Текст книги "Пиросмани"
Автор книги: Эраст Кузнецов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Материальной убедительности Пиросманашвили достигает решительным упрощением формы – таким решительным, на какое редко кто осмеливается, при котором форма укрупняется, утрачивает мелкие переходы, отклонения, разрушающие цельность впечатления основной массы. Придавая изображению мощь и статичность, Пиросманашвили, однако, не приходит к схематизму и отвлеченности, потому что лаконизм формы у него дополняется и уравновешивается активностью письма. Активность его манеры не имеет ничего общего ни с чисто живописным (несколько физиологическим) темпераментом, присущим, скажем, Константину Коровину, ни с субъективной экспрессией Ван Гога. Это активность творения предметов.
Искусство – всегда не столько воспроизведение, сколько творение заново, но у Пиросманашвили это выражено наиболее открыто, откровенно – в самой его живописной системе.
Он не знает просто мазка, просто линии, просто пятна; краска, наносимая им на поверхность клеенки, сразу становится частью изображаемого предмета. Если это одежда, то он лепит ее рельеф, каждым движением кисти то приближая к нам мощные, похожие на трубы складки, то уводя от нас углубления между ними. Если это лицо, то он не воспроизводит тени, отмечающие выпуклости и впадины, – рука его ведет кисть так, что след от нее делает выпуклыми мускулы, формирующие лицо – скулы, щеки, спинку носа, подбородок, надбровные дуги, лоб, складки вокруг губ – он лепит их характерным дугообразным движением кисти, следующим за усилием мускулов.
Он не раскрашивает нарисованное заранее (это беда большинства неумелых), он мыслит как живописец. Работая на черном фоне, он словно извлекает предмет из глубины: накладывает краску грубо, толсто, плотно к середине и ослабляет ее к краям, уводя в глубину. Он увеличивает слой краски там, где форма массивнее, и ослабляет там, где она легче, буквально лепя эту форму, наращивая ее, словно притягивая ее к себе. Он умеет положить мазок так, что тот сразу воссоздает нужную форму – быстро и экономно.
Здесь очень заметно внутреннее родство его живописи с традиционной народной живописью. У народного мастера, у ремесленника, делающего декоративную роспись или вывеску, есть четкие определенные «приемы» для изображения каждого нужного ему предмета. Он знает, как быстро и экономно сделать лист, или ягодку, или травинку. Какой надо взять инструмент: тут мягкую кисть, тут – жесткую, тут выстриженную гребенкой, а тут вообще птичье перышко, или ватный тампон, или какую-нибудь хитро скрученную бумажку. Он знает, как с этим инструментом управляться, чтобы получить нужный результат сразу, с одного движения, без поправок. «Приемы» эти он получил от своих учителей готовыми и точно так же передаст их своим ученикам, повторяет он их заученно, автоматически. Народная живопись немыслима вне таких «приемов» – она повторна, она внеиндивидуальна. Кроме того, она обычно имеет дело не с конкретными предметами, а скорее с их обозначениями, и мастер всякий раз пишет не розу, увиденную им, а некую розу «вообще», образ всех существующих на свете роз.
У работы «приемом» есть ценнейшее качество: форма, строение предмета здесь воссоздаются заново, вслед за природой – очень динамично и наглядно. Именно так работает Пиросманашвили.
Наклонив кисть к поверхности картины и проворно поворачивая ее из стороны в сторону, одновременно ведя вперед и постепенно ослабляя нажим, он одним этим сложным движением – сложным, но одним! – создает винтовой рог оленя. Одним движением кисти он пишет шампур, на который потом нанизает шашлык, одним округленным энергичным мазком – головку лука; таким же автоматизированным вращательным движением он творит ягоды винограда, одну за другой укладывая их в гроздь. Все это – типичные «приемы». Рог оленя он всегда будет писать так, и шашлык, и луковицы, и виноград, где бы и в каком состоянии он их ни изображал, они везде будут выступать как вечные и неизменные обозначения реальных предметов, их вечных и неизменных сущностей. Одним и тем же движением кисти он из картины в картину пишет птиц, летящих над горизонтом, – темных на светлом небе, и светлых на темном. И для него эти птицы – не конкретные птицы точного биологического вида, увиденные в определенных условиях, а некие птицы вообще, иероглиф понятия «птица в полете».
