Текст книги "Сияние"
Автор книги: Ёран Тунстрём
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
~~~
Под дождем в безлюдье Хёбна стояла, поджидая меня, красная от ржавчины телефонная будка, в которой копошились куры, совершенно остервеневшие, когда я попытался согнать их с полки, где лежал телефонный справочник.
– A-а, сынок, ну, как ты там, я вчера был в МИДе и…
– Да плевать я хотел на МИД! – заорал я и увидал за справочником яйцо. – Почему ты никогда не говорил, что мама была замужем за этим болваном Торстейдном?
– Очень даже говорил, – соврал он. – Министр иностранных дел обещал направить письмо францу…
– Отвечай! Почему ты не говорил?
Видел бы он, как яйцо хрустнуло в моей руке, как желток и белок потекли по запястью и исчезли в рукаве куртки.
– Ты никогда не рассказываешь о маме. Почему?!!
– Тут кто-то в дверь звонит, Пьетюр.
Ничего подобного. По телефону слышно, если на Скальдастигюр звонят в дверь, звонок у нас громкий, пронзительный. Я обтер руку о телефонную трубку и выбежал из будки, пинками расшвыривая белых кур, которые кинулись врассыпную по лужайке, и, если никто не повесил трубку на рычаг, она так там и болтается под дождем в безлюдье Хёбна.
IV
~~~
Нынче утром возле моего дома приземлился вертолет с четырьмя полицейскими и с собаками. На северном склоне Фредлы нашли труп. Полицейские сказали, что это парень с роскошной немецкой яхты, которая не одну неделю стояла на якоре в Дридвике, а звали его Ленц. Йоханнес Ленц. Их тут целая компания была – альпинисты и орнитологи; может, я кого из них видел? Я сказал, что видел в бинокль каких-то людей, когда ходил на верещатник, но у меня нет ни малейшего желания общаться с кем бы то ни было, именно по этой причине я сюда и забрался. Решил, что здесь – меж небом и землей, меж морем и горами – мне будет легко писать, а как раз этим я и занимаюсь.
– Об отце пишешь?
– И о нем тоже. – Я не стал говорить, что, как мне казалось, образам, движениям, жестам из моего прошлого будет легче развиваться в этом краю, свободном от цветения современности. Вот такие слова приходят на ум, когда бродишь среди лавовых глыб. Никаких помех от цветения современности. Освобождающее пространство повествования. Полицейскому этого не скажешь.
Он спросил, есть ли у меня контакты с местными жителями, на что я ответил отрицательно.
– Что-то с этим убийством не так.
– С убийством? Так это убийство?
– А что же еще? Парню прострелили затылок. Ты не слыхал – на этой неделе тут не стреляли?
– Море иногда слышу. Чаек, изредка воронов.
– Вот-вот, – сказал полицейский. – Он, между прочим, не только наблюдал за птицами, этот мошенник, рядом с ним была стеклянная банка с воронятами. Он долго там пролежал, птенцы тоже умерли, и на яхте у них мы нашли птенцов, тот еще клубочек, только потяни за нитку, а теперь родители его сюда летят, папаша – очень большая шишка в ХДС, в общем, такая каша – не расхлебаешь.
– Стало быть, он занимался контрабандой птенцов? Ну и мерзавец! – воскликнул я, невольно задетый за живое. – В таком случае он получил по заслугам.
– Да? А у тебя самого, часом, нет ружья?
– Конечно, есть.
– Знаешь, это просто формальность, но я бы хотел на него взглянуть.
– Могу сразу сказать, оно недавно стреляло. Жить-то надо.
Я принес ружье.
– Можно забрать его в город? Я не очень понимаю в этих штуках.
– Разумеется, можно.
