему большие заказы (это уже сгоряча).

Бедственность положения художника взволновала Зданевича, он попытался как-то ему помочь. Сходил к доброму знакомому, преуспевающему присяжному поверенному Александру Канчели. Тот проникся его чувствами и даже придумал для художника хороший заказ – расписать столовую в его доме, однако члены семьи запротестовали, и на том дело кончилось.

Отыскав Пиросманашвили, Илья Зданевич уже не выпускал его из виду, заходил к нему ежедневно, подолгу расспрашивал его, а свои впечатления от встреч заносил в дневник[130]130
  См.: Из дневника И. Зданевича // Нико Пиросмани. Семейный кутеж: Каталог выставки. М., 2008. С. 54–57.


[Закрыть]
. Пиросманашвили написал Зданевичу и его большой портрет, и заказанного, кроме того, «Оленя», за которого категорически отказался брать деньги: это был его подарок хорошему, хоть и не вполне понятному ему человеку. Перед отъездом, 2 февраля, Зданевич в последний раз побывал у него, забрал портрет и картину и распрощался – он отправился прямо на вокзал.

Пиросманашвили остался наедине с обрушившимися на него новостями.

Каждому художнику отпущено две жизни. Одна – физическая, она кончается смертью. Вторая – жизнь его искусства, она может быть и короче физической, и лишь ненамного превзойти ее, а может оказаться неизмеримо продолжительнее любой самой долгой человеческой жизни.

Умри Пиросманашвили немного раньше – он бы не узнал о себе самого главного, его вторая жизнь началась бы после его смерти. Но он – на счастье, на беду ли – дожил до лета 1912 года. Вторая жизнь открылась, и ощущение ее было не только радостно, но и тревожно.

Был ли он счастлив в своей устоявшейся жизни до 1912 года? Вопрос не так уж странен, хотя бы потому, что на него нет и не может быть однозначного ответа. С одной стороны, было бы бестактно почитать нищего, бездомного и одинокого человека счастливым, подразумевая, что не в житейском благополучии счастье, и проч. и проч. С другой стороны, если видеть в словах «покой и воля» не литературную красивость, а истинно философскую формулу, то придется признать, что Пиросманашвили было дано постичь хотя бы привкус счастья. При всей беспокойности его будней он знал и «покой» – ощущение своей уместности в окружающем мире и возможность реализовать себя в самом главном, в своем жизненном призвании. Но он знал и «волю», потому что не был связан ничем, мешавшим ему себя реализовать. В его нелегком существовании сохранялась если не гармония, то какое-то равновесие – оно казалось понятным. Понятны были его место на земле, отношения с окружающими, назначение и ценность того, что он делал. Все измерялось категориями того мира, которым было замкнуто его существование.

Он, конечно, знал, что есть иной мир, с иными ценностями и иными мерками, но это был «тот» мир, резко отделенный от его бытия. В своем мире он представлял известную ценность, в «том» – он был вне оценок. Быть может, временами и являлась у него смутная догадка о том, что границы их зыбки, что он, находясь в своем мире, может быть как-то воспринят с позиций мира «того»; но это были не более чем неясные подозрения, смущавшие его, и он гнал их от себя, как отшельник отгоняет соблазны. Теперь же что-то нарушилось. Жизнь оказалась сложнее, запутаннее. Обнаружилось, что миры соприкасаются, что его картины имеют и какой-то иной смысл, находящийся вне его понимания, а он сам, являясь частью своего мира, одновременно как-то принадлежит к другому. Или – может принадлежать. Или – мог бы…

Встреча с художниками смутила Пиросманашвили. Конечно, он не мог предвидеть, сколько страданий, несоизмеримых с тяготами бездомного и полуголодного существования, принесет ему этот поворот, как ничтожны будут те радости, которые он ему подарит, и как горек будет конец. Да от него уже ничего не зависело. Летом 1912 года поднялся занавес над последним действием его жизни. И этого он тоже не мог знать.

Через несколько дней после отъезда Зданевича в газете «Закавказская речь» появилась его статья «Художник-самородок»[131]131
  Зданевич И. Художник-самородок // Закавказская речь. 1913. 10 февраля.