Но тут сходство и кончается.
Ремесленное умение всегда держится на ограниченном числе «приемов» – большем у одного, меньшем у другого, но всегда ограниченном. Всякая новая задача, недоступная ранее освоенным «приемам», ставит ремесленника в тупик. У Пиросманашвили этой ограниченности нет, его уверенность ничего общего не имеет с уверенностью ремесленника, затвердившего десяток приемов и механически употребляющего их для экономии труда. «Приемы» Пиросманашвили, простые технически, всегда употребляются очень непосредственно, вызваны конкретной потребностью. Это уверенность творца. Он, конечно, повторял многие из них, но всякая новая ситуация не заставала его врасплох – он тотчас же реагировал на нее новым «приемом», рождающимся по ходу дела и точно отвечающим задаче. Он продолжал производить «приемы» в течение всей своей творческой жизни, с той непосредственностью и живописной убедительностью, на которое было способно его мощное живописное дарование, и в том количестве, которое ему требовалось для его картин. Поэтому живопись его проста, но не бедна, не скучна и не монотонна, она всегда поразительно индивидуальна.
Ремесленность связывает художника. Пиросманашвили был свободен.
Фактурное богатство его живописи неисчерпаемо. Кажется, что для каждого предмета он отыскивает свой способ выражения. Изощренностью фактуры он компенсирует крайнюю упрощенность, недетализированность формы. Фактуру реальную он словно заново творит на картине, воссоздавая ее густотой или разжиженностью краски, толщиной слоя, способом его наложения. Тянет ли он кисть долго и медленно, или легко бросает ее на клеенку, или трепетно прикасается; держит ли кисть под малым углом к поверхности или под большим или вертикально – тычком; кладет ли жирный мазок или легкий, тонкий; ведет ли кисть прямо или округло или вдруг резко ломает ее движение, или кисть беспокойно дергается, прихотливо меняя направление, дробя и путая свою траекторию, в каждом из этих (и из множества других) случаев фактура возникает не сама по себе, а как результат мгновенной интуитивной реакции художника на особенности того предмета, который он хочет передать: фактура его реалистична в самой своей изначальной природе. Испытывая наслаждение от следования за прихотливым разнообразием предметного мира, он передает это наслаждение нам, вглядывающимся в его фактуру, ощущающим ее, наблюдающим за нею. Временами ему становилось недостаточно кисти: он откладывал ее и работал прямо пальцами, раздавливая плотные мазки красок, стирая их, проводя широкие гладкие поверхности, нанося тончайшие красочные пленки. До этого утонченного приема живописи он дошел самостоятельно. Руки у него все время были в краске, и он часто вытирал их. (Окружающие склонны были видеть в этом свидетельство крайней нужды – «не хватает денег даже на кисти» – и жалели его.)
Любые труднейшие для живописи естественные фактуры он воссоздает удивительно: перья и пух птицы, жесткую щетину, мягкий мех, грубую шерсть, гладкие волосы, кожу, ткань. Кирилл Зданевич назвал «триумфом фактурного мастерства» картину «Продавец дров» – ту самую, которую имел в виду Георгий Якулов, говоря, что зритель чувствует «породу, качество, вес изображенных дров». Здесь, рядом с этими дровами, бесподобно переданы и мягкая шерсть осла, и бархатистость его губ.