– А впрочем… забудь об этом. Ты ведь еще неделю назад вполне мог вычистить ружье. Если это ты его застрелил. Да и зачем бы тебе…
Парламентарий с супругой прибыли в Рейкьявик и дали интервью нашему радио. Она рыдала, а он метал громы и молнии, негодовал на исландское общество, разглагольствовал о любви сына к природе, о безумном фанатике, совершившем преступление среди нетронутой Божией природы, и я прямо воочию увидел, как по возвращении домой и после похорон он положит на подзеркальник немецкий флаг, поставит на него туристские ботинки парня, а может, и бинокль: домашний алтарь для поклонения, предмет для беседы, чтобы впредь поворачивать его так и этак.
Однако меня удивило, что ни один репортер словом не обмолвился о птенцах. О контрабанде. Я позвонил на радио и потолковал с Паудлем, моим старым школьным приятелем.
– Наивный ты человек, Пьетюр. Этот Ленц – старший, понятно, – как раз сейчас ведет с нами переговоры насчет соглашения. Ваша «Интеррыба» вроде бы тоже участвует, а? По-моему, он надеется стать послом в Исландии, он ведь не раз бывал здесь, перед этим интервью говорил со мной о своей и своего семейства любви к нам, они много лет снимали дом под Акюрейри.
– А ты и размяк? Рассиропился?
– Совершенно верно. Мы ждем прибавления семейства. А я – повышения оклада.
– Что будет с яхтой? С остальными?
– Они уплыли.
– Но ведь полиция обнаружила…
– Пьетюр, Пьетюр, эта «золотая молодежь» – они же все из почтенных семей – знать ни о чем не знала. Только таращили чистые голубые глаза и твердили, что просто в шоке: их товарищ занимался такими вещами!
– Но, по словам комиссара Арнесена, который мне все это рассказал…
– …улики очевидны? Да, яхта битком набита клетками, кормом, ловушками. Но уже после того как ты говорил с Арнесеном, он получил приказ забыть эту деталь. В конце-то концов несколько воронят не идут ни в какое сравнение с исландскими экспортными миллионами. Пьетюр, а ты не знаешь, кто его застрелил? Ты же там живешь. Но сам-то, поди, не стрелял? Подкинул бы зацепочку по старой дружбе, а?
– Ты вечно пинал меня по щиколоткам, помнишь?
~~~
Отец оставался отцом.
Невыносимо. Десять лет сплошных мучений: я перерос его на голову, в самом прямом смысле, но он по-прежнему был везде и всюду. Как небо, как земля. Я везде и всюду был его сыном. Если я гостил у двоюродных братьев, он руководил мною на расстоянии – письмами и по телефону; если я сидел в Рейкьявике, то мучился от его посланий в редакцию, от его схваток с ветряными мельницами окружающего мира, от его боев за Дело, как он говорил. Сам не знаю, как это вышло, но в один прекрасный день я обнаружил, что изучаю французский и право, чтобы «в свое время» отплатить нашему заклятому врагу «той же монетой». Уму непостижимо, как он исхитрился задвинуть меня туда, ведь именно в ту пору я думал, что освободился от него.
Дело в том, что, познакомившись с Лилит Аслёйхсдоухтир, я теперь, так сказать, стоял в эротике на собственных ногах; большим умом Лилит не отличалась, а ко мне она подобралась на верещатнике тем летом, когда я пас коров моих двоюродных братьев. Косенькая, чернявая девчонка, и рука ее, которая привела меня в новый край, была грязная и горячая. «Ничего не попишешь, – сказали мои двоюродные братья в тот вечер на скотном дворе, прилаживая доильные аппараты к тугим коровьим выменам, – все мы рано или поздно с ней встречаемся».
И все-таки. Я гордился отцом. Гордился нашим домом на Скальдастигюр. Гордился книгами, картинами, музыкой. Гордился изумительными обедами, которые стряпал отец, когда я приводил домой первых моих девушек. Звали их Сигридюр, Свала, Бринья, Гвюдрун и Нина. Блондинки и брюнетки, высокие и маленькие. Однажды это была Свала – стройная, светлые волосы до плеч, остренький подбородок, благородный изгиб рта. Я гордился ею. Гордился, что сумел отхватить такую красотку и что мы будем любить друг друга. Я позвонил домой:
– Сегодня вечером я приду с девушкой.