[Закрыть]
. Наверно, с этой статьей Пиросманашвили познакомился, потому что Зданевич, очевидно, говорил ему о своих переговорах с редакцией и предупреждал, что статья может появиться со дня на день. Статья невелика и написана довольно спокойно: автор явно рассчитывал вызвать сочувствие читателей. Упоминалось участие Пиросманашвили в готовящейся к открытию московской выставке «Мишень», цитировались уже известные нам слова Ларионова. Кончалась статья словами: «Однако слава пришла поздно, ему уже 50 лет… <…> Надо обратить внимание.

<…> Его адрес: Погреб “Карданах”, Молоканская улица, 23».

Выставка «Мишень» открылась 24 марта 1913 года в художественном салоне на Большой Дмитровке, 11. На ней действительно экспонировались четыре картины Пиросманашвили, занесенные в каталог:

«115. Девушка с кружкой пива (собственность М. В. Ле Дантю).

116. Портрет И. М. Зданевича (собственность И. М. Зданевича).

117. Мертвая натура (собственность И. М. Зданевича).

116а. Олень (собственность И. М. Зданевича)».

В день открытия выставки состоялся диспут, конечно, со скандалом. Выступали Зданевич и Ларионов, потом Ларионова пытались бить, а художники отбивались тростями и стульями, и все кончилось вмешательством полиции. Впрочем, это заурядное явление художественной жизни того времени прямого отношения к Пиросманашвили уже не имеет.

Состав выставки был необычный: кроме профессиональной живописи М. Ларионова, Н. Гончаровой, К. Зданевича, А. Шевченко, М. Ле Дантю и других показаны были детские рисунки, рисунки «неизвестных авторов», старые лубки, африканская скульптура, вывески 2-й артели живописцев вывесок, одна вывеска парикмахера, вывезенная Ле Дантю с Кавказа, а также работы двух любителей – Г. Павлюченко и Т. Богомазова (Ларионову до смерти хотелось отыскать российского Анри Руссо).

Конечно, Пиросманашвили имел успех среди русских авангардистов, и Ларионов недаром в письме Илье Зданевичу просил прислать «чудесного и необыкновенного Нико Пиросмани побольше (мы так его полюбили), а также его замечательные вывески». Все-таки в этом восторге просвечивало преклонение перед вывесочной живописью вообще, примитивом вообще – то увлечение, которое владело умами группы молодых художников.

Не потому ли появление на выставке работ Пиросманашвили, в общем, не было отмечено так, как мы могли бы ожидать. Слегка перевирая трудную фамилию, рецензент писал: «В полотнах Богомазова, Павлюченко, Пиросманшвили – крайняя наивность, не приукрашенная, не затуманенная ничем примитивность воскрешения окружающего…»[132]132
  Ф. М. «Мишень». Весенние выставки // Московская газета. 1913. 25 марта.


[Закрыть]
Но что говорить об анонимном рецензенте, когда даже Тугендхольд в своей статье о выставке не заметил Пиросманашвили (или не счел нужным заметить) – тот самый Тугендхольд, который в 1927 году посвятил ему восторженные строки.

Как видно, и в признании Пиросманашвили, и в интересе к нему содержался свой драматизм, свои противоречия. Как всякая истинная ценность, его искусство открывалось не сразу.

Но и проявляли интерес к нему только единицы. Большинство же воспринимало его живопись как очередную моду, каких много сменяло друг друга в то беспокойное время. «Многие знали картины Пиросмани, но полагали, что их нельзя считать за картины, так как они написаны на клеенках, не похожи на произведения, виденные ими на художественных выставках, и, кроме того, находятся в низших увеселительных заведениях и могут быть приравнены к медведям из загородных садов, развлекающим гостей»[133]133
  Зданевич К. Нико Пиросманашвили. М., 1964. С. 25.


[Закрыть]
. Обычно над картинами Пиросманашвили просто смеялись, причем и равнодушие, и издевательства шли из среды интеллигенции, даже от художников, от которых, казалось бы, этого менее всего можно было ожидать.

