Текст книги "Сияние"
Автор книги: Ёран Тунстрём
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
~~~
Именно в психиатрической лечебнице в Боргарнесе отец решил стать кандидатом в президенты. Мы сидели в общей гостиной, в зеленых джунглях комнатных растений, дождь со снегом стучал по темным ночным окнам, на кухне гремели столовыми приборами и посудой, кто-то в доме то выводил рулады, то неожиданно умолкал. Отец остановился перед большим аквариумом.
– Во всем содержится знание. То, о чем знаешь, существует. То, что видишь, зримо. Ты вот разбираешься в этих рыбках?
– Нет, – сказал я, не особенно прислушиваясь.
– Это пресноводный аквариум. Здесь есть несколько живородящих карпозубок, например гуппи, названные в честь тринидадского священника Р.Дж. Гуппи, скончавшегося в шестнадцатом году. Он прислал Британскому музею первый описанный экземпляр. Этих рыбок иногда называют «миллионками», наверно, потому, что они живут большими стаями. Питаются они личинками насекомых, и каждые двадцать четыре дня самочка производит на свет от пятнадцати до сорока мальков. Очень популярная рыбка, аквариумисты выводят все новые и новые разновидности. Существуют даже национальные объединения «гуппистов», которые устраивают выставки, где этих вот созданий оценивают по национальным и международным стандартам. Иногда с этими новыми разновидностями получаются осечки, часто они не размножаются, например, потому, что из-за больших плавников самцы не могут приблизиться к самочкам, или потому, что орган спаривания так разрастается, что не может функционировать. А вот взгляни на голубую рыбку в морском аквариуме. Это элопс, или монашка, только не спрашивай, откуда взялось такое название; он живет в дружбе с морскими анемонами, икру оберегает отец, точь-в-точь как я оберегаю тебя, лишь в самом крайнем случае они делают эту работу сообща, ведь это и вправду работа.
И отец провел пальцем по стеклу, повторяя медленные движения голубой рыбки среди водорослей.
– Посмотри на воду, если тронуть ее, она не рвется. Меняет форму и глядит на нас со всех сторон, ведь вода – око ландшафта, посмотри на эти плавные завихрения, как они смыкаются за рыбками, посмотри на прозрачные пузырьки углекислого газа, посмотри, как лениво открываются рты, – вот так просто выглядит добыча пропитания, вот так экономно.
Он бросил взгляд в столовую, где по-прежнему сидели какие-то пациенты – ни дать ни взять забытые апостолы у стола вечери.
– Об воду мозоли не натрешь.
На коленках он подполз к своему креслу и стукнул кулаком по мягкому сиденью.
– Мозоли бывают от бюрократизма.
Если б все было так просто.
Я приехал взять его на побывку домой, время прошло, и мне как-никак хотелось отметить его день рождения, невзирая на его неизлечимый эгоцентризм, превращавший каждый визит в сущую пытку. У меня шла жизнь, а он был не в силах – или, может, не решался – знать об этом.
В другом конце общей гостиной сидел Эйнар, большой любитель изобразить паука, и хихикал себе под нос, а передо мной стоял отец и ораторствовал знаменитым на всю страну голосом:
– Выведением декоративных рыб первыми занялись китайцы, предположительно в эпоху Сун, самым прославленным правителем которой был Хубилай-хан. Марко Поло рассказывает об этой эпохе в Китае, о ее высокой культуре, если хочешь, я почитаю тебе Марко Поло, когда мы приедем домой.
– Я готов, папа, как скажешь.
– Из карпов и карасей, которых издавна разводили для стола, отбирали экземпляры особенной окраски или формы, облагораживали их и в конце концов вывели, в частности, золотых рыбок.
– Как это «облагораживали»?
– Ну, вот как ты, смею надеяться, представляешь собой облагороженного меня.
– Так как же? – мрачно буркнул я.
– Поскольку я… скрестился с твоей матерью.
– Тогда, значит, я еще и облагороженная мама.