Окружающие Пиросманашвили люди не могли не ощущать его магической власти над куском черной клеенки и пригоршней тюбиков с красками, не могли не испытывать восторга, наблюдая за тем, как он извлекает из небытия людей, животных, предметы. Ведь ему очень редко удавалось работать в каком-нибудь отдельном, хотя бы и не очень приспособленном для живописи помещении (например, в чулане или даже на кухне), а чаще всего прямо в духане, в углу, из которого были выдвинуты столы и стулья. За спиной толпились любопытные, слышались реплики, обрывки разговоров. Что-то, по мнению зрителей, удачное вызывало шумные восторги, приветственные крики и отмечалось специальными тостами. Художник оказывался в центре внимания, подобно фокуснику.
Пиросманашвили это тяготило. Менее всего он годился к роли художника-виртуоза, из тех, кто восхищает публику, вырезая силуэты из черной бумаги, исполняя мгновенные портреты «с абсолютным сходством», или рисуя ногой, или еще как-то. Временами назойливое внимание окружающих выводило его из себя: он взрывался. Георгию Леонидзе довелось в юности наблюдать, как Пиросманашвили отгонял людей, столпившихся вокруг: «Разойдитесь, уйдите от меня!» Люди нехотя отошли, но вскоре, забывшись, снова придвинулись вплотную. Кто-то даже дотронулся до картины. Пиросманашвили «рассвирепел», бросил кисти и убежал куда-то. Но то был крайний случай. Чаще он отмалчивался. Сама напряженность его труда, несомненно, помогала не видеть и не слышать происходящего рядом. Ему, человеку высокой духовной независимости, была присуща способность к «публичному одиночеству». С годами сосредоточенность усиливалась: он словно надевал на себя внутренние шоры.
Но главное заключалось в фантастической преданности своему делу, которое стало единственным смыслом его существования, в котором растворились без следа все его интересы и помыслы. И его нищая бездомная жизнь была насыщенна и цельна. Все дни ее были как один день: менялись только лица вокруг. И каждое утро он снова входил в духан со словами: «Ну что тебе нарисовать?», и каждый вечер снова устраивался на ночлег в дальнем углу духана или в чулане, чтобы наутро снова с улыбкой произнести: «Ну что тебе нарисовать?»
Ежедневный труд без устали приносил свои плоды. То, чего Пиросманашвили добивался, пытаясь открыть живописную мастерскую, наконец само собой пришло к нему. Он был признан – по крайней мере, в 1912 году (когда его «открыли») имя его было хорошо известно в обширной части Тифлиса. Привокзальные улицы представляли собой своего рода громадную выставку живописи Пиросманашвили: чуть ли не у каждой лавки была вывеска его работы.
Конечно, посетители, ежедневно заполнявшие духаны и погреба, его зрители, совершенно не были искушены в тонкостях живописного мастерства и не подозревали о тех высоких материях, о которых думаем мы, стоя перед его картинами; скорее всего, и сам он об этом не помышлял, день за днем, как пчела лепит соты, множивший свои клеенки. Но с изумлением и восторгом наблюдали удивительную жизнь, расцветавшую на стенах. Это были его первые зрители – пусть они получали от живописи Пиросманашвили только самую незначительную долю того, что она способна дать человеку, но эта доля была чистой, не мишурной, без малейшей фальши – ни человеческой, ни художественной. Она отвечала не суетному и мелкому, а тому естественному, что неистребимо в человеке: радости узнавания, восторгу перед мастерством, любви к природе, уважению к древней традиции, душевности, жажде гармонии и красоты.
Вряд ли мы в состоянии вполне представить себе характер и масштабы труда Пиросманашвили. Предполагают, что он исполнил не менее тысячи, а скорее всего – до двух тысяч работ. Сохранилось около двухсот: главным образом картины и очень немного вывесок. Судьба искусства Пиросманашвили разделила драматизм его личной судьбы.