– Что вам приготовить – рыбу или мясо?
– Рыбу.
– Значит, белое вино.
– Для нас это не важно.
– Шабли. Она красивая?
– Разве я когда-нибудь… Кстати, пап, ты не сменишь простыню на моей постели, там пятна остались, когда Гвюдрун намедни…
– Нет проблем.
– Я имею в виду, незачем…
– Нет проблем. А в котором часу ты…
В сумерках мы не спеша направились домой. На кладбище долго стояли и целовались.
– Я немного волнуюсь перед встречей с ним, – сказала Свала.
– Он не опасен.
– При чем тут «опасен»! Но странно как-то – познакомиться с ним. Я имею в виду, с его голосом.
– Ничего странного в нем нет.
– И все-таки.
Я поцеловал ее. Она потупила глаза:
– Он ничего не скажет, если я останусь?
– Нет, нет. Ты нынче такая красивая, Свала…
– Моя тетя говорила, что он опять написал Оулавюру письмо про футбольный мяч и все прочее.
– Плевать я хотел на эту историю.
Мы свернули на Скальдастигюр – последние вечерние лучи пламенели на верхних этажах. Горели огнем. Я поздоровался с тетей Херборг, чьи собаки аккурат писали в нашу смородину, для вида Херборг слегка натянула поводки, но, едва мы прошли мимо, тотчас опять их ослабила.
– Ой, как же я волнуюсь.
– Ты встречаешься не с ним, а со мной. Надеюсь.
Все было на месте: зажженные свечи, салфетки в бокалах, откупоренные бутылки с вином, запеченный во фритюре козий сыр на салатных листьях и кружках красной паприки. В качестве музыкального фона отец выбрал «Je te veux» Эрика Сати [51]51
«Я хочу тебя» ( фр.). Сати Эрик (1866–1925) – французский композитор.
[Закрыть]. Он отодвинул для Свалы стул, налил вина, произнес приветственный тост и все время смотрел ей прямо в глаза. Мне казалось, что вино в будничный вечер излишне, но откажись я пить, он бы счел это оскорблением.
– Я слышал, ты изучаешь историю, да?
– Верно, – ответила Свала. – История всегда вызывала у меня интерес.
– Могу понять. Я неустанно внушал Пьетюру, что нам необходимо создать нашу историю. А кроме того, необходимо выбрать и универсальный, широкий подход, чтобы ограничить наш мир. В средние века, как ты наверняка знаешь, существовало две школы – Августина и Боэция, и лично мне ближе Боэций.
– Признаться, я не…
– Да, я держусь давней, вымершей мудрости. Так или иначе, Боэций в своем «Утешении философией» исходит из ограниченности земной сцены. Человек – он сам – попал в беду и, сидя во мраке тюремной камеры, начинает верить, что миром правит капризная и равнодушная рука слепой судьбы. И вот тогда перед ним является сияющий, светлый образ – философия – и пытается открыть ему глаза. Разве же он не видит тогда в картине происходящего, что наверняка есть высшая сила, стоящая за и над тою Фортуной, которой человек страшится и перед которой благоговеет, – божественное Провидение? Разве же он не угадывает в бренности и преображениях природы таинственный порядок и гармонию, пронизывающие все мирозданье? Стало быть, в противоположность Августину… Надеюсь, тебе по вкусу этот козий сыр, один из моих друзей привез его из Франции.
– Какой стыд, я-то думала, это рыба, – сказала Свала, а отец рассмеялся и, приподняв бокал, кивнул ей.