– Вода – вот твоя мама. – Он усмехнулся как лгунишка, пойманный с поличным. А встретившись с моим взглядом, жестким и непримиримым, потому что в этот миг я ненавидел его всеми фибрами души, он еще глубже ушел в свою улыбку, словно конькобежец, который скользит к трепещущему солнечному горизонту, поворотясь к нему спиной. – Но ты, может, не интересуешься водой, обогащенной кислородом? Чтобы рыбки могли жить в таких маленьких водоемах, необходимо выполнить целый ряд условий, в частности посаженные там растения должны поглощать…
Я ударил его. Первый и единственный раз в жизни я поднял руку на другого человека, и в этом ударе сосредоточилась сила, накопившаяся за много лет, только я даже не представлял себе, что этих лет было так много, и сам удар пришелся со всей силой, а стекло аквариума оказалось таким тонким. Отец упал навзничь, и на него хлынула целая Ниагара золота; элопсы, монашки, гуппи всем скопом выплеснулись на ковер в гостиной и брызнули было в разные стороны, да так и остались на этом полушерстяном ковре с турецким узором, иные там вскоре и подохли. Эйнар Паук вскочил с кресла и дрожащий, перепуганный приблизился к опустошению, а потом демонстративно ретировался куда подальше. Очевидно, он и позвал сестру Стейнунн, потому что она внезапно появилась на пороге, зажав рот рукой и глядя то на одного, то на другого.
– Простите меня! – воскликнул отец знаменитым на всю страну голосом.
Эйнар Паук шепнул Стейнунн на ухо:
– Это он у нас президент?
Сестра Стейнунн ответила не сразу, сперва она присела на корточки возле отца:
– Нет, но вполне мог бы им стать. Говорит-то как!
– Простите меня, сестра, – повторил отец, обнял ее за шею и застонал.
– Что здесь случилось?
Я промямлил что-то невразумительное.
– Развоевался я тут малость, – сказал отец. – Просто беда с этаким отцом, как я. Ох, сестра Стейнунн… – Он изловчился и припал щекой к ее груди. Вот когда я понял, что отец вправду большой поэт.
Засим он восстал из рыбной Ниагары и пожал руку перепуганному Эйнару Пауку.
– Ты, Эйнар, раскрыл мне глаза. Все кусочки мозаики стали на свои места, теперь я должен поговорить с сыном наедине. Когда придет время, я непременно возмещу весь урон.
Сестра Стейнунн мягко ему улыбнулась, будто еще хранила на своей груди отпечаток его головы. Отец потащил меня в свою комнату, сел у письменного стола и зажег настольную лампу.
– Ты же насквозь мокрый, пап. Переодевайся скорее, а то простудишься.
– Адиафора [62]62
Адиафора – безразличное ( греч.); вещи или поступки, которые не являются ни добром, ни злом.
[Закрыть]. Стало быть, надо. – Он тяжело вздохнул, намекая, что не мешало бы мне задать вопрос, каковой я и задал:
– Что «надо»?
– Ты слышал, что сказал Эйнар? И что ответила сестра Стейнунн? А она, между прочим, тонкая женщина. Очень даже тонкая. Да-да, я долго с этим боролся, но сегодняшнее происшествие многое мне открыло. Теперь я наконец-то понимаю, зачем я здесь. Нельзя презирать таких, как Эйнар, только за то, что они чуточку… – он покрутил пальцем у виска, – чуточку странные. Возможно, и у них бывают наития. Хотя и другие. Но ты должен обещать, что словом никому не обмолвишься о том, что я тебе покажу.
Он опустил штору:
– Видишь на стене карту Исландии? Как по-твоему, на что она похожа?
– На утку. Мне всегда казалось, что на утку.
– Не шути с такими серьезными вещами, Пьетюр. Видишь тонкую сеточку, которая разбегается по всей стране? Будто нервы.
– Ну, вижу.
– А теперь гляди – это настоящая сенсация! Сейчас я отодвинусь чуть подальше от стены – что ты теперь видишь?
– Не знаю.
– Не бойся, ничего опасного тут нет. Посмотри на мою тень, видишь, как она ложится на карту? Моя тень точно совпадает с очертаниями Исландии, повторяет ее контуры, мы совершенно под стать друг другу.
– Н-даа.
