Текст книги "Пиросмани"
Автор книги: Эраст Кузнецов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Все-таки общий итог почти четырехлетней службы был безрадостным. Он продолжал быть никем – без профессии, без дома, без родных, без денег, без положения. Попытка как-то утвердиться в жизни кончилась неудачей, да и не могла кончиться по-другому.
Пыл еще не угас в Пиросманашвили. Но он помнил крах своего живописного предприятия и не строил иллюзий. Не было смысла думать о соединении расчета с увлечением. Ему было почти 32 года: пора было жить как все. Он решил заняться торговлей. Он сберег выходное пособие, добавил к нему собранное по друзьям и знакомым. В общем, денег оказалось мало. Не хватило даже на то, чтобы снять самое убогое помещение. Поэтому весной 1894 года, дождавшись первых теплых дней, Пиросманашвили начал торговать прямо за столом, на котором стояли глиняные банки с молоком и мацони, сыр и масло, накрытые чистой тряпицей. Стол без всякого навеса стоял на окраине города, за разгонной почтой, у оврага – Волчьей балки, за которой начинался Верийский спуск.
Место выбралось удачное: город быстро рос в сторону Военно-Грузинской дороги, и неповоротливые торговцы не поспевали к новым местам. Жители Московской и Колючей балок, спускавшихся с горы Мтацминда, жители артиллерийской слободы, чьи жалкие домишки раскинулись амфитеатром вокруг этого оврага, – грузинская и русская беднота – были довольны. Пиросманашвили просил недорого, не обвешивал и не обсчитывал.
Он очень старался – вставал до рассвета, чтобы успеть получить свежий товар и чтобы самые первые покупатели уверенно шли к нему, зная, что застанут его за прилавком в любой час и в любую погоду. Он сам себе был и хозяин, и слуга, и продавец, и грузчик, и уборщик. Целый день он проводил на ногах, и к вечеру ноги гудели, а в голове стоял шум, и он едва добирался до дому, успевал пересчитать выручку и проглотить кусок хлеба, как падал в постель и засыпал, ни о чем не думая.
Дело пошло хорошо – так хорошо, что он расплатился с долгами и даже снял небольшое помещение неподалеку – достаточно маленькое, чтобы было недорого, и достаточно просторное, чтобы было удобно. Лавку он украсил изображениями коров – белой и черной, а над входом повесил красивую вывеску собственной работы.
Потом он сам решил, или ему посоветовали, расширить дело. Кстати нашелся подходящий компаньон – Димитра Алугишвили. Димитра тоже был кизикиец, но познакомились они в Тифлисе. Это был человек основательный и хозяйственный, с широкими знакомствами среди серьезных покупателей – поваров и кухарок; к тому же семейный. На него можно было положиться. Торговлю расширили, завели приказчика, Симона Попиашвили. Через год перенесли лавку на новое, более оживленное место – на «ярумку», как переиначенным русским словом именовали базар, известный под названием солдатский, в старом городе близ Мухранского подъема. Дело пошло хорошо и там. Будто бы даже положили в банк тысячу рублей.
Казалось, обыкновенное житейское благополучие наконец улыбнулось и Пиросманашвили. Можно было не торопясь откладывать свою небольшую прибыль, потом снова расширить дело и стать приличным человеком.
Судьба однажды уже вытянула ему счастливый билетик, столкнув бедного сироту с доброжелательными и состоятельными людьми. Сейчас ему как будто выпал второй билетик – им надо было только воспользоваться. Он не воспользовался. Через несколько лет он разорился и был отброшен назад – вниз, с тем чтобы уже никогда больше не подняться на поверхность. О причине говорят и пишут по-разному. Деревенские родственники обвиняли Димитру, который был коварен и вытеснил наивного компаньона. Димитра обвинял деревенских родственников, которые польстились на деньги доброго Пиросманашвили. И то и другое выглядит одинаково достоверно.
Однако известнее всего романтический вариант. Легенда вообще предпочитает романтическое.
Один из открывателей и первый биограф художника Кирилл Зданевич пересказывает его так: «Пиросманашвили встретил женщину, которую полюбил на всю жизнь. Певица и танцовщица из кафешантана, француженка Маргарита, красивая и изящная, поразила воображение Нико. Он не мог прийти в себя от изумления, Марго казалась ему “прекрасным ангелом, спустившимся с неба”. Счастливый Нико с радостью отдал свое сердце и, не раздумывая, все свое состояние. И тогда огромные черные глаза мадемуазель Маргариты последний раз взглянули на Нико; она навсегда исчезла, разбив жизнь художнику»[21]21
Зданевич К. Нико Пиросманашвили. С. 17.