– Пьетюр, будь добр, собери тарелки и принеси горячее. Так вот, если принять Августинову картину мира, нужно отрешиться от психологического реализма и тех индивидуальных и иррациональных элементов, которые при таком сугубо теологическом и универсальном подходе не имеют ни реальности, ни смысла. А вот выбравший Боэция получает, подобно античным историкам, возможность отобразить случай, Фортуну, в историческом процессе, отобразить борьбу индивида с этой судьбой и собственными страстями и желаниями, а равно и с догадками об этой таинственной всемогущей силе, которой Боэций не дает названия.
– Интересно, – сказала Свала, когда я поставил блюдо с рыбой у самого ее локтя, так что она невольно вздрогнула. – А как называется эта книга Боэция, по правде говоря, мы про него слыхом не слыхали.
– «De consolatione philosophiae», то есть «Утешение философией». Он написал ее в тюрьме. Ведь не кто иной, как Теодорих из Равенны [52]52
Теодорих (ок. 454–526) – король остготов, основатель остготского государства в Италии.
[Закрыть], ну, тот самый, что заказал «Серебряную Библию» [53]53
«Серебряная Библия» («Codex argenteus») – рукописная Библия, хранящаяся в библиотеке Упсальского университета (Швеция) и содержащая фрагменты Евангелий в переводе Вульфилы на готский язык; создана в начале IV в.
[Закрыть], на готском языке, между прочим, единственный существующий памятник этого языка…
– Да, я читала об этом роман, шведский, не помню автора [54]54
Автор имеет в виду собственный роман «Вор» (1986).
[Закрыть].
– Пьетюр, сходи, пожалуйста, за Боэцием, ты знаешь, где он стоит, пусть Свала посмотрит. Так вот, Теодорих, которого изображают этаким божеством, бросил Боэция в тюрьму… а каким периодом ты сейчас занимаешься? Возьми-ка себе горячего, это как раз рыба, палтус, причем свежий, тут я ручаюсь. В порядке эксперимента я добавил чуточку горгонзолы, надеюсь, вкус от этого не пострадал… Прости, так какая эпоха?
– Возрождение. Италия. Пишу реферат о Савонароле и его влиянии на Сандро Боттичелли.
– Спасибо. Твое здоровье, Свала. Пьетюр, прихвати-ка заодно еще бутылочку из холодильника. Фундаментализм – одна из самых пугающих и интересных черт современности. Когда-то я делал передачу…
Не знаю, может, это Фредла заворочалась впотьмах, но так или иначе, у нас вырубился предохранитель, и, когда я вхожу с откупоренной бутылкой шабли и Боэциевым «Утешением», комната залита совсем другим, приглушенным светом. Отец наклоняется к Свале, а она глаз с него не сводит, и я вижу, как меж его пальцами проклевываются сквозь кожу чужие, когтистые, клещами обхватывающие запястье Свалы. Я вижу, как уголки его рта, вдруг слишком тесные для внутреннего жара улыбки, трещат, рвут щеки и струйка слюны сбегает по белеющему подбородку к шее. Поры у него расширяются, телесные соки приливают и отливают, а в глазницах возникает еще одна пара глаз, и вот так, толчками, из отцовой плоти поднимается неведомое, незрячее чудовище, которое велит мне исчезнуть.
~~~
Быть в вечерних сумерках юношей, который вместо молитвы на сон грядущий привык бормотать имена предков, так что они, будто смолистые лучинки, ярко озаряют тьму времен вплоть до того весеннего дня, когда Гардар сын Свавара Шведа [55]55
Некоторые исландские источники называют Гардара открывателем Исландии.
[Закрыть]по нечаянности очутился в Исландии, – это не только удовольствие, но в такие минуты, пожалуй, еще и источник силы.