– Нет, ты пойми, удивительная же штука: выходит, вот зачем мне пришлось очутиться тут и отдыхать, как цветисто выразился наш директор, – чтобы вокруг меня настала тишина и я прислушался к гулу.
– Не понимаю.
– Да я и сам не сразу уразумел. Не сразу разглядел, что я и Исландия – одно, и когда гудит у меня в голове, значит, гудит Фредла и надо предупредить людей. Нельзя презирать таких, как Эйнар, ведь не что-нибудь, но наитие заставило его сказать… нет, не сказать, а констатировать факт.
– Ты бы все-таки переоделся, а, пап? Весь пол намочил.
– Мирской ты человек, Пьетюр. Подумаешь – пол намочил, чепуха это, думаю, директор сам не знал, что́ говорит, когда сказал «отдохнуть», у него тоже случилось наитие, он был просто устами этого наития. А ведь знать не знал. Со смеху помрешь, право слово.
– Не надо, пап.
– «Тебе необходимо хорошенько отдохнуть». Прямо как живого вижу его вон там, в коридоре. Очень ловко. Выбрать директора.
Даже в общей гостиной, где сестра Стейнунн с двумя санитарками собирала воду и осколки стекла, я еще слышал отзвук отцовского смеха.
– Сестра, вам не кажется, что отцу тут у вас стало хуже?
Она нахмурила брови и недоверчиво посмотрела на меня:
– О чем это вы?
– Ну, заскоки разные. Теперь вот в президенты нацелился.
– Да-а?
Мы оба замолчали.
Санитарки повернули ко мне некрасивые лица, со швабры капала вода, я почувствовал себя не в своей тарелке и невразумительно хмыкнул.
– А что, хорошая идея, – сказала Стейнунн. – Я его поддержу. Исландии нужен в руководстве человек вроде него.
– Но ведь он болен, выдумывает невесть что. К примеру, это я его стукнул, вот он и упал на аквариум… затылком его расколотил…
– Если б вас тут заперли, как его, вы бы еще не то расколотили. И незачем вам его выгораживать.
~~~
Стейнунн с отцом ходят в кино.
Вернее, Стейнунн ходит смотреть фильмы, а отец – в кино. Держась за руки, они идут по улице, потому что отец отвык от движения транспорта, от назойливых взглядов прохожих, но он горд, что сестра Стейнунн выводит его из лечебницы на прогулки и что эти прогулки не прекращаются и после выписки. Отец в черном берете, шаги у него короче, чем у Стейнунн; Стейнунн блондинка, и отец думает, будто вокруг ее чела сияют звезды и она видит то, что от него сокрыто. В кино они ходят часто и потом житья не дают своим друзьям, пересказывая содержание фильмов, причем так, что друзья только устало говорят:
– Жаль, мы пропустили эту картину, видно, очень уж она хороша.
– Очень жаль, – говорит сестра Стейнунн.
– Этот фильм – не пустышка, – говорит отец.
– В нем рассказывается о вещах, о которых люди часто вовсе не задумываются.
– И которые после кажутся совершенно очевидными, – добавляет отец.
А друзья говорят:
– Много фильмов пропускаешь. Сидишь и ждешь, когда их по телевизору покажут.
– Но фильмы лучше смотреть в кино, – говорит Стейнунн и отнюдь не краснеет, потому что даже не догадывается о банальности этого клише. А отец пропускает его мимо ушей. В этот период холодноватой влюбленности они лояльны друг к другу. Хотя фильмы, которые любит Стейнунн, отец считает слишком тяжелыми.
– Так ведь фильмы смотрят не для развлечения, – говорит Стейнунн.
Отцу давно известна ее точка зрения, но каждый раз он неизменно удивляется. А для чего же, если не для развлечения? Если не для того, чтобы провести время? Ведь отец теперь погоняет время перед собой, как строптивую корову. Хоть он и «на воле», жизнь тяготит его. Работа не радует, на радио ему поручают псевдозадания, из которых никогда не выйдет программы, и он это знает, раньше-то много видал старых звезд, сосланных в архив, где пыль потихоньку делает их незримыми для окружающих.