[Закрыть].
Со временем эта история приобрела популярность (о Маргарите знает едва ли не каждый, слышавший про Пиросманашвили) и обросла увлекательными подробностями. Главная из них – возы цветов, которые он дарил любимой.
Константин Паустовский, не раз писавший о Пиросманашвили, в своем раннем очерке назвал Маргариту ничтожной артисткой: «Маргарита была рыжей, грубой и жадной женщиной, помыкавшей Пиросманом. Она поносила его и считала идиотом»[22]22
Паустовский К. Жизнь на клеенке // Бригада художников. 1931. № 1.С. 29.
[Закрыть]. Позже он отнесся к актрисе снисходительнее. Он описал, как однажды к дому, в котором жила Маргарита, стали съезжаться арбы с цветами, и цветами была завалена вся улица, и как Маргарита надела «свое самое лучшее, самое богатое платье и тяжелые браслеты, прибрала свои бронзовые волосы и, одеваясь, улыбалась, сама не зная чему», пока, наконец, к ее дому не подошел Пиросманашвили, решивший так отметить свой день рождения, и она впервые открыто поцеловала его, не скрываясь от людей, и проч.[23]23
См.: Паустовский К. Книга о художниках. М., 1966. С. 98–118.
[Закрыть] Здесь этот эпизод отнесен к тому времени, когда Пиросманашвили уже разорился, и приобретение такого количества цветов выглядит немного загадочным. Правда, сам Паустовский отметил, что не придавал «чрезмерного значения… Сугубой подлинности. Пусть этим занимаются придирчивые и скучные люди».
В очерке Виктора Шкловского Пиросманашвили продает молочную лавку и на вырученные деньги покупает «все цветы в Тифлисе и все цветы, которые росли под Тифлисом, и все цветы, которые пришли в Тифлис на поездах», нанимает аробщиков, которые заваливают цветами улицу перед гостиницей, где остановилась Маргарита, сам же отправляется пировать и в разгар веселья получает записку: «Приходите сегодня вечером», – но так увлечен, что не может уйти[24]24
Шкловский В. Свет в лесу. Тифлис, 1934. С. 28, 29.
[Закрыть].
Римма Канделаки рассказывает в своей обаятельной повести о том, как в течение часа в гостиницу, где жила Маргарита, слуги несли корзины с цветами, закупленными в ортачальских садах влюбленным художником, и о том, как он читал ей вслух стихи Николоза Бараташвили «Ты самое большое чудо Божье…», и о том, как, наконец, однажды Маргарита исчезла[25]25
См.: Канделаки Р. Бродил художник по городу / Предисл. К. Федина. Тбилиси, 1960. С. 31–36.
[Закрыть].
Эти рассказы – явная легенда, или, точнее, несколько вариантов легенды, восходящих, вполне возможно, к одному источнику. Существует свидетельство о том, что рассказ о любви Пиросманашвили и возах цветов – не что иное, как одна из импровизаций замечательного режиссера Константина Марджанишвили, рассказанная им в кругу друзей.
Примечательно: имя Маргариты часто фигурирует у авторов, повествующих про Пиросманашвили с чужих слов, и исключительно редко у людей, рассказывавших о нем, знавших его близко, в том числе и тех, кто помнил его в годы торговли, видел его за прилавком. Между тем история романтического разорения из-за кафешантанной певички должна была стать притчей во языцех и врезаться в память. Ни слова о ней не говорит даже компаньон художника по торговле Димитра Алугишвили[26]26
Воспоминания Димитры Алугишвили и его жены опубликовал Г. Леонидзе. См.: Леонидзе Г. Жизнь Пиросмани // Мнатоби. 1931. № 3 (на груз. яз.).
[Закрыть], а ведь именно его не раз упрекали в том, что он погубил своего товарища, и ему было бы легко обелить себя, сославшись на злосчастную Маргариту.
Практически же мы располагаем только двумя свидетельствами о ней. Бывший приказчик Симон Попиашвили вспоминал о том, что некая француженка год любила его хозяина и жила в это время в гостинице, в отдельном номере. В другом рассказе[27]27
См.: Агиашвили Н. Юными остались навсегда. Тбилиси, 1985. С. 120.