Ночная молитва могла бы звучать примерно так:
«Старше всех Один, ведун и кудесник над свеями. Умер он, и сменил его Ньёрд, а Ньёрду преемствовал Фрейр. Долго и много спустя правили Фьёльнир, смерть отыскавший свою в бочке меда, Свейдир, что в гору был взят и в камне исчез, Домальди, что, сколь ни странно, умер в постели своей, Дагр, птичий язык разумевший, Агни, повешенный в датской земле, Аун, который вновь стал младенцем, Отта Венделькрока, что, принося жертву дисам [56]56
Дисы – в скандинавской мифологии сверхъестественные существа женского пола, вероятно олицетворявшие силы плодородия.
[Закрыть], упал с коня. Ивар Широкие Объятия, супруг семнадцати жен, и Торстейн Трескоед, высланный из страны за то, что поцеловал женщину против ее воли. Еще были Торир Петух и Гисли, Вига-Глум да Эгиль Вурислав. Один за другим преступали они Вальхаллы порог. А проворнейший из одноногих, Лодин Оборванец, о котором Снорри пишет, будто он убил десятерых и сочинял дивные мелодии на единственной в Исландии арфе, когда же он выносил ее на лужайку, не к добру это было, аминь, и благодарение Господу за систему страхования жизни, каковая убавила количество манны небесной, и ответь мне, Боже, неужто и во мне тоже орудуют все эти гены? Неужто я, Боже милостивый, такой вот конгломерат? И не дай отцу отнять у меня Свалу!»
На деле-то, как мне казалось, именно это и происходило. Ведь когда она наконец обнаружила мое исчезновение, а они с отцом перемыли и вытерли посуду, и все говорили, говорили… Ну откуда, откуда мне знать? Она тогда пришла изрядно под хмельком и до того веселая, что я ее выпроводил.
А после разорался.
Швырнул ему целую метелку слов – он стоял в дверях, без пиджака, четырехглазое чудище.
Ладно бы, если б он просто отнял у меня Свалу, Бринью и Сигридюр, Гвюдрун и Нину, Хольмфридюр, Линду и других, не помню, как их там звали. Самое ужасное, что он – в этом своем сентиментальном состоянии – разделывал меня и порциями подавал им. Делал из меня истории. Иллюстрировал мною всевозможные тезисы, переиначивая реальность в свою пользу. Сущность свободы, как я поневоле уразумел, заключается в том, что природа ее не безусловна. Назначение свободы – изменять природу свободы, делать ее совсем другой, чем она есть в каждое данное мгновение. Это – возможность развития, но своими историями он закреплял меня, будто мотылька, в определенной позиции, о которой я сам, отчаянно стараясь найти себя, пока что знать ничего не желал.
Я ушел из дома.
Поселился вместе с другими студентами. И по телефону не звонил. Заметив его в городе, поспешно сворачивал в первую попавшуюся улицу. Выбирал для своей жизни Ночные Края, а когда в ящик упало его первое письмо, сунул конверт в стол, не распечатывая, и оно лежало там много лет.
Дорогой Пьетюр!
Твой внезапный уход засыпал мою жизнь пеплом и лавой: стать посмешищем – значит отжить, по меньшей мере частью. Дело, наверно, обстоит так: тот, кто направляется в будущее, невольно выламывает и увлекает за собой большущий кусок хрупкого Сейчас, за которое мы, принужденные жить в прошлом, еще кое-как цепляемся.
Больные старостью – да, конечно. В старении ничего героического нет. Но еще десятилетним мальчишкой ты вместе с компанией сверстников запрещал нам, старшим, танцевать. Это-де неприлично. Словами более суровыми, чем любой судебный приговор, вы норовили запереть нас в загоне, наделить умеренной порцией чувств, а потом поглаживать нас вроде как медлительных длинношерстных хайлендских коров, чей взгляд свободен от времени, заглядывать нам в глаза, думать о нас как об этаких мудрых созданиях, с которыми, однако, не поговоришь. И находятся они целиком за пределами вашего мира.
От-живать по частям. Знаешь, Пьетюр, иные звуки способны расколоть самые бесценные вазы. А иные взгляды, интонации, жесты бьют прямиком в самые тонкие и чувствительные нервные центры. Если ты не выдерживаешь, то умираешь. Выдерживаешь – живешь, все просто.