Они что, смотрят одни и те же фильмы? Конечно, нет. «Одних и тех же» фильмов не бывает, как не бывает «одних и тех же» камней, «одних и тех же» любовных знаков и жестов. Объекты не существуют вне наблюдателя. Природа объекта материализуется единственно в пересказе, и в устах Стейнунн фильмы обретают одну жизнь, в устах отца – другую.
Когда Стейнунн идет с отцом в «кино», он способен до слез хохотать над всеми тортами, размазанными по физиономиям, над всеми путаницами и веселыми автомобильными погонями – пока не взглянет на Стейнунн, которая хранит серьезность. И, наблюдая за нею во время «фильма», отец знает, что она находится в совсем другом краю.
Еще Стейнунн с отцом ходят в церковь.
Рука об руку шагают туда каждое воскресное утро и отпускают друг друга только у самой двери.
Снимают перчатки, глядят на город внизу, на площади почти никого, смотреть особенно не на что. И все-таки они некоторое время молча стоят, а когда уже готовы войти в пустую дверь, погрузиться в летящие с хоров звуки органа, отец откашливается. Почему откашливается? Из почтения перед церковью. Он прочищает горло, хоть и не собирается много петь. Отец ходит со Стейнунн в церковь, так как хочет, чтобы люди видели их новообретенное единение, а еще потому, что в этом безгрешном помещении его охватывает немыслимая страсть к ней. Когда он сидит, сложив ладони, поет или вместе с остальными, надо сказать весьма немногочисленными, прихожанами бормочет символ веры, давно исчезнувшая страсть вскипает в его плоти. Вера Стейнунн во Вседержителя Бога Отца сильна и прекрасна, у других такой нет, и, когда он косит глазом в ее сторону, у него всегда возникают две мысли: хочется нарисовать ее (если б он умел) и любить ее (если б это было возможно) на мягком ковре хоров. Но он вынужден довольствоваться тем, что дышит в такт, взбирается по мелодическим ветвям псалмов и поет в той же группе молящихся, что и она. В церкви Стейнунн совершенно обнажена, даже в постели она бы не могла быть обнаженнее. И черты лица у нее в церкви чище, чем после купанья. А когда я однажды спросил, с чего это отец вдруг заделался этаким ретивым прихожанином, он ответил, что лишь в церкви ощущает мгновения настоящего и что воздух настоящего прозрачен и дает опору. Стейнунн никто о таких вещах не спрашивает, потому что она как бы неотъемлемая часть церкви. Где она, там и богослужение. Да, отец мог бы сказать, что не Стейнунн ходит в церковь, а церковь – в Стейнунн.
Сидят они всегда на одних и тех же местах, наискось от кафедры. Потому что после проповеди Стейнунн легко поднимается со скамьи и идет за сачком для пожертвований. Она взялась за это добровольно, и народ бросает ей в сачок щедрую лепту. Для отца тоже едва ли не священнодействие – опустить руку в сетчатый сачок, смотреть на безмятежную улыбку Стейнунн, когда она кивает и благодарит, проходя по рядам. Но вот пожертвования собраны, она идет к алтарной ограде, кладет на нее сачок, потом отступает назад и делает легкий книксен Господу. Когда она возвращается на свое место, отец крепко сжимает ей руку, пока не приходит время Благодарения и Благословения – в этот ликующий миг слышен только высокий, теплый голос Стейнунн. Каждая кровинка, каждая мышца, каждый нерв не что иное, как песня, а единственная милость, дарованная отцу, – быть так близко от Чистой Песни.
Так близко, что Почти.
Почти Происходит Взрыв.
Ближе не подойдешь. Отец это знает, и ему больно.