[Закрыть], чрезвычайно колоритном, содержащем любопытнейшие детали, но крайне сбивчивом, возникает даже ее имя. Рассказчик будто бы торговал цветами напротив духана Озманашвили, художник в это время жил у него и «опустошал садик», нося цветы актрисе Маргарите. Но действие рассказа относится к годам Первой мировой войны, и подобное свидетельство не способно вызвать хоть какое-нибудь доверие. Совсем нетрудно заподозрить в нем еще одну импровизацию на тему легенды Марджанишвили, своеобразно возвратившуюся в круг людей, знавших художника, и обретшую в этой среде новую жизнь. Для полноты следует отметить еще, что и до сестры Пиросманашвили дошел в деревню слух о некой его «любовнице». И это все.
Что же было на самом деле? Или: что же могло быть на самом деле? Вряд ли мы сможем когда-нибудь судить об этом вполне достоверно. Актриса Маргарита действительно существовала и была известна художнику. В 1909 году он написал картину «Актриса Маргарита»[28]28
А может быть, и позже: к 1909 году относил ее Кирилл Зданевич, но сам же описывал, как наблюдал за работой над картиной, а это не могло быть раньше 1912 года; он вообще бывал небрежен в датах, и не только в них.
[Закрыть]. Эта картина, одно из лучших творений Пиросманашвили, примечательна, даже необычна.
Актриса Маргарита. Художник Н. Пиросмани. Клеенка, масло. Фрагмент
Он вообще писал женщин реже, чем мужчин, и с меньшим интересом; они у него и менее индивидуальны, и более отстраненны, чем мужские образы. В какой-то мере это можно было бы объяснить преимущественно мужественным, даже «мужским» характером грузинской национальной культуры. В какой-то – и тем, что, по ряду свидетельств, художник вообще недолюбливал женщин и явно их сторонился.
Во всех изображениях женщин – будь то крестьянка, проститутка, кормилица, дама – слабо выражено личное отношение, и особенно какое-либо чувственное начало, то начало, которое не раз согревало женские образы в мировой живописи. Это не аскетизм, преодолевающий чувственность, и не ханжество, от чувственности отворачивающееся. Его отношение к женщине не подразумевает чувственности, оно по преимуществу духовное, а не плотское. «Когда я пишу погибших ортачальских красавиц, я их помещаю на черном фоне черной жизни, но и у них есть любовь к жизни – это цветы, помещенные вокруг их фигур, и птички у плеча. Я пишу их в белых простынях, я их жалею, белым цветом я прощаю их грех»[29]29
Зданевич К. Нико Пиросманашвили. С. 46. Далее все высказывания художника, цитируемые по книгам К. Зданевича, даются без сносок.
[Закрыть]. Чувство художника спокойно и ясно. Он не извлекает духовность, скрытую в душах этих женщин, из-под вульгарно-чувственной оболочки, а дарит им от своей собственной духовности. «Как этих сирен ортачальских гулящих / В ангелов преобразил, / На лунной постели лежащих?!»[30]30
Г. Леонидзе. Пиросмани. Перевод Л. Пеньковского.
[Закрыть] Именно в ангелов: ангелы возвышенны, светлы и прекрасны, но отрешенны и холодны.
Холоден и портрет актрисы Маргариты, в ней все ослепительно-бело на густо-ультрамариновом фоне неба и темной зелени земли. Бел ее наряд, лишь в нескольких местах, на ленте вокруг талии, тронутый розовым, а в браслетах и туфельках – легкой желтизной. Снежно-белы ее плечи, низко открытая грудь, обнаженные руки и лицо, на котором только слегка светятся бледно-розовые губы. Ни намека на живую плоть, на кровь, текущую под теплой упругой кожей. Ее наряд, фривольный наряд певички из кафешантана – с этими полосатыми чулками, с этим срамным подолом до колен, с этими пошлыми оборками вокруг груди – этот наряд утрачивает свою вульгарность, становится нарядом чистоты и целомудренности. Чистая невеста с букетом в руке, ожидающая венчания, непорочная дева, сошедшая на грешную землю, – она стоит неподвижно, раскинув руки, и смотрит на нас с грустным недоумением. Чужая этому миру, ослепительно светлая, она как снежная вершина, сияющая в голубом небе.