В связи с этим возникает вопрос, неизбежный для каждого, интересующегося Пиросманашвили, и коварный для каждого, кто его изучает: не слишком ли мала доля сохранившихся работ по сравнению с утраченными, чтобы мы были вправе решаться на какие-то обобщающие выводы о его творчестве, особенно по поводу его излюбленной тематики, его пристрастий и предпочтений? Кто поручится за то, что среди утраченных не оказались бы произведения, в корне меняющие наши взгляды на художника или хотя бы серьезно уточняющие их?
Вопрос этот слишком важен, чтобы его можно было обойти. Конечно, доля допущения неизбежно будет во всем, что мы пишем, говорим и думаем о Пиросманашвили, и с этим приходится мириться. И все-таки положение совсем не безнадежно.
Прежде всего, 200 работ – само по себе число не такое уж малое и для каких-то самых общих суждений достаточное, представительное. Если в наследии Пиросманашвили есть только одно изображение дикого кабана и восемь – оленя, то маловероятно, чтобы среди пропавших и погибших было восемь кабанов и ни одного оленя. Никто не уничтожал его картины по политическим, религиозным, эстетическим или психологическим мотивам, никто не выбирал среди них угодные или неугодные (это более или менее можно допустить разве что по отношению к тем нескольким, известным лишь по названиям, в которых художник откликнулся на события 1905 года). Судьба не отдавала предпочтения ни «Оленю», ни «Кутежу трех князей на лужайке». Просто клеенка была прочнее картона, а картон – стекла. Разумеется, все обстояло несколько сложнее: железо – самый прочный материал, но вывесок Пиросманашвили уцелело чрезвычайно мало. Мы вправе считать, что картины большого формата имели меньше шансов сохраниться по сравнению с небольшими, хотя, с другой стороны, очень большие картины ему должны были заказывать и реже.
Но дело не только в этом. Искусство Пиросманашвили – не совсем обычное искусство. Его целостность и устойчивость, пожалуй, не знают себе равных; оно привержено к постоянным мотивам; оно не знает или почти не знает эволюции, внезапных поворотов, противоречивых исканий – возникнув и сформировавшись сравнительно быстро, оно таким и оставалось (за одним исключением, о котором еще пойдет речь, да и то вызванным чрезвычайными обстоятельствами жизни); наконец, оно в гораздо большей степени, чем обычная живопись, определялось психологией не только одного человека, за которой трудно уследить, но социальной психологией, более доступной исследованию. Вот почему, пытаясь осмыслить искусство Пиросманашвили, мы не вправе впадать в уныние: его художественный мир доступен нам не менее, чем миры других художников. Правда, и не более.
И все-таки трагичность его судьбы с трудом поддается пониманию. «В сгоревших рядах на солдатском базаре в одном из магазинов в верхнем этаже в чайной погибло несколько картин Нико Пиросманашвили. Художник приобретает известность все большую, в то же время картины его гибнут»[68]68
[Хроникальная заметка] // Республика. 1918. 28 марта (на груз. яз.).
[Закрыть]. Самому Пиросманашвили тогда оставалось жить немногим более месяца.
Краткость существования вывески была предопределена: закрывались заведения и вывески оказывались никому не нужны, их расчищали, чтобы сделать новые. А в трудные военные годы десятки и сотни печных труб было согнуто из их доброкачественного толстого железа. Железо нехотя поддавалось частым ударам молотка, изображение сходило кусками, сопротивляясь, как живое, и долго еще с трубы смотрели на прохожих чьи-то задумчивые глаза, покуда ветер, вода и огонь не завершали разрушительную работу, начатую человеком.
Каковы были погибшие вывески, мы никогда не узнаем. Утрату в какой-то мере восполняют краткие описания некоторых из них, сделанные в свое время Ильей и Кириллом Зданевичами и другими энтузиастами: духан «Вершина Эльбруса» (у Майдана) – баранья голова и пиала с чаем на синем фоне; погреб «Кахетинское вино» – серая бутылка на желтом фоне, синяя надпись; сад «Фантазия» – пьющий человек, вино, фрукты… и т. д.