Он знает, что если приведет в исполнение свою мечту, а именно возьмет Стейнунн за руку и шепнет: «Сейчас мы пойдем домой и будем любить друг друга под сенью горы Благодарения и Благословения», – то взгляд Стейнунн станет отсутствующим: мол, сейчас не до того, и вообще она не поймет этой спонтанной реализации желания. Отец усвоил уже, что Стейнунн далека от желаний такого рода. Иногда он мирится с этим, иногда нет. Когда не мирится, его молнией поражает мысль: «Я изменю ей». При первом удобном случае, думает он и перебирает в уме разнообразные предметы своих притязаний. Но что это будет означать для Стейнунн? Если сексуальность не есть вечно пожирающий пламень? Может, она отнесется к этому легкомысленно, снисходительно, потреплет его по руке, чуточку насмешливо, с тем выражением лица, которое отцу очень не нравится. Вдобавок отец считает, что, раз уж его фюльгьи канули в туманы последних лет, ему не мешало бы обзавестись любовницей, а потом в один прекрасный день рассказать о Ней, о Совершенной, и тогда Стейнунн капитулирует, после чего он откроет ей горькую правду. Но зачем? Единственное, что отец хочет сказать, – это единственное, чего другому сказать нельзя: «Полюби меня!»
Однажды в воскресенье, вернувшись из церкви, Стейнунн с отцом обнаруживают, что забыли там зонтик. Красивый зонтик – на нем изображено звездное небо северного полушария.
Отец вызывается сходить за ним.
Отворив тяжелую церковную дверь, он слышит дивное пение. У рояля на хорах стоит молодая женщина лет двадцати пяти. Отец предполагает, что она именно в таком возрасте, он с трудом читает в лицах молодежи. Женщина держит над головой зонтик Стейнунн и поет арию Вивальди. Отец медленно идет по центральному нефу, останавливается: когда она – не прерывая пения – улыбается ему навстречу, он понимает, что перед ним одна из Прекраснейших Женщин на свете, иначе не скажешь. Аккомпанирует ей какой-то пианист. Как не раз прежде, отец удивляется, можно ли быть такой красавицей, все время поневоле владеть такой красотой. Он видит прелестную грудь под тонкой блузкой, видит светлые волосы и бесконечно теплые глаза. Под конец арии она легкими шагами спускается с хоров, а на последней каденции уже находится с ним рядом и держит зонтик над своей и его головой.
Отец оцепенен страстным желанием. Молча стоит, даже когда ария кончается и девушка нерешительным жестом протягивает ему зонтик.
– У меня сегодня такая радость, – говорит она. – Потому я и раскрыла этот зонтик, а он, должно быть, ваш. Я только что узнала, что принята в Лондонскую консерваторию. И просто не могла стоять тут, как всегда.
– Тебе надо всегда петь под зонтиком. Оставь его себе, в Лондоне часто идут дожди.
– Тогда я обязательно должна вас обнять. – Девушка обвивает руками шею отца и на мгновение прижимается к нему. – Нынче фантастический день. Можно я еще спою? Арию Генделя?
Наконец он с поклоном ретируется в безмолвие улиц, но возвращаться к Стейнунн ему неохота, вместо этого он долго гуляет по набережным. Идет с огнем в груди, с легкостью, какой так долго был лишен. Глаза и те будто смотрят по-иному, и он думает: вот так глядят на жизнь Молодые. Вот так им видятся Вещи, на этом диапазоне волн приходит энергия, мощнейшим потоком притекает жизненная сила. Он прямо-таки соучастник, ибо на сценах мира будет стоять молодая женщина под зонтиком, под звездным небом, которое было его подарком.
Он гуляет по набережным, его пустота наполнена, и он думает, что с такой радостью внутри и умереть будет легче.
Стейнунн гладит его рубашки.
– Ты нашел зонтик? Или его уже утащили?
– Увы, утащили, – отвечает отец и уходит в свою комнату.
На следующий день он опять видит ту девушку. Она идет навстречу ему по улице, смеется, зонтика у нее в руках нет, руками она обнимает молодого человека, своего аккомпаниатора. Отец, который целый день пробыл рядышком с этим юным смехом, начинает улыбаться, а когда оказывается прямо перед нею, расплывается до ушей, хочет протянуть ей руку и вдруг понимает, что она его не узнаёт, вообще не видит, смеется безлюдной площади, – и отец, угасая, продолжает свой жест, поднимает руку вверх, к волосам, там всегда есть что потрогать.