Портрет актрисы Маргариты – одна из тех загадок, которые, наверно, никогда не будут разгаданы. И немудрено, что воображение так часто обращалось к нему и искало в нем источник для легенд.
Быть может, актриса Маргарита и была в жизни художника, и действительно к ее золоченым туфелькам было брошено немало денег из кассы молочной лавки. Но не надо с этой историей – то мелодраматической, то поэтической – связывать крутой поворот в его жизни. Потому что к разорению своему Пиросманашвили шел сам и делал все для того, чтобы оно совершилось. Да, мало было людей, на которых обрушивалось бы столько несчастий, но и то правда – еще меньше людей, которые бы так напрашивались на эти несчастья, которые бы так упорно делали то, что ведет их к несчастьям, – вопреки самому простому здравому смыслу, доступному любому обывателю. «Ему было противно торговать», – недоумевал компаньон. Приказчик объяснил все просто и убедительно: «Добрый был, много тратил…» «Он не был рожден торговцем. Он был такой добрый и чистосердечный, что не мог не доверять всем…» – добавил Соломон Ханкаламов.
Он очень старался на первых порах и, может быть, даже искренне старался. Но едва дело с его суетой потеряло вкус новизны и прошел азарт, и на месяцы, годы, десятилетия вперед оставался только прилавок с товаром, а вечером выручка, – как лавка ему опостылела. Им все больше овладевало равнодушие, и он все реже показывался за прилавком. Торговал обычно компаньон, а Пиросманашвили «торчал у двери» (по выражению Алугишвили) и смотрел по сторонам, будто можно было увидеть что-то интересное на пыльной и заплеванной улице. Он стоял, прислонившись к дверному косяку – то ли глядя, то ли не глядя, а думая о чем-то своем, и нехотя пропускал покупателя.
«Когда у него было свободное время, он торговал», – вспоминал мясник Джугелов, бегавший в его лавку еще мальчишкой.
В знойный летний день он вдруг бросал прилавок, как бы хорошо ни шла торговля, останавливал мальчишек, везущих на ишаках свежескошенную траву, и покупал эту траву – много, с «двух ишаков». Он относил ее в заднюю комнатку при лавке, рассыпал по полу, ложился на нее, шевелил ее руками, погружал в нее лицо и повторял при этом: «Так хорошо, что можно не ехать в деревню!» Комнату эту он даже называл «моя балахана», соединяя в придуманном им самим слове грузинское «балахи» (трава) с тюркским окончанием, знакомым по названиям «кавахана» (кофейня) или «чайхана». Он мог оставить лавку в любое время и пропадать по нескольку часов, бродить по городу без дела, не заботясь о том, на месте ли компаньон и заперт ли вход.
Он был, по всем представлениям, чудак.
Даже любовь к детям, столь распространенная среди грузин, у него была преувеличена и принимала в глазах окружающих вид нелепого чудачества. Как в доме Калантаровых он возился с детьми – подростком, потом юношей, потом молодым человеком, – так и сейчас, на четвертом десятке, преуспевающим торговцем, он тянулся к ним и находил странное для окружающих удовольствие от общения с ними. Он приводил их к себе в лавку, где в задней комнате в изобилии хранились свистульки, дудочки, фигурки из глины. Он раздаривал эти игрушки и сам свистел и дудел вместе с детьми, и смеялся их веселью, и, казалось, готов был бегать и прыгать с ними.
Если у Калантаровых говорили, что он не от мира сего, то сейчас соседи называли его грубее – «побитый градом», а Алугишвили – «мозги набекрень», «семь пятниц на неделе». Конечно, они были правы по-своему, эти в высшей степени нормальные люди.
Он продолжал рисовать. Это занятие, милое для мальчика и простительное для юноши, никак не вязалось с его возрастом и местом в жизни. Он почти силой затаскивал к себе соседей позировать и странно шутил при этом: «Дай я тебя так нарисую, что обезьяннее тебя на свете не найдется…» Свои рисунки он раздаривал всем, даже тем, кто не хотел брать. Был нарисован и Димитра – получив портрет, он не знал, что с ним делать: «Дети пугались». Пришлось спрятать, а потом и уничтожить. Жене Димитры свои работы он показывал почти насильно, а она смущалась, потому что видела у него как-то рисунки голых женщин и боялась увидеть еще раз. Очевидно, это была очень порядочная женщина.