Всё это вывески столовых, увеселительных садов, мелких лавок, винных подвалов, пивных, духанов и тому подобных заведений рангом пониже. Вывесок хороших ресторанов, дорогих магазинов, ателье мод, гостиниц, равно как и вывесок приемных врачей и адвокатов, деловых контор, банков, здесь нет – их делали другие художники. Неожиданно затесалась среди них вывеска магазина мод «Шантеклер» – какому стечению обстоятельств был обязан этот заказ? Кирилл Зданевич в неопубликованных записках упоминает, правда, о трех-четырех вывесках «Женских мод» (дамские платья, ленты, кружева): «Это увлечение миловидной портнихой. Оно окончилось крахом…» Можно только улыбнуться настойчивости, с которой легенда внедряла в жизнь художника романическое начало.
Вывески Пиросманашвили не похожи на те, которые были распространены в Тифлисе и о которых мы можем судить по старым фотографиям. Те были, как правило, сложной фигурной формы – с какими-то выступами, закруглениями, вырезами и проч.; главным в них была крупная надпись, исполненная тщательно и со всевозможными декоративными ухищрениями, а ее уже только дополняли небольшие изображения предметов, плоскостно-орнаментально разбросанные по нейтральному фону.
Сохранившиеся вывески Пиросманашвили простой прямоугольной формы (есть одна и фигурная – «Кахетинское вино Карданах», но ее он мог делать поверх старой, ему данной; впрочем, и его авторство здесь довольно сомнительно). Главное в них – изображение, трактованное «картинно» – пространственно, объемно, живописно, а небольшая, выполненная наскоро и не очень умело надпись прибавлялась к нему. И тут есть одно исключение: вывеска, где слова «Винный погреб» выведены твердой рукой шрифтовика-профессионала. Но разница так велика, что сразу видно: надпись эту, конечно, делал не сам Пиросманашвили. То ли ее выполнил кто-то другой, то ли на уже готовой раньше вывеске художнику предложили обновить изображение, и он, исполнив это, начертал уже сам под старой надписью, на синем фоне, своими быстрыми и не очень ловкими буквами: «Распивочно и на вынос».
Нет, недаром он говорил: «Иконописец, живописец, маляр, художник – все разное, иконописцем не был. Раз только писал святого Георгия. Живописцы – это буквописцы и рисовать совсем не умеют», – с некоторым высокомерием, не совсем неожиданным для него, отделяя себя от профессиональных мастеров вывески, «буквописцев».
К вывеске он тянулся в молодости, тогда это был для него реальный путь к искусству. Сейчас же его интересовали только картины, и только картины он хотел писать. Вывески его, в сущности, те же картины, причем на самые разные темы. Есть среди них натюрморты. Есть пейзаж – и обширный, населенный, как всегда у Пиросманашвили, множеством фигур («Пивная Закатала»), Есть и житейские сцены: половой с большим и малым чайником в руке в окружении бутылок, пивной бочки, сахарной головы («Чай, пиво…»); двое приятелей, наслаждающихся пивом под сенью трактирной пальмы («Холодный пиво»); арба с громадным (сделанным из шкуры целого буйвола) бурдюком направляется к духану, а за ней гарцует всадник с рогом для вина в руке (уже известная нам вывеска «Винный погреб» – судя по воспоминаниям, этот сюжет пользовался успехом и не раз повторялся). А уже к картинам он – постылая, но неизбежная дань вывесочному жанру! – приписывал нехотя и наскоро нужные надписи. Стоит подивиться тому, что заказчики, как будто приученные к иным канонам, охотно брали его вывески. Очевидно, даже в косной психологии торговца находит место тяготение к истинной красоте и способность принять новое, которых иной раз недостает и присяжным ценителям искусства.