~~~
Сестра Стейнунн – крупная, белокурая, широкая. Выходит на скальдастигюрское крыльцо и приказывает снежным завесам разойтись, чтобы они с отцом могли, не замочив ног, отправиться в обители власти, где, как она считает, ему надлежит быть. Деликатными мановениями она призывает его – эту тонкую, насекомоподобную оболочку вокруг прежде знаменитого на всю страну голоса – живописать мир красками его новой палитры, обретенной за продолжительный период отдыха в компании «несчастных представителей общества», которых «видит один только Бог», добавляет сестра Стейнунн. На мой вкус, добавляет она чересчур много, я, поблагодарив, отклоняю приглашения на их обеды вдвоем, «Смерть и девушка» ей непонятна. Она трогает наши тарелки и чашки, оставляя на них свои пятна, свой запах, свою форму. Сестра Стейнунн – из чужого края, в ее присутствии я не могу говорить с Лаурой.
~~~
Избранные представители нашего правительства сидели у нас на кухне и играли в «Эрудита». Премьер-министр, министр финансов, а также элегантная министр просвещения, которая нетерпеливо барабанила пальцами, когда умственная работа погружала всю кухню в такое плотное молчание, что впору было резать его на куски, словно торт.
Я заметил, как они слонялись возле кладбища, и воспользовался случаем, пригласил их зайти, потому что сестра Стейнунн, все более единовластная, дежурила в больнице, а у отца был день рождения, ну и, понятно, национальный праздник. Разве после всех официальных мероприятий невозможен такой финал? Вполне возможен. Старая дружба не заржавела.
К сожалению, отец настоял на своем, снял со стены скрипку, и его маниакальная музыка заставила правительство украдкой затыкать уши, но, как я уже сказал, у него был день рождения, и обед оказался выше похвал – особенно груши, сваренные с имбирем, – а посему на гостей низошел долгожданный покой.
– Что это за пьеса? – полюбопытствовал премьер-министр, двигая туда-сюда свои буквенные фишки.
Отец в игре не участвовал, он стоял у плиты, варил кофе и словно бы ждал этой реплики.
– Я назвал эту композицию «Извержение Фредлы».
– Очень похоже. – Премьер-министр хоть и не отличался музыкальностью, но был хорошо воспитан.
– Значит, ты тоже слышал?
– Что слышал?
– Как там в глубине гудит. Я уловил этот гул только на отдыхе; по-моему, источник расположен прямо под одной из вон тех мраморных жил.
– Чья теперь очередь? – Министр просвещения Рагнхильд Оскарссон отлично знала, что министр финансов знает, что она знает, и потому добавила: – Ты всегда ужасно долго раздумываешь.
– Да, а что? Кажется, у меня тут кое-что есть.
Это была его обычная реплика, о чем бы ни шла речь – о государственном бюджете или о простеньких настольных играх. Он выложил на доску Г, Л, У. Потом убрал их.
– Нет, я ошибся. Ты же все испортила этим своим ТУРБИВАКОМ. Я вообще не понимаю, можно ли засчитать такое слово.
– Когда люди занимаются туризмом и хотят отдохнуть, они устраивают турбивак.
– Ты-то когда последний раз этим занималась?
Правительство было коалиционное, и личные контакты налаживались со скрипом, поэтому Йоуну Хьяльмаурссону пришлось согласиться с условием, что в нашем гуманитарном доме он не упомянет ни единой цифры. Так решил отец. Как раз в эту пору он был очень раним, поэтому ему не перечили.
Что Йоун стал министром финансов, не удивило никого, тем паче его мать. «Если б кто захотел меня послушать, то узнал бы об этом давным-давно, еще когда ему лет семь было». В семье Хьяльмаурссон угадывалась какая-то горькая ожесточенность, которая, наверно, и была причиной Йоуновых честолюбивых успехов, если управление исландскими финансами можно назвать успехом. В голове у Малыша Йоуна не иначе как помещалась машинка, буквально все превращавшая в экономические проекты: начать с того, что в школе он закупил партию «уйди-уйди» и продал вдвое дороже, а теперь вот по всему свету вел переговоры насчет рейсов Исландской авиакомпании. Люди в его мире были явлениями сугубо периферийными, взор его был черен и устремлен в цифровой рай, и цифр у него в голове было больше, чем деревьев в Исландии. В студенческие годы он слыл совершенно несносным; стоило какой-нибудь женщине показать на звезды, как он тотчас принимался рассуждать о финансовых безумствах НАСА, больше того, войди в дверь Иисус Христос и скажи, что Он истина и жизнь, Йоун попросил бы Его угадать, сколько стоит в изготовлении баночка сардин.