Тон Ильи Зданевича, чаще других писавшего про Пиросманашвили, заметно менялся. Его статья, опубликованная в феврале 1913 года, апеллирует к гуманности и просвещенности, как бы ожидая встретить понимание. Менее чем через полтора года Зданевич писал иначе:

«Тифлис – шакал, питающийся падалью европейского рынка, солончаки, усеянные обломками прошлого, еще может томить сердце паломника, как земля обетованная, ибо его здания хранят клеенки Пиросманашвили.

Это имя вам незнакомо, вы уверены, что искусство обитает в театрах и книжнях проспектов, превозносите художников, питающихся отбросами импрессионизма, и именуете поэзией холодный кофе с молоком, которым вас ежедневно угощают клубные арапы <…>

Ублюдки Европы – ваши поэты, живописцы, музыканты, критики и профессора, молодые и старые, не стоят сантиметра его клеенок. Между тем, когда два года назад мы в печати указывали на Пиросманашвили и требовали у общества внимания – и помощи – вы промолчали, и эта лень и невежество не простятся вам…»[134]134
  Зданевич И. Нико Пиросманашвили // Восток. 1914. 29 июня.


[Закрыть]

Тогда умели писать дерзко и без церемоний. Футуристы – тем более. Но в этих строках не столько стремление к эпатажу, сколько искренний гнев.

Кому из художников довелось с такой остротой ощутить извечное и неизбежное отчуждение искусства от его создателя? Обе жизни Пиросманашвили шли параллельно друг другу в двух изолированных мирах. В одном он бродяжничал, пил и писал свои картины. В другом спорили о формальном совершенстве и поэтической глубине его живописи, отыскивали ей аналогии в мировом искусстве и пытались предугадать ее будущее влияние. Лишь временами – сначала редко, потом чаще – эти жизни внезапно соприкасались, и соприкосновения были всегда беспокойны.

Отголоски той, второй жизни доходили до Пиросманашвили. О ее сложностях и противоречиях он ничего еще не знал. Но про него писали в газетах, он сам читал эти статьи, или другие ему их пересказывали. То и дело он узнавал, что духанщики продавали клеенки за большие, с его точки зрения, деньги. Его картины висели на выставке в Москве, рядом с картинами настоящих художников. Какие-то незнакомые люди приходили иногда к нему, расспрашивали, смотрели его работы, о чем-то спорили друг с другом. Он жил в предчувствии перемен. Давний его приятель вспоминал: летом 1914 года ловили рыбу в Дидубе. Пиросманашвили опускал руку в ведро с рыбой – рыба пугалась, билась, расплескивая воду. Пиросманашвили весело и беззаботно, по-детски смеялся…

Он чего-то ждал, жизнь его не могла оставаться прежней.

Как вдруг началась война, и рядом с этой вселенской бедой стали частными и мелкими заботы одного человека.

Сначала все будто было и ничего. На Эриванской площади отслужили молебен. Прошла манифестация с пением «Боже, царя храни» и «Марсельезы». Русские войска победоносно двигались по Восточной Пруссии; Берлин, казалось, был недалек. Мальчишки бегали и напевали: «Чик, чик, прапорчик…» Еще ничего не случилось, но сразу, как предсказание близкой беды, выросли цены. Уже 25 июля мука, стоившая рубль семьдесят пять за мешок, продавалась по три рубля. Подорожали сахар, керосин, хлеб, дрова. Появились очереди. Всего стало недоставать.

Потом узнали про разгром русских войск. В сентябре в газетах начали публиковать фотографии раненых и убитых. В городе показались первые раненые – худые, изможденные и молчаливые, словно пришельцы с того света. В их глазах стояло недоумение. Все шло хуже и хуже, и становилось ясно, что дальше будет еще хуже.