Рисовал он сначала прямо в лавке, а потом все в той же задней комнатушке устроил себе подобие мастерской и все стены увешал рисунками. Он много рисовал углем, который таскал в карманах. Руки у него всегда были в угле, и с этими черными руками он становился за прилавок.
Он уже часто писал красками и чувствовал себя все увереннее, и многое уже получалось именно так, как ему хотелось сделать. Одной из первых работ была вывеска лавки – еще там, на Верийском спуске. Вряд ли он забрал ее с собой, переезжая на солдатский базар, а скорее всего, воспользовался приятной возможностью и необходимостью выполнить новую – лучше прежней.
До нас не дошел ни один рисунок Пиросманашвили – ни из ранних, ни из поздних (правда, нет свидетельств о том, что он продолжал рисовать в годы зрелого творчества). Известно небольшое число его ранних картин, но точная их датировка затруднительна, а может быть, и вообще немыслима. Кирилл Зданевич, составивший первый перечень произведений художника, так и отнес все 23 сохранившиеся от того времени картины к 1895–1903 годам, не пытаясь датировать точнее.
Новые сложности принесло в его жизнь появление деревенских родственников – сестры и ее мужа. Известие о том, что Пиросманашвили вышел в богачи, дошло до деревни. Родственники ждали помощи. В лавку зачастил зять. Димитра не понравился ему: чужой человек и, конечно, ворует, было бы хорошо его прогнать, а в компаньоны взять кого-то «своего», то есть зятя. Димитра не желал сдаваться и объяснял Пиросманашвили, что родственники высосут из него все. Каждый тянул в свою сторону и обвинял другого. То и дело вспыхивали ссоры. В лавке становилось все тошнее, хотелось убежать куда угодно. Он старался, чтобы всем вокруг было хорошо, а получалось плохо. Он готов был поверить каждому, кого слушал, потом обнаруживал, что другой говорит так же искренне и убедительно, и раздражался, не хотел уже никому верить и разбираться в дрязгах.
Он любил сестру, не раз делал подарки ей и детям. Вспоминают, что он дал приданое своим племянницам – может быть; а может быть, это запоздалая попытка как-то приукрасить человека. Во всяком случае, он был готов помочь и помогал, как бы ни были противны бесконечные разговоры о деньгах, подобострастно-бесцеремонные намеки на его «богатство».
Сам он в деревню тогда почти не ездил. Известные нам поездки были связаны с тремя событиями: постройкой дома, неудавшейся женитьбой, торговлей мукой.
Лучше всего известны обстоятельства, связанные со строительством дома. О них сохранилось несколько свидетельств; по воспоминаниям односельчан даже установлена дата – 1898 год[31]31
Дом-музей Нико Пиросманашвили / Текст А. Мадзгарашвили. Тбилиси, 1971. С. 9.
[Закрыть]. Весной этого года Пиросманашвили приехал в Мирзаани. Как всегда, он привез подарки, причем довольно дорогие – сестра получила швейную машину. Сразу стало известно, что он собирается строить дом. В деревне восприняли это как подготовку к женитьбе, что было совершенно естественно. Не исключено, что и у самого Пиросманашвили были такие мысли: о том, что надо завести семью и продолжить род, ему твердили со всех сторон, и он уже готов был поверить в это и сам временами начинал говорить, что женится. Но когда началось строительство, узнали, что дом предназначен сестре: ее дом был старый, ветхий, под истлевшей соломенной кровлей.
Строили не быстро. И весной и летом в деревне он мог бывать только наездами. Он старался изо всех сил – достал камень, известку, сам работал. Вспоминают, как ночью при луне он месил раствор, а днем помогал каменщикам. К осени возвели стены. Пиросманашвили привез кровельное железо из Тифлиса и заказал мастерам из Сигнахи двери, окна, перила. Вокруг дома посадил деревья.
Вещи долговечнее людей. Швейная машина, подаренная сестре Пепуце, в отличном состоянии – на ней можно шить. Дом до сих пор стоит на краю деревни (там сейчас мемориальный музей) и не выглядел ветхим даже до произведенного в нем ремонта. Он маленький, в одну просторную комнату, с широкой верандой вдоль всего дома, на концах которой два крылечка. Впрочем, в свое время он мог показаться почти богатым. Железная крыша особенно поразила мирзаанцев.