Отец кашлянул. Он стал одним из тех людей, которые непременно норовят что-то сказать, как раз когда убегает кофе, грохочет оползень, музыка достигает громового звучания. Они всегда выбирают самое неподходящее время, однако премьер-министр (быть может, старший брат отца) наклонился вперед:
– Ты хотел что-то сказать, Халлдоур?
– Н-нет, да… ничего особенного.
Он потянулся к маленьким рюмкам для хереса, которые доставали только по воскресеньям, в плохую погоду и в кризисных ситуациях.
– Ну-ка, посмотрим, – сказал министр иностранных дел. – У тебя, Рагнхильд, тринадцать очков, плюсуем двадцать восемь, итого тридцать девять.
– Сорок один, – сказал министр финансов, не поднимая головы.
– Но я веду, у меня пятьдесят два, потом ты, Рагнхильд, а вот наш уважаемый коллега за пепельницей пока вообще с места не двинулся.
– Ну, так вот я подумал… – начал отец, но в ту же минуту министр финансов выкрикнул свое привычное:
– Ага, тут кое-что есть! Немного, но все-таки: добавляю ЭКС к слову «муж». ЭКС-МУЖ помножить на три очка, то бишь восемнадцать на три, выходит пятьдесят шесть.
– А разве можно использовать слова с дефисом? – Министр просвещения накрутила на палец прядку волос.
– Конечно, можно.
– Где в правилах это записано?
– Я куда-то их задевал, – сказал отец. – Но думаю, в моем доме вам разрешается использовать какие угодно слова.
– В таком случае возникает вопрос: по каким правилам идет игра – по местным или по общепринятым?
– Хо-хо, – сказал министр финансов, – у меня пятьдесят шесть очков.
– Ты начисто лишен чувства юмора, – сказала Рагнхильд. – «Надобно устанавливать правила касательно того, что происходит постоянно. Но касательно того, что совершается лишь изредка, от случая к случаю, правил устанавливать не должно». «Сумма богословия», Фома Аквинский. Кстати, меня всегда интересовало, где этот Аквино находится.
– Позволь мне. – Отец любил свои справочники, он быстро принес том «А – Аси» и прочитал: – «Аквино, в древности Аквинум, – город в провинции Лацио, к югу от Рима, пять тысяч триста жителей. В А. родился римский поэт Ювенал. Крепость Роккасекка в семи километрах от А. – место рождения Фомы Аквинского».
Рагнхильд мечтательно обвела взглядом кухню:
– Я вот думаю махнуть летом в Италию, в Тоскану или в Лигурию, уже сами эти названия звучат сказочно.
– Тогда бы его следовало называть Фома Роккасеккский, верно? Впрочем, правила и законы вовсе не одно и то же.
– «Бог или кто из людей, чужеземцы, был виновником вашего законодательства?» Платон, «Законы», книга первая. А ответ? «Бог, чужеземец, бог, говоря по правде. У нас это Зевс, у лакедемонян же, откуда родом Мегилл, я полагаю, назовут Аполлона» [63]63
Перевод А.Н. Егунова.
[Закрыть].
– Давайте-ка отведаем, – сказал отец. – Это вино из шикши, двоюродные братья прислали из Дальвика. За ваше здоровье, а еще… – Он набрал побольше воздуха и произнес голосом рыбных сводок: – Я решил выставить свою кандидатуру на президентских выборах.
Один только министр финансов не обернулся и не уставился на отца.
– Буду весьма благодарен, если вы сообщите свои соображения по этому поводу. Возможно, для вас это неожиданность, но для меня – результат долгих раздумий.
– А что тебя побудило к такому шагу?
– Полагаю, голос у меня вполне подходящий. Или, по-твоему, я по каким-то причинам не гожусь? Я изучил групповые фотографии глав государств и считаю, что неплохо туда впишусь.