Из учтенных Кириллом Зданевичем вывесок (то есть лишь малой доли существовавших в действительности) уцелело менее трети. Но это еще хорошо, потому что из стекол, расписанных Пиросманашвили, не сохранилось ни одного, а он часто украшал окна трактиров и духанов. Немудрено – железо прочнее стекла. Известны только лаконичные описания таких росписей: в столовой «Самшобло» («Родина») – цветы, фрукты; в винном погребе С. Кочлашвили «Карданах» – зелень, стаканы с вином, редиска, огурцы; в трактире «Варяг» – курица, листья, шашлык на шампурах, бутылки с вином. Обо всех этих работах мы имеем самое приблизительное представление. Нет сомнения, что интуиция подсказала художнику письмо не густыми, а разжиженными красками, которые просвечивали лучше. Росписи эти всякий раз выглядели иначе. По-своему привлекательны они были днем: и снаружи – мутноватые, слабо различимые, только намекающие на цвет; и изнутри, когда свет, проникавший с улицы, оживлял их. По-своему и особенно хороши они были вечером, когда внутри зажигался свет, и изображение вдруг становилось необычайно ярким и рельефным, чутко отзывалось на движение в духане, и рождались эффекты, трогавшие неискушенную душу прохожего.
Еще грустнее участь стенных росписей. И они известны только по описаниям. Каждая существовала два, от силы три года, после чего ее – закопченную, лоснящуюся от жирных испарений, захватанную руками, потемневшую, засиженную мухами – забеливали известкой, с тем чтобы сверху написать что-то новое или вовсе ничего не написать. Чаще всего это делалось по требованию санитарной инспекции. Ле Дантю был свидетелем такой сцены: Сашо, хозяин молочной лавки в сабуртало, сокрушался о том, что в свое время пожалел денег на клеенку и сейчас лишался украшения. Пока равнодушная кисть маляра вершила свое неблагодарное дело, Ле Дантю торопливо описывал изображение: фризом слева направо черный медведь, красная корова, скрещенные ветки, черная корова, красная голова быка, снова скрещенные ветки, черный буйвол, белый баран, красные ветки, красная корова, рыжий медвежонок.
Другое известное нам описание еще короче: в пивной Кочлашвили на стене были изображены пароход, море, большая рыба, лодка, павлины. Но и такое описание – счастливая и редкая случайность. От других росписей сохранились только названия. В духане «Дарданеллы» были изображены два сюжета из «Тигровой шкуры»: «Тариэл у ручья» и «Автандил находит Тариэла со львом и тигром». А что было написано, скажем, на стенах столовой с романтическим названием «Дзвели цховреба» («Старая жизнь»), мы и вовсе не знаем. Можно только догадываться о том, что росписи эти не уступали известным нам картинам и что декоративный дар Пиросманашвили – присущее ему чувство ритма, плоскости, масштаба – преображал стены духанов в восхитительные панно.
Сколько же неведомых шедевров таится на стенах тбилисских подвалов погребенными заживо под пластами известки! Они существуют, но их уже никто и никогда не увидит. Адреса их известны. Приходило ли кому-нибудь в голову их расчистить? Да и возможно ли это? Ведь они писались простой клеевой краской прямо по обычной штукатурке.
Ограничься Пиросманашвили только настенными росписями – и имя его осталось бы никому не известным. Но бо́льшую часть его произведений составляли станковые картины: пусть их сохранилось немного – все-таки они существуют.
С картинами Пиросманашвили мы встречаемся в чуждой им нейтральной среде музейных залов, и нам трудно, даже невозможно восстановить ощущения человека, который входил в духан, украшенный ими: ни одного из этих духанов давным-давно нет, да и мы сами не те. Колау Чернявский назвал эти духаны зрелищем «одновременно странным и величественным»[69]69
Tchemiavsky С. Nico Pirosmanichvili // Нико Пиросманашвили [Сборник]. Тифлис, 1926. С. 110.
[Закрыть].
В полутемных помещениях (чаще всего в подвалах), слабо освещенных свечой или керосиновой лампой, эти большие картины без рам, повешенные тесно друг к другу, в самом деле должны были производить сильное впечатление.
