Текст книги "Сияние"
Автор книги: Ёран Тунстрём
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
~~~
Кухня. Стоит лишь зажмурить глаза.
Я не помню, на каком языке говорит Мордекай Катценштейн, но помню его голос: странно ломкий, иногда пискливый, иногда низкий, густой, что-то внутри его безнадежно треснуло, слушаешь – и сам хрипнешь.
– Обратите внимание, – говорит он на всех языках, – на слово «sanft» в стихотворении Клаудиуса [4]4
Клаудиус Маттиас (1740–1815) – немецкий поэт; его стихотворение «Смерть и девушка» положено на музыку Францем Шубертом.
[Закрыть]. «Sollst sanft in meinen Armen schlafen». По-моему, это ключ к всему музыкальному миру Шуберта. Смерть говорит девушке:
Gib deine Hand, du schön und zart Gebild!
Bin Freund und komme nicht zu strafen.
Sei guten Muts! Ich bin nicht wild,
Sollst sanft in meinen Armen schlafen!
Отец глубоко вздыхает, скрипка лежит у него на коленях. Свейдн, обладатель самых больших ушей и самой лысой макушки во всей Исландии, сидит выпрямившись, с непроницаемым видом, свой инструмент он держит у подбородка, готовый начать в любую минуту, словесные рассуждения его не трогают.
Стоит лишь зажмурить глаза, и я вижу в нашей кухне все струнные квартеты, трио и прочие созвездия, ведь после концертов отец приглашал именитых гостей к нам, на музыкальный эпилог. Там, под моими веками, восседают Джульярдский квартет, Куартетто Итальяно и многие другие. Огромные хлебы, множество сыров и вин. Лица сменяют друг друга в отблесках роскошной дровяной плиты, привезенной из Норвегии.
По-моему, я прослушал всю камерную музыку, какую только возможно, от