– Ты кого угодно с ног собьешь, Халлдоур, сказал премьер-министр. – Однако тут встает вопрос: кто будет первой леди страны? Не второй, не третьей, не четвертой – эти по-прежнему твое личное дело.
– Прошу не заводить таких разговоров в присутствии моего сына.
– Да ладно тебе, папа. Мне и самому интересно.
– Я что, должен решить этот вопрос еще до избрания?
– Тебе нужно время на просмотр картотеки? – заржал министр иностранных дел.
Отец потер переносицу:
– Напрасно я завел этот разговор.
– Обычно людей просят выставить свою кандидатуру.
– Стало быть, как я понимаю, собственная инициатива не в чести. И все же я известен благодаря моим стихам и пользуюсь у народа успехом, и думается, весь лирически настроенный исландский электорат на моей стороне, а он не так уж малочислен. Я тут прикинул, что, наверно, было бы полезно завершать мои чтения краткими дополнительными напутствиями.
– Не припомню, чтобы хоть раз слышал твое мнение по какому-либо вопросу.
– Я не хотел связывать себя по рукам и ногам. Вдобавок рядовому человеку, по-моему, вовсе не обязательно иметь мнение обо всем.
– Ты, стало быть, рядовой человек?
– Ну, понятно, не как кандидат в президенты. А как кандидат я, пожалуй, и вовсе выше политики.
– Значит, ты вроде как сам и есть напутствие?
– Да.
– Но в таком случае: какой у тебя имидж?
– Не знаю пока, над этим надо поработать, ведь «я» – это всего лишь времянка, хоть Пьетюру, вероятно, не по душе слышать такое. Однако мне думается, я способен на многое, дайте только выступить с настоящей речью. Тогда я выберу те позиции, которые больше всего под стать Исландии, по той простой причине, что организация «я» податливее, чем столбовые исландские проблемы. Мы имеем биологическую организацию, набор психических функций, но они не способны выразить личность, структурно единое «я». – Отец вздохнул. – Очень любопытно будет посмотреть, какой у меня получится профиль. И как быть с интервью – сказать, что я читаю Достоевского или же Микки Спиллейна? Предпочитаю покер герменевтике, ненавижу шпинат и люблю кока-колу? Что обепечит Исландии максимум плюсов? То, что я предаюсь по ночам поэзии или соблазняю юных дам?
– На последний из так называемых вопросов Исландия уже имеет ответ.
Теперь на очереди снова был министр финансов.
– Кажется, у меня тут кое-что есть.
И он выложил свои буквы, которым суждено повести меня дальше по жизненному пути, – эти семь букв, они словно бы много лет меня поджидали. Мне было двадцать два года, я учился в университете, но так и не забыл, что однажды июльским вечером с необычайно мягким ветерком некто подрезал крылья моим мечтам о грядущем.
В общей сложности букв было девять: М, О, Р, О, 3, а также И, Л, К и на выдохе заключительное А. МОРОЗИЛКА.
Министр финансов получил двадцать восемь буквенных очков плюс 28х3=84, что в сумме дало сто двенадцать, да еще пятьдесят очков за все буквы, то есть в совокупности сто шестьдесят два очка, а передо мною от этого вскоре откроется жизненная стезя, профессия.
Итак, мы – сами о том не подозревая – пережили историческую минуту: министр финансов поднялся из-за «Эрудита» и еще раз воскликнул: «Кажется, у меня кое-что есть!»
Он долго стоял к нам спиной, что само по себе никакого удивления не вызывало, и глядел в соседский сад, где малыш Имир катался на трехколесном велосипеде. Наконец он обернулся и обвел всех нас ледяным взглядом.
– Мы должны сделать ставку – и крупную! – на МОРОЗИЛКИ, на свежезамороженные продукты.
В результате уже спустя три месяца я находился в фирменном магазине Феликса Потена на парижской улице Бретань – стоял, запустив руку в холодильный прилавок. Этот ноябрьский день выдался по-особенному холодным, а я был официальным исландским маркетологом-аналитиком (с правом шпионить насчет всего, что касалось свежезамороженных морепродуктов во французской кухне) и владельцем маленькой квартирки на улице Шарло, неподалеку от площади Республики.