Духаны, погреба, пивные были закрыты в первые дни войны. Сначала временно. Потом их открытие было отсрочено. Потом их открыли с разрешением торговать только едой. Среди виноделов, виноградарей и виноторговцев началась паника. И без того не процветавшие духанщики запирали двери своих погребов и уезжали в деревню до лучших времен. Правда, вино пили не меньше прежнего. Вокруг вокзала, в Нахаловке, в Дидубе и на авлабаре им торговали почти не опасаясь – в пивных, в молочных лавках, в пекарнях – повсюду, где бывал народ, да и прямо на улице, из-под полы, в чайниках, кастрюлях, в молочных и лимонадных бутылках. Но в заведениях жизнь замерла.

Это сильно ударило по Пиросманашвили. Винные погреба и духаны доставляли ему основную работу. Все больше и больше надо было бегать по городу в поисках заказов, и заказы эти были все мельче и неинтереснее. Начались трудности с материалами. Черная клеенка, ставшая такой привычной, всегда бывшая под рукой, теперь оказалась редкостью – ее удавалось доставать с трудом, да и то не всегда, и Пиросманашвили приспособился писать на картоне, как когда-то в молодости. Если картина была большая, он соединял по нескольку листов (именно так была создана композиция «Праздник святого Георгия в Болниси»). Писать на картоне было неудобно и неприятно: пористая вялая поверхность тянула масло, живопись получалась жухлая, глухая. Он придумал грунтовать картон черной краской: «так привык». Это хоть отчасти возвращало его к ощущению черной клеенки.

Стало плохо и с красками. Заказчики считали каждую копейку – хорошие краски казались им слишком дороги. Да их и не всегда можно было купить, а когда можно было – не всегда находились деньги. Он стал покупать пигменты – сухие краски в порошках – и разбалтывать их в банках с олифой. Краски получались грубые, неравномерной плотности, работать с ними было неудобно. Черную краску для грунта сам делал из копоти. Словом, изворачивался, как мог.

А войне не было конца. Очереди росли. Работы стало еще меньше. Подорожало жилье. За самую паршивую каморку надо было платить едва ли не вдвое против прежнего. Никогда не умирало столько людей. И не только на фронте. Ни в один год Грузия не теряла столько писателей: умерли Акакий Церетели, Шио Мгвимели (который, по преданию, знал Пиросманашвили и читал его стихи), Нико Ломоури. Умер Важа Пшавела. Тяжелобольного, безнадежного, его положили в госпиталь. В каменных стенах стояла жара, он задыхался. Его опустили на пол, на рассыпанные охапки свежей травы, – чтобы дышать было немного легче.

Все та же легенда сообщает, будто Пиросманашвили был среди тех, кто выносил гроб с телом поэта из Квашветской церкви – из той, в которой сам он бывал чаще всего. Пусть так. И у легенд есть своя правда.

Именно тогда, в 1915 году, Георгию Леонидзе посчастливилось увидеть художника: «Он улыбался чуть грустно, словно ему было известно то, что не стало достоянием окружающих его собеседников… Непередаваемая у него была улыбка – что-то детски-чистое чувствовалось тогда в глазах и облике художника»[135]135
  Цит. по: Гвелесиани С. Мы ищем рукопись. Тбилиси, 1966. С. 96.


[Закрыть]
. Это был момент, когда он еще держался, но уже предощущал надвигающиеся испытания.

Между тем вторая его жизнь шла своим чередом. Все новые люди увлекались его искусством. Раньше им занимались русские авангардисты, теперь – грузинская творческая молодежь, и их интерес к Пиросманашвили был иной – свой. Весной 1915 года художники Зига Валишевский, Ладо Гудиашвили и Александр Бажбеук-Меликов предприняли розыски его картин в еще мало обследованном старом районе – у Майдана, у серных бань, потом в Ортачала. Заметки и статьи о нем появлялись не только в русских, но и в грузинских, и в армянских газетах. Возникло слово «пиросманисты» – так окрестили его приверженцев в то и дело вспыхивавших спорах.