Нет сомнения, художник очень серьезно относился к тому, что его картины должны украшать питейные заведения, скрадывать их убогую будничность, преображать их. Он учитывал те условия, в которые должны были попасть картины: размеры и характер помещения, направление света, соотношение с обстановкой, соседство друг с другом. Он не раз делал парные картины, рассчитанные на взаимодействие; скажем, «Муша с бурдюком» и «Муша с бочонком», а также две лежащие «Ортачальские красавицы» должны были висеть по обе стороны от двери.
Очень часто картины дополнялись разнообразными надписями. Некоторые писались мелко, характерными печатными буквами и размещались скромно, чтобы не лезть в глаза, но давать желающему необходимые сведения. Обычно это пояснение изображенного: «рзбоникь украл лошдь», «Шете указует князя Борадскому дорога помать Шамиля», «Миланеръ безъ детный. Бедная съ детами», «Актриса Маргарита», «Ишачий мост». В некоторых (к сожалению, немногих) групповых портретах около каждого изображенного или прямо на нем написано его имя. Появляются и совсем служебные надписи: «По заказу Бего Екиева. 30 р.», или сравнительно легко расшифровываемое «ПЗКК» («По заказу Карапета Карапетова»), или вовсе для нас не понятное «ККИЖ».
Были надписи иного рода – они исполнялись крупно, старательно и, как правило, включались в композицию картины (чаще всего сверху, как бы осеняя собою изображение). Это были своеобразные лозунги, приглашавшие зрителя разделить чувства, волнующие заказчика: «ХВ. Слава Богу, что дожили до Пасхи. Христос Воскресе! Воистину Воскресе!», или «Да здравствует компания Бего! Бог да умножит всем добрую жизнь!», или знаменитое чистосердечное «Да здрастуите хьба солнаго чьловека». Они делались не только на грузинском, но и на русском, а иногда и на армянском языках, что было естественно для Тифлиса, где едва ли не каждый говорил на двух-трех языках или хотя бы понимал их.
Широкое использование надписей составляло примечательную черту картин Пиросманашвили. Привычная нам станковая живопись такого обращения не знает, она представляет собою самостоятельный, замкнутый в себя микромир, существующий независимо от зрителя и не предлагающий к нему присоединиться. В нашем столетии надписи стали применяться иными из художников, но это всегда был формальный прием – пусть и эффектный, но лишенный того внутреннего смысла, той органической обусловленности, которая отличает надписи Пиросманашвили. У него это энергичное обращение к зрителю, средство сделать зрителя соучастником происходящего на картине, а картину – соучастником происходящего в реальности, в той среде, для которой она была исполнена.
При фантастичности и причудливости общего впечатления все изображенное выглядело необычайно реальным. В живописи Пиросманашвили вообще господствует предметность. Ему чужды невнятность, туманность показа. Чуждо ему и столь частое у народных мастеров тяготение к декоративности орнаментального толка. Нет, он стремился изобразить все в полную силу существования, конкретно и определенно, и этот пафос предметности, материальной ощутимости сообщал его картинам колдовскую притягательность. Недаром сказал поэт: «И запах лаваша стремится / К хлебам работы Пиросмани…»[70]70
Т. Табидзе. Осенний день в Окроканах. Перевод Н. Тихонова. Дословно: «И издает аромат свежеиспеченный хлеб, словно готовый прильнуть к стене [расписанной] Пиросмани».
[Закрыть]Это, конечно, было сказано про его знаменитые натюрморты.