Вот тебе такая стариковская слабость: сегодня утром в автобусе по дороге на радио я оказался рядом с большой опасностью – короткая юбочка, черные чулки, округлости, обтянутые черным, – и мое тело, не меня, если угодно, охватила сильная дрожь. Обычно я остерегаюсь подобных зрелищ, но иногда от этого не уйти. А вот голыми коленками меня не проймешь. Они на меня не очень-то действуют. Порой даже неприятно бывает. Они уже выставлены напоказ в своей обнаженности. Более того, они совсем близко от наступающего «позднее»: глядя на рисунок жилок, на этот узор лет, работы и болезней, уже читаешь их будущее и можешь примириться с такими коленками, с толстыми икрами и даже с самым уродливым – с красными лакированными ногтями на ногах.
Конечно, я слишком стар, чтобы думать о подобных вещах, посади меня под домашний арест, сынок. Это безусловно вредно для сердца. Невольно замечать пальцы красивых женщин, ладони, скулы, губы; окружающий мир утрачивает четкость, но не эти детали. И мне словно бы хочется крикнуть камням уличной мостовой: как вы только можете нести такую красоту? Как можете лелеять такую жизнь? Что нам делать со всей красотой этого мира?!! Утешает тут лишь одно: в конце концов и под одеждой тоже скрыта обнаженность, скрыты человеки, а подле человеческой обнаженности всегда поджидают рыдания, собираются тучи, караулят ду́хи усопших родичей, шатается старая мебель, кричат нерожденные младенцы – и это мы можем разделить.
О боли, какую испытываешь оттого, что приходится видеть юных, цветущих женщин, я, сынок, много знаю. Вдобавок мне приходится смотреть, как в моем присутствии они тянутся к тебе, а это еще больнее, потому что рассказывает о не состоявшихся в жизни ласках. Я не жажду воды, я сам – вода, которой никто не жаждет. И никакой Свалы я у тебя не отнимал. Просто радовался, что она слушает старые стариковские истории, ведь других у меня нет. Радовался, что она охотно помогла перемыть посуду. Был польщен. Своим поведением ты нанес мне обиду. На душе у меня сплошной пепел.
Старик
~~~
То, что именно тогда отец в одной сводке из рыбного порта умудрился брякнуть «преска» и «тикша», наверняка заметил только я. И что голос у него заржавел – тоже. А что на скрипке он в эту пору играл все реже, вечерами сидел под нею и упражнялся в вариациях на тему «Раньше все было не так…» (об этом мне рассказали родители знакомых), можно, пожалуй, считать делом сугубо приватным.
Но до беды отца в конце концов довела поэзия.
Я уже не слушал, сунув палец в рот, среди полной тишины сводки из рыбного порта, но в тот вечер, когда я, растворив в стакане воды шипучие таблетки, лечился от жуткого похмелья, радио у меня случайно было включено. Он как раз успел закончить сводку. И только отложил бумаги, собираясь подать знак дикторше в аппаратной, как вдруг она изобразила в воздухе какие-то немыслимые иероглифы и выбежала за дверь. Отец истолковал безмолвное послание в том смысле, что ее постигла месть Монтесумы, и с привычной сноровкой произнес:
– Коль скоро у нас осталось немного времени, я прочту вам «Летний день в рыбацком поселке» Йоуна ур Вёра [57]57
Йоун ур Вёр (род. 1917) – современный исландский поэт.
[Закрыть].
Morguninn er svo mildur og hljódur,
máttvana svali blaes af hafi,
vid unnarsteina er aldan á skrafi,
– allir bátarnir komnir i ródur.
Как Гёте, так и Йоун ур Вёр.