Увы, интерес к его картинам по-прежнему был сильнее, чем к нему самому. О нем почти ничего не знали. Он существовал «где-то в Дидубе». Поговаривали, что он спился и бросил живопись, что он уехал на родину в Кахети или вообще умер. Словно бы речь шла о художнике, творившем в далекой экзотической стране за океаном или несколько веков тому назад и внезапно открытом, а не о человеке, живущем тут же, рядом, в получасе езды на трамвае, дышащем тем же воздухом, ходящем по тем же улицам.

Летом 1915 года после ранения с фронта ненадолго вернулся Кирилл Зданевич. Ему пришла в голову мысль заглянуть в «Эльдорадо». Там оставалось 13 лучших работ Пиросманашвили. Три года назад Титичев отказался их продавать. Но сейчас время было другое. Знаменитый духан был закрыт и заколочен, сам Титичев куда-то уехал, делами занимался управляющий. Все 13 картин оказались невредимы в комнатах, заваленных пыльной мебелью. Был устроен обед – с вином и органом, как в старое доброе время. За обедом Зданевичу удалось уговорить управляющего продать картины. Фаэтонщик поддакивал ему: «Разве сейчас до картин?» Управляющий согласился: «Эти картины никому не нужны, они пропадут и осыплются, возьмите их задешево». Все картины были погружены на фаэтон, и взволнованный Зданевич повез их к себе домой. Остаток отпуска ушел на то, чтобы смыть с них обильную грязь.

С самим же Пиросманашвили он не повидался. Как-то не успел.

Потом наступил 1916 год – самый беспокойный год жизни художника.

5 мая состоялась однодневная выставка работ Пиросманашвили. Масштабы ее были скромны. Просто Илья Зданевич поместил объявление в газете и разослал приглашения по городу, предлагая желающим посетить его мастерскую на улице Святополк-Мирского, 6, угол Гунибской, дом княгини Андрониковой во дворе, четвертый этаж – смотреть выставленные там картины Пиросманашвили. Выставка была открыта с 12 до 16 часов, но ее успело посетить около восьмидесяти человек.

Побывал ли на ней сам художник – неизвестно, но он мог узнать про сочувственные и даже восторженные отклики в газетах. «Общее впечатление, – писала «Закавказская речь», – что творчество Пиросманашвили – выдающееся явление грузинской культуры»[136]136
  Закавказская речь. 1916. 12 мая.


[Закрыть]
. Гарри Голлэнд (псевдоним Григола Робакидзе) в газете «Кавказ» называл художника «поистине народным сказывателем сказок в красках», а про его «Жирафа» писал: «Забываете, что перед вами просто животное, и вас начинает охватывать чуть ли не мистический страх», и с сочувствием приводил слова одного из художников про «Натюрморт»: «Это произведение сделало бы честь самому Сезанну»[137]137
  Голлэнд Г. [Робакидзе Г.]. Грузинский примитивист. По поводу выставки картин Н. Пиросманашвили // Кавказ. 1916. 16 мая.


[Закрыть]
. Кончалась статья призывом собрать все работы Пиросманашвили в музее. Не прошло и нескольких дней, как та же газета в статье художника А. Петроковского снова возвратилась к творчеству Пиросманашвили и призвала собирать его картины для музея[138]138
  Петроковский А. Еще раз о Пиросманашвили//Кавказ. 1916. 18 мая.


[Закрыть]
. Еще через несколько дней в газете «Сахалхо пурцели» появилась статья известного живописца Мосе Тоидзе[139]139
  Тоидзе М. Нико Пиросманашвили и его картины // Сахалхо пурцели. 1916. 21 мая (на груз. яз.).


[Закрыть]
.

Общественность впервые по-настоящему познакомилась с творчеством художника. Несколько десятков его произведений, собранных вместе, дали о нем конкретное представление, и споры «пиросманистов» и «антипиросманистов» обрели реальную почву и обострились.

Конечно, дело было не столько в самом Пиросманашвили, сколько в горячем времени. Грузинская культура стояла на перепутье. Решался вопрос о ее дальнейшем развитии. Грузинское искусство знавало лучшие времена. Вклад средневековой Грузии в мировую культуру был весом: шедевры архитектуры и монументальной живописи, книжная миниатюра, эмали, пластика по металлу, но все это осталось в прошлом. Жесточайше опустошенная монголами, а потом отбивающаяся то от турок, то от персов, раздираемая междоусобицами, Грузия уже не могла создать ничего, равного прежнему. Лишь музыкальные и поэтические традиции ее не прерывались, а в изобразительном искусстве начался длительный застой.