Натюрморты ли? Мы их так называем, но картины Пиросманашвили сильно отличаются от привычных натюрмортов. Разве что один из них, самый маленький, напоминающий традиционные десюдепорты – декоративные натюрморты, которые принято было вешать над дверью (надо думать, он именно для того и предназначался). Он очень узкий и длинный, и в композиции его заметна забота о правильности – в центре кувшин, по бокам от него, симметрично, два стакана, а вокруг навалены всевозможные атрибуты застолья, не совсем точно, но все-таки поддерживающие общую симметрию построения: слева кувшин и винный бурдюк, а справа арбуз, рыбины, персики, виноград, хлеб, солонка, наваленные кучей. Все-таки и в нем есть нечто необычное, делающее его не совсем похожим на натюрморт в точном смысле – то есть изображение реальных предметов, собранных в реальном месте. Непонятно, где все это находится – скорее всего, не на столе, а где-то на земле, потому что сбоку виднеется маленький пенек и немного зелени. Но пенек этот размером со стакан, и во всем ощущается легкая несоразмерность, которая мешает признать в картине изображение чего-то увиденного в реальности.
Это ощущение усиливается в другом натюрморте – в осененном только что названным лозунгом «Да здрастуите хьба солнаго чьловека» (на русском и грузинском языках). Он невелик, но кажется небывало крупным (картины Пиросманашвили, увиденные в репродукции, вообще кажутся гораздо большими, чем они есть на самом деле, и это очень симптоматично). В его композиции снова господствует декоративная уравновешенность. Рыжий глиняный доки (кувшинчик для вина) гордо утвердился в центре, его сопровождают две бутылки, отливающие чернотой, снизу их поддерживает хлебец-шоти, похожий на лодочку; по сторонам их дополняет все прочее: бурдюк, яблоки и рыба на тарелке – слева, шашлык, рог для вина, вареная курица, задравшая лапки, стаканы, солонка – справа. И все они не расставлены и не разложены на столе, а обретаются в неопределенном где-то – лишенные реальной опоры, но еще хранящие в своем взаиморасположении напоминание о столе, – словно бы стол внезапно исчез, а расставленные и разложенные на нем предметы повисли в воздухе.
По своей образности, композиционному построению, характеру живописи, в которой торжествуют воинствующая материальность и чувственная вещественность, натюрморты Пиросманашвили, конечно, – дети вывески. У этого цела пуповина – он писан на железе.
Поистине фантастичен другой известный натюрморт. Он больше предыдущего в пять раз, но кажется, что он мог бы быть и еще больше, так внушительно все изображенное. Его так и принято называть: «Большой натюрморт». Если в том натюрморте заметна была забота о правильности симметрической композиции, то здесь эта забота исчезает. Кажется, что рукой художника водило только желание поместить все на поверхности клеенки, чтобы ничто не оказалось забыто, чтобы ни один предмет не мешал другому и был сам по себе. Это так, но и не совсем так, потому что инстинкт художника все-таки организовал этот кажущийся беспорядок, да еще гораздо тоньше, чем в предыдущем натюрморте: здесь низ картины укреплен, как фундаментом, горизонтальными предметами – бурдюком, блюдами с курицей и с грушами, а основная часть, как колоннами, равномерно делится балыком, рыбой, мясной тушей, и уже между этими мощными вертикалями разбросано все остальное, что помельче. Эта почти архитектурная композиционная идея скрыта так глубоко, что с первого взгляда кажется необъяснимой строгая и красивая уравновешенность картины, будто бы без всякого порядка набитой предметами.
И если тот натюрморт еще хранил отпечаток реальных жизненных связей, возникающих между предметами в пространстве, и некоторые из них заслоняли друг друга, то здесь это уже совсем неощутимо. Балык, поросенок, курица, виноградная гроздь, сом, пучок лука, редиска, бурдюк, шашлык не стоят, не лежат, не висят, а живут своей собственной, самостоятельной жизнью, существуют сами по себе, независимо от всего окружающего, даже от реальных масштабов (кувшин для вина оказывается гораздо меньше курицы, а поросенок меньше бутылки), даже от земного притяжения. Это групповой портрет: Мясо, Шашлык, Бурдюк, Курица… И есть что-то загадочное в их молчаливой, но напряженной жизни, в их удивительном существовании на поверхности черной клеенки.