Ах, какая тишина объяла в то утро исландские дома. Это стихотворение знали и любили поголовно все, но повод! Поскольку же дикторша мешкала, тишина затягивалась, пожалуй, это была чуть ли не самая долгая пауза на исландском радио. Население перестало дышать, людские души с легким шорохом выпорхнули изо всех окон Рейкьявика, Акюрейри, Боргарнеса и устремились к ближайшему берегу, внимая этому безмолвию – безмолвию матросских вдов, детей и стариков, которое приходит, когда шум лодочных моторов смолкает вдали. На всех пляжах теснились души, две минуты, три. Обкатанные гальки ласково поглаживали друг дружку на мелководье, собачьи носы водорослей высовывались на поверхность и лениво покачивались среди синевы, и все души сияли улыбкой.
Увы, последующие телефонные звонки только еще больше раззадорили отца. Да, здесь необходимо читать стихи. Совет, утверждающий программы, после некоторых колебаний дал согласие. Директор радиостанции сказал, что если стихи имеют касательство к рыбе «как таковой» – он с легкостью философствовал по всем вопросам, – то он возражать не станет, чем крайне удивил присутствующих. Пока его секретарша Гвюдрун не пояснила, что директорский «энтузиазм» связан со звонком епископши [59]59
В современной протестантской церкви есть женщины-священнослужители.
[Закрыть], тетки Гвюдрун по отцу, которая сказала ему, что Халлдоурово начинание просто очаровательно и облагородило передачу. А ведь верно. Епископша обычно слушала сводки из рыбного порта. «Слыша голос Халлдоура, я словно воочию вижу море. И рыбу, что плещется в волнах».
Слышала, видела или чувствовала? Звонок епископши, безусловно, произвел впечатление на директора радиостанции, однако:
– Стихи не должны быть слишком длинными. А современные стихи обычно длинноваты, верно?
– Наоборот, – возразил Халлдоур. – Скорее, коротковаты.
– Вот именно, – сказал директор. – Вообще-то я имею в виду, что… ни в коем случае нельзя упоминать про утопленников.
– Ты о Шекспире? «Вместо глаз – жемчуга…» [60]60
У. Шекспир. Буря, I, 2. Перевод T. Л. Щепкиной-Куперник.
[Закрыть]
– Никаких утопленников, – повторил директор.
Целых полгода отец превосходно справлялся с задачей декламации стихов о «рыбе как таковой» – хотя толика ее и оказывалась в траве на берегу. Однако ж рано или поздно любой сундук поэтических сокровищ пустеет, и отец, который давно это понял, вечерами все больше мрачнел. Он решился взвалить на себя тяжкое бремя стать поэтом.
Многое можно сказать о поэзии и о том выражении, какое она находит в стихе, – эта маска, укрывающая от пустоты, это чудесное доказательство щедрого величия всякого человеческого труда. Поэзия созидает мир, ибо лишь в наречении имен мир обретает зримость. Через посредство языка он начинает двигаться, становится процессом, в котором мы все участвуем. Подлинная поэзия наделяет мир новыми масштабами. Зовет нас в странствия, но и влечет спокойно осваивать таинственные континенты души, ведь, как я где-то вычитал, она есть прежде всего труд любви.
Теперь же необходимо сказать вот что: поэтическое творчество, которое начинается с языкового мятежа, в моем отце приверженца не имело. Он не был мятежником. Он щелкал пальцами, и слова, бесцветные, как члены приходского швейного кружка, входили в гостиную и укладывались у его ног – солидные дамы из швейного кружка, – временами преданно на него поглядывая. Нет, его слова не были крупными фигурами. Они, конечно, рифмовались друг с другом, да и почему бы, собственно, не зарифмовать свою пригрезившуюся жизнь, свои несуразные любовные усилия? Ведь рифма – вроде как таблетка от головной боли: когда размер соблюден и «сердец» встречается с «наконец», а «звезда» – с «всегда», напряжение зачастую отпускает. Ну а что отцов поэтический метод был эклектичен, не составляло тайны даже для него самого. Он писал в твердой уверенности, что, включая в свои стихи лучшие метафоры мировой поэзии, оживляет их и осовременивает. Так что вполне можно простить родному отцу его стихи, с поэзией они имели весьма мало общего.