Когда строительство закончилось, прямо во дворе было устроено полагающееся угощение. Тут же, почти не оставляя гостей, Пиросманашвили написал четыре картины, изображающие праздник: «Гости за столом», «Гости слушают тамаду», «Возвращение домой» и «Сона Горашвили играет на гармонии» – и оставил их сестре. Последняя из этих картин сохранилась; сначала она находилась в Сигнахском краеведческом музее, а сейчас – в Доме-музее Нико Пиросмани в Мирзаани. Считается, что он и раньше не раз работал в родном селе. Будто бы именно там были написаны картины «Сестра доит корову», «На лугу пасется стадо, охраняемое пастухом», «Деревенский двор, где бродят козел, петух и курица», «Женщина печет хлеб» и др. Племянник Пиросманашвили вспоминал, как тот рисовал «луну, звезды, ангелов, осликов, свадьбу». По этому перечню можно судить, что не все картины дошли до нас.
Гораздо загадочнее выглядят обстоятельства поездки, связанной с его неудачным сватовством и продажей муки (а может быть, и двух разных поездок, соединившихся в памяти рассказчика, все того же Алугишвили, или в восприятии его слушателей). Никаких свидетельств односельчан художника не сохранилось. И это особенно досадно, потому что поездка была сопряжена с каким-то сильным душевным потрясением, оставившим, по-видимому, серьезный след в жизни и в сознании Пиросманашвили.
Как можно судить, он наконец поддался уговорам родни и решил жениться. В деревне уже была подобрана невеста. Он купил черкеску и кинжал (до того, с момента открытия лавки, он одевался «по-русски», то есть ходил в пиджаке и брюках) и уехал в деревню. В деревне что-то произошло. Он не женился.
Вторая причина поездки в Мирзаани никак не была связана с первой. Стояла засуха, страшный неурожай, в Кизики начался голод. Ели траву, продавали за бесценок скот, чтобы купить хлеб. Очевидно, это был следующий, 1899 год – год наиболее сильного неурожая, постигшего Грузию, и в частности Кахети. Сестра и зять убедили Пиросманашвили заняться торговлей мукой. Убеждали, наверно, по-разному: объясняли, что это будет не только доброе, но и выгодное дело. Пиросманашвили согласился, его вообще легко было уговорить. Купили фургон одесской белой муки. С точки зрения Алугишвили, было нелепо везти дорогую муку в нищую, разоренную неурожаем деревню. Непрактичность Пиросманашвили снова подвела его: если продавать муку дешево – будет прямой убыток, если дорого – надо забыть о добрых намерениях.
О том, что произошло в деревне, мы не знаем. Он вернулся через несколько дней, возбужденный гораздо сильнее обычного. Он плакал, кричал, что убьет зятя, жаловался, что его обманули, над ним посмеялись, его выгнали. «Я поехал с сестрой в деревню, хотел помолиться своему святому Георгию, пожертвовать скот ему. А они сами сожрали тельца, а меня выгнали».
«Они меня выгнали: ты сумасшедший, зачем тебе деньги и жена!» Через несколько дней после возвращения он и в самом деле бросился с кинжалом на зятя, приехавшего в город и зашедшего в лавку: может быть, тот собирался выяснить недоразумение и о чем-то договориться со своим шурином.
«Муку продали за бесценок, деньги присвоили, потом выгнали его. Сказали: “Ты сумасшедший”» – так рассказывал Димитра Алугишвили. Это мало что объясняет. И дружное молчание мирзаанцев, отлично помнивших подробности строительства дома, но вдруг позабывших все связанное с этой его поездкой, тоже кажется многозначительным. К деньгам Пиросманашвили был равнодушен, и денежный ущерб не мог бы его огорчить. Да и неудача с навязанной ему женитьбой тоже не могла произвести на него такого сильного впечатления. Произошло нечто серьезное, затронувшее его глубоко. Быть может, что-то, подобное той давней детской обиде на слово «безотказный», вызвавшее острое ощущение несостоятельности в том мире, по законам которого он пытался, но не мог существовать. И ощущение разлада ускорило его неминуемый разрыв с этим миром.