Развитие возобновилось в XVIII веке: с усвоения европейской станковой традиции, до сих пор в Грузии неизвестной. Художники XIX века все увереннее овладевали мастерством; среди них все чаще появлялись крупные индивидуальности. Все-таки ученичество есть ученичество. Приобретая что-то новое и ценное для дальнейшего развития, художественная культура и теряла: нивелировалось ее национальное своеобразие, ослабевала связь с народными традициями, которые питали расцвет грузинского искусства.

Новому поколению художников предстояло соединить завоевания общеевропейской культуры с возвратом (на новом уровне) к исконной национальной традиции, к народным корням. Ученичество кончалось. Менялись критерии. Если раньше оглядывались на Мюнхен и Париж, то сейчас заговорили об исконном, самобытном. Древнее зодчество и монументальное искусство, бывшие до сих пор почтенной стариной, интересовавшей только археологов, вдруг обнаружили в себе злободневный смысл. Молодые художники кинулись обмерять храмы, копировать фрески, фотографировать и зарисовывать все, что уцелело, с педантизмом и старательностью, казалось бы, недоступными их счастливому возрасту. Публика валила на выставки копий и чертежей-обмеров. Константин Поцхверашвили давал концерты, пропагандирующие народную музыку; Дмитрий Аракишвили и Захарий Палиашвили уже писали первые национальные оперы. Объединение поэтов «Голубые роги», возглавляемое Тицианом Табидзе и Паоло Яшвили, поставило дерзкой целью сравнять грузинскую поэзию с европейской – соединить утонченную европейскую культуру с традициями Бесики и Важа Пшавела («Розу Гафиза я бережно вставил / В вазу Прюдома, / Бесики сад украшаю цветами / Злыми Бодлера…»[140]140
  Т. Табидзе. L’art poétique. Перевод Б. Лившица.


[Закрыть]
).

Сейчас увлечение живописью Пиросманашвили распространилось на более широкие круги. О нем спорили и думали поэты (те же «голуборогцы»), усматривая в нем какие-то свои, нужные им, поэтам, ценности. Художники же (преимущественно молодежь, которой предстояло стать гордостью грузинского искусства) тоже были увлечены не столько формальными достоинствами его живописи, сколько ее поэтическим содержанием и тем, какими средствами эта поэтичность достигалась, в чем была магия картин Пиросманашвили, создававших ощущение национального.

Давид Какабадзе отлично выразил впечатления художественной молодежи своего времени: «Ни у кого из художников я не знал подобного ощущения Грузии, как у Нико. Мне кажется, что с появлением его картин моя жизнь стала богаче, счастливее. Когда я любуюсь картинами Пиросмани, я чувствую, как могучие силы и соки земли, заключенные в клеенки Нико, обновляют меня»[141]141
  Цит. по.: Зданевич К. Нико Пиросманашвили. М., 1964. С. 68.


[Закрыть]
.

К началу XX века художники уже далеко ушли от традиции условно-романтического изображения Грузии; многие из них писали и рисовали Грузию добросовестно и точно. Однако точность эта чаще всего имела этнографический характер, между тем как подлинная национальность искусства всегда освещена взглядом изнутри. Картины Пиросманашвили поразили именно «ощущением Грузии», стоящим выше любой этнографической и краеведческой достоверности.

Остронациональный характер живописи Пиросманашвили обращал на себя внимание и раньше, и раньше задумывались над тем влиянием, которое он сможет оказать на развитие отечественного искусства. Еще в середине 1913 года художник Евгений Псковитинов, отдав должное «чутью в понимании материала, композиции», обращал внимание на то, что «картины Пиросманашвили единственные, в которых есть подлинный Кавказ, истолкованный через призму художника»[142]142
  Псковитинов Е. Кавказ и художники // Закавказье. 1913. 28 июля.