Когда-то в школе я слышал историю о голландском мальчике, который жил в приморском городке, совсем рядом с мощными защитными дамбами. Однажды, играя у дамбы, мальчик заметил дырочку, из которой сочилась вода, и смекнул, что море будет размывать дырочку, пока не проломит дамбу и не затопит все вокруг. Поэтому он заткнул дырочку пальцем и простоял так всю ночь, пока не рассвело и народ не отыскал маленького героя, полумертвого от усталости, но бесстрашного, не вынувшего палец из отверстия. Я не раз вспоминал в то время эту историю и понял, что отец не сумел выстоять против своего моря.
Оно прорвало-таки его дамбу в тот миг – а может, это случилось еще накануне вечером, – когда он, усиленно модулируя проржавленным голосом, сообщил, что прочтет свою новую оду «Курбе, „Источник жизни“».
Есть у Курбе такое полотно,
Что будит к женщине во мне желанье,
Чье тело кистью запечатлено, —
«Источник жизни» – вот его названье.
Ее уста сияют точно знамя
На белизне лица – и я уже готов,
Священное в себе почуяв пламя,
Ввести язык свой в зал ее зубов.
Под горделивой шеей набухают
Литые купола ее грудей;
Блаженство, верно, руки там узнают
В одном стремленье – быть покорным ей.
Но вот, я чувствую, пришел уже черед —
Вскипела ведь до крайней точки кровь —
Губами жадными ласкать ее живот,
Малышку возбуждая вновь и вновь.
Пусть стыд меня развратником ославит —
Мой корень крепкого напора не оставит
На влажный грот твой, теплый и тугой,
Укрытый мягкой чрева пеленой.
О женщина, жди меня под вечер… [61]61
Перевод В. Б.
[Закрыть]
В коридоре радиостанции царило безмолвие, когда отец вышел из студии. Двери были закрыты, магнитофоны отключены – будто перед землетрясением, когда листья на деревьях не шелохнутся, когда собаки припадают к земле и не понять, где верх, а где низ. Но отец тихонько посмеивался, скобки, скреплявшие его психику с телом, разошлись, теперь было одно лишь хихиканье.
В конце коридора, под табличкой «Выход», стоял директор, а за спиной у отца опять открывались двери, одна за другой, будто Чермное море пропустило его «аки посуху», а сейчас волны вновь сомкнулись.
– Здоро́во, старина! – Отец весь сиял благодушием.
– Халлдоур, как ты себя чувствуешь? Только честно!
– Лучше не бывает. А ты?
– Спасибо, хорошо, но… речь сейчас не об этом. Я насчет… стихотворения.
– Что, слишком длинное?
– Да нет, не в том дело…
– Слишком непонятное? По-моему, с понятностью пора кончать. Нынче на ней далеко не уедешь.
– Халлдоур, давай говорить серьезно. Я не потому, что сам… как бы это сказать… ханжа. Но телефоны-то звонят.
– Епископша звонила? – Халлдоур светился надеждой.
– Нет, не звонила. Пока не звонила. Телефоны заблокированы. Ты понимаешь, Халлдоур? Во-первых, стихотворение не имело никакого касательства к рыбному промыслу, во-вторых, этот откровенно эротический язык, который я лично вовсе не… ну, ты понимаешь…
– Вся поэзия эротична, – сказал отец. – А неэротичная поэзия просто застенчива. Подлинная поэзия откровенна, так что ода моя, видимо, удалась. По крайней мере, хоть немного. Я рад, что ты воспринял мое послание.
– А я, – сказал директор, – буду рад, если ты воспримешь мое: ты преступил предел. И тебе необходимо хорошенько отдохнуть.