Дело обошлось, потом и отношения с родственниками восстановились, но в поведении Пиросманашвили, и раньше казавшемся странным, все сильнее стала проявляться неуравновешенность. Доверчивый по природе, он внезапно становился подозрительным. «Зачем приглашаете меня, если у вас нет задних мыслей», – мог он неожиданно ответить на приглашение. Мягкий и добрый, он мог вдруг разразиться проклятиями, оскорбить человека, накричать, броситься с кулаками – по самому ничтожному поводу или вовсе без всякого повода. Повороты его настроения были неожиданны и пугающи. Словно внутри него шла какая-то своя жизнь, ничего общего не имеющая с внешней жизнью и значащая для него неизмеримо больше. Не раз заставали его сидящим молча и смотрящим невидящими глазами. Его нужно было встряхнуть, чтобы вернуть к действительности.
Его оценки происходящего сплошь и рядом не совпадали с оценками других. Что-то он воспринимал вдруг легко, что-то, наоборот, гораздо болезненнее, чем можно было того ожидать. Веселье, которое внезапно овладевало им, тоже пугало – так оно бывало беспричинно, так некстати, так не вязалось с тем, что в это время происходило, и так бурно выражалось: он мог бегать, кричать, хохотать, плясать, не замечая недоумевающих взглядов.
Он крестил дочку компаньона, Марусю, и был шафером на свадьбе Нины, сестры жены Алугишвили. Вскоре Нина умерла. Он не находил себе места от горя, он считал себя виновным и говорил каждому: «Я сглазил ее!» Потом заболела и умерла девочка, и он увидел в этом закономерность: «Я обеих погубил! Я приношу несчастье!» Сама жена Димитры искренне призналась, что он горевал больше, чем она с мужем.
В годовщину смерти Маруси пошли на кладбище, Пиросманашвили принес цветы. Супруги Алугишвили были люди как все: дочь они вспоминали, но у них оставались другие дети, дел было много, да и за прошедшее время утрата потеряла остроту. Один Пиросманашвили снова был в нервном возбуждении, не меньшем, чем год назад, на похоронах. Вдруг он стал прогонять священника (вспоминают, что он, будучи человеком религиозным, терпеть не мог попов): «Моя крестница – голубка, ангел, она улетела на небо, а что нужно здесь этому черту!» Это было так нелепо, что все засмеялись. Но он продолжал рыдать, лежа на земле. Вдруг – снова вдруг – он успокоился, вскочил на ноги и закричал: «А что я плачу! Все мы там будем – и вы, и я! Не будем же мы жить вечно!» – и насильно погнал всех с кладбища. Дорогой он продолжал то плакать, то смеяться и повторял: «Не пугайтесь слез и смеха, я несчастный!»
Иногда он становился дерзким, даже надменным. Общение с семьей Алугишвили тяготило его. За столом он вертелся на месте, неумеренно пил водку, не участвовал в разговоре и вдруг бросал еду: «Как мне надоела вся эта суета!» – и уходил в свою «балахану», где на охапках свежей травы любил отдыхать.
Иногда рядом с ним становилось просто страшно. Однажды он вбежал к жене Димитры с громким криком: «Помогите, помогите! Мой святой Георгий, мой ангел-хранитель стоит надо мной с кнутом и кричит: “Не бойся!”» Это случалось не раз. «Мне явился архангел, у него в руке кнут – вот он здесь стоит!» Он падал на колени и целовал пол. Потом, успокоившись, объяснял: «Я верю в своего святого Георгия. Когда я ложусь спать, он появляется с кнутом у моего изголовья и говорит: “Не бойся!” А наутро моя кисть сама рисует». Он падал на колени, плакал, целовал пол и кричал.
Эти воспоминания, конечно, не выдумка. Еще Калантаровы задумывались над странностями своего питомца в детстве. Не исключено, что о чем-то они даже умолчали, стесняясь расспрашивавшего их незнакомого человека и оберегая достоинство Пиросманашвили. Алугишвили и его жена были людьми попроще и над деликатностями не задумывались. Спутникам дальнейшей жизни художника, научившегося закрытости поведения, подобные явления не были, скорее всего, ведомы, да и они могли о многом умалчивать. Но кое о чем непроизвольно поведал он сам.
Существует картина «Молебствие в деревне», не совсем характерная для Пиросманашвили и не вполне понятная по своему содержанию (недаром же ее называли то «Причащение в деревне», то «Великий пост в Грузии», то «Храмовый праздник», то «Молебствие в деревне. Освобождение крестьян в 1862 г.»[32]32
На картине сохранилось окончание надписи, возможно, уточняющей происходящее, но утраченной ныне: «…ют 1860 г. Н. Пиросманаш.».