[Закрыть]
. Это было очень смелое суждение: автор отказывал в «подлинном Кавказе» не одному десятку авторитетных по тому времени художников. Правда, в оценке влияния Пиросманашвили Псковитинов был осторожнее и назвал его лишь «одним из предшественников крупного гения, который придет в ночи и заставит говорить о Кавказе, создаст школу, направление». Однако год спустя Илья Зданевич в уже цитированной статье заметил гораздо решительнее: «…иногда силы страны, сосредоточась в мастере и вынуждая его определить свой день, делают его творчество нужным и напряженным, и в этой напряженности основа исключительного мастерства. Пиросманашвили нашел стиль своей эпохи, и только он один, ибо передать ее иначе и лучше, чем передал он, – невозможно»[143]143
  Зданевич И. Нико Пиросманашвили // Восток. 1914. 29 июня.


[Закрыть]
.

То, что замечали немногие, сейчас, в 1915–1916 годах, сосредоточило в себе смысл увлечения живописью Пиросманашвили, определило жгучий интерес к ней.

Тициан Табидзе вспоминал: «В поисках национальной формы я много думал и писал тогда о Важа Пшавела, художнике Нико Пиросмани, режиссере К. Марджанове, композиторе Н. Сулханишвили – основоположниках грузинского искусства»[144]144
  Табидзе Т. Из автобиографии // Табидзе Т. Стихотворения и поэмы. М., 1964. С. 53.


[Закрыть]
. Воспоминания эти о более позднем времени, о начале 1920-х годов. Важны они тем, что в них сказано нужное слово, выражающее суть отношения к Пиросманашвили этого художественного поколения: основоположник.

Основоположник примером собственного творчества (а не декларациями или теоретическими выкладками) дает толчок к самоопределению отечественного искусства. Заслуга его в том, что он ощущает потребности национального характера и может их выразить так конкретно, чтобы вдруг всем стало ясно: это наше родное, национальное. Особенности его творчества окажутся побудительной силой для других художников, будут их вдохновлять. Потом многое может и не сохраниться или сохраниться отчасти, преображенным – это все неважно: толчок был дан. Пиросманашвили своим собственным бесхитростным примером вдруг обнаружил нечто жизненно важное для грузинской живописи – обнаружил в давно существовавшем, исконном, настолько привычном, что уже не воспринимаемом как факт искусства.

Когда-нибудь будет детально изучено то влияние – и непосредственное и косвенное, которое живопись Пиросманашвили оказала на отечественное искусство, а влияние это несомненно.

Можно говорить о склонности к монументальному строю, всегда присущей древней грузинской живописи, утраченной в XVIII–XIX веках и совершенно явно просвечивающей в современном грузинском искусстве – и в живописи, и графике, и в скульптуре, и в сценографии. Нет сомнения в том, что живопись Пиросманашвили помогла художникам быстрее определиться в этом качестве, так сказать – открыла им глаза на самих себя. Можно говорить и об определенной приверженности к сумеречному, с любовью к черному цвету, колориту, о его неяркости, внешней сдержанности и суровости в сочетании с виртуозностью и изысканностью, создающими ощущение полноты, богатства, в которых находит проявление артистизм грузинского национального характера. Не случайно сходные черты присущи и грузинской народной музыке (а в чисто эмоциональной природе возникновения и воздействия колорита немало общего с музыкой): мелодическая простота, даже кажущаяся монотонность грузинского пения соединяется со сложнейшей полифонией и с утонченно-импровизаторским началом, дающими впечатление сложности и изысканности.

Уже не нам судить, сохранит ли эти черты грузинская живопись или их сменит что-то другое, но роль первотолчка они сыграли, в них оказалось нечто, способное выразить те неясные устремления, которые бродили в молодых художниках, начинавших перед революцией свою творческую жизнь. И это самое главное.