[Закрыть]). В ней среди крестьян, слушающих проповедь священника под звон колоколов, на фоне характерного зимнего или ранневесеннего пейзажа, бросается в глаза фигура маленького мальчика, упавшего на колени и бьющего земные поклоны, – фигура не только примечательная своей резкой экстатичностью среди сравнительно спокойных людей вокруг, но и выделенная композиционно. «Это я», – сказал как-то Пиросманашвили, показав на мальчика. Он знал, он ощущал в себе глухую удивительную силу, способную бросить на колени, послать фантастическое видение, подарить мгновения пугающего восторга.
Как-то, придя в себя, он сказал: «Хороший мы народ – грузины, только тут у меня ничего нет…» – и показал на голову.
Компаньон тревожился и пытался его остепенить самым простым средством. Вместе с женой он подыскал ему очередную невесту, на этот раз уже в городе, и готов был торжествовать свою маленькую победу над деревенскими родичами. Но сейчас Пиросманашвили наотрез отказался. К семейной жизни он испытывал нескрываемое отвращение. Как-то уговоры довели его до скандала. Он разбушевался и кричал: «Что мне до визга ребенка и до лечаки[33]33
Лечака – женский головной убор.
[Закрыть] жены! Мне только налей – выпей!»
Он в самом деле пил. Многое переменилось с того не очень далекого, но ушедшего в прошлое времени, когда Калантаровы ставили его в пример подрастающим детям: тогда он и в рот не брал вина. Сейчас все стало иначе. Он все чаще забирал из кассы деньги и исчезал. Иногда – до ночи, иногда – до утра, когда – и до следующего вечера.
В Тифлисе было где погулять – около ста пятидесяти трактиров, более двухсот винных погребов, около двухсот духанов, а среди них известные «Загляни, дорогой», «Сам пришел», «Сухой не уезжай», «Войди и посмотри», «Симпатия», «Тили Пучури» («Маленькая вошка»[34]34
«Маленькой вошкой» называли очень маленький винный бурдюк.
[Закрыть]), «Хлебосольство Грузии», «Рача», «Зайдешь – отдохнешь у берегов Алазани», «Золотые гости», «Вершина Эльбруса» и даже знаменитейшие, такие как «Не уезжай, голубчик мой» – громадный духан, стоявший в начале Военно-Грузинской дороги – там, где позже возникла Площадь Героев.
Изобилие увеселительных садов. Популярные «Сан-суси», «Самшобло» («Родина»), «Шантеклер», «Новый свет» – в Сабуртало; «Дарданеллы» и «Джентльмен» – у Воронцовского моста. Или еще ближе – вся Михайловская, от Кирочной до Муштаида, была в садах, скрытых внутри кварталов: «Сад Кахетинское время», «Сад гуляния для золотых гостей», «Ваза» и другие, названия которых не сохранились. Каждый такой «сад» – крохотный кусок земли между домами, несколько ободранных акаций, несколько столиков, заунывное рыдание зурны, дешевое вино, простая закуска – и отдохновение души.
Но когда позволяли время и деньги, можно было укрыться от летнего зноя, совершенно нестерпимого в Тифлисе, и в настоящих садах. Или поближе, в Муштаиде – большом старом парке, куда въезжали прямо на фаэтоне и, миновав гуляющую публику, устраивались на просторной деревянной веранде над Курой. Или подальше – на речке Верэ, по Военно-Грузинской дороге, где были сады «Бирюза», «Фантазия», «Эдем с буфетом», «Аквариум». Или еще дальше – вниз по Куре, в Ортачала, где располагались «Эльдорадо», «Аргентина», «Сюр-Кура»[35]35
Буквально: «На Куре» – Sur (la) Koura (фр.).
[Закрыть], «Монплезир», «Семейный», «Друзья», «Майская роза». Или, наконец, поехать совсем далеко, в горы, к прохладе, по Коджорской дороге, где путников ожидало несколько духанов, а среди них прославленный «Белый духан» (позднее увековеченный Пиросманашвили, хотя совсем не документально, в картине, которая так и называется) – в двух-трех верстах от города, за низкой каменной оградой, среди обшарпанных деревьев, одноэтажный домик с голубой вывеской «Дарьял. Вино, закуски и разний горячи пищ», а рядом столб с фонарем и железнодорожным колоколом, в который звонили, когда приезжали гости.