Если и сейчас, столетие спустя, нам не просто разобраться в обстоятельствах, сопутствовавших выходу Пиросманашвили в его вторую жизнь, в большой художественный мир, то для его современников все представлялось еще сложнее. «Старики», завершавшие ученический период грузинского искусства, с трудом ориентировались в переменах. Академическая выучка, выстраданная и обретенная, нажитая ими, воспринималась как единственная основа и подлинный критерий искусства. Шум, который подняли вокруг Пиросманашвили «левые» художники, а вслед за тем и грузинская художественная молодежь, не мог не смущать их.

Впрочем, старики эти были разные, и их отношение к Пиросманашвили тоже было разное. История стыдлива: заблуждения легко уходят из памяти. Неясные осторожные высказывания, отголоски угасших споров и слухов могут лишь отчасти обрисовать нам позиции каждого из них.

Репутацией самого твердого противника Пиросманашвили пользовался Гиго Габашвили. Слухи, правда, не подкрепленные документами, приписывают ему даже оскорбительные суждения. Нет сомнения в том, что иронические выражения «наши мюнхенцы» и «наши академики» в первую очередь относились именно к нему. Ровесник Пиросманашвили, Габашвили был одним из самых влиятельных, а может быть, и самым влиятельным грузинским художником того времени. Пользовались успехом его серии картин, посвященные Средней Азии и Кавказу. Между ними нет разницы: и чужую Среднюю Азию, и родную Грузию художник видел одинаково спокойным глазом этнографа и запечатлевал одинаково ровной живописью среднеевропейского толка, в которой академическая суховатость маскировалась эффектностью письма, а колористическая бедность – псевдоимпрессионистическими приемами. Конечно, картины самоучки не могли у него вызвать ни восхищения, ни хотя бы сочувствия.

Более сочувственно относился к Пиросманашвили другой «старик» (по терминологии художественной молодежи, а на самом деле в 1916 году ему было всего 50 лет) – Александр Мревлишвили. Выходец из бедной семьи, он хорошо знал деревенскую жизнь, а несколько лет, уже став художником, принужден был сам заниматься крестьянским трудом. И учился он не в академиях Петербурга или Мюнхена, а в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, известном своей демократической атмосферой. Он интересовался народным искусством, изучал древние росписи, пытался как-то использовать их опыт в собственной работе. Рядом со щегольской живописью Габашвили живопись Мревлишвили производит впечатление неловкой, даже неумелой (кстати, ее иные такой и считали), но и более искренней. Временами в ней прорывается та наивная прямолинейность, которая говорит о связи с народной традицией.

Легко объяснимо доброе отношение к Пиросманашвили третьего «старика» (моложе Пиросманашвили на девять лет) – Мосе Тоидзе. Он сам долго работал самоучкой, прежде чем попал в мастерскую к Илье Репину (ученье было прервано высылкой за участие в студенческих кружках). Он знал и вкус существования впроголодь на заработок учителя рисования. Народную жизнь он понимал глубоко и никогда не терял интереса к ней. Нелишне напомнить, что в доме у него висели две картины Пиросманашвили («Молотьба» и «Фаэтон у духана»), что позднее именно он разыскал и преподнес организованному после революции художественному музею шедевр Пиросманашвили – картину «Белый духан». Наконец, не кто иной, как Мосе Тоидзе откликнулся уже упомянутой статьей на однодневную выставку Пиросманашвили и, между прочим, вообще был первым грузинским художником, написавшим о Пиросманашвили.

Статья эта очень доброжелательна. Тоидзе вступается за художника, защищая его от неназываемых противников, считавших, что такая выставка оскорбляет искусство. В живописи Пиросманашвили он отыскивает массу достоинств: «Тип грузина в платье с обшлагами прекрасен своей цельностью и удивительно сочетается с фоном»; «Такого же характера другая его замечательная картина»; «Не только жанрист, но и талантливый пейзажист»; «О, какой покой, какая великолепная, трогающая сердце нежность-утонченность в этой примитивной картине!» В произведениях Пиросманашвили ему дорога народная основа, и эту основу он считает самым ценным: «Пока народ еще сохранил в одной-двух сильных личностях своеобразный стиль, характер, своеобразные формы творчества, нужно черпать из этого источника. В этом наша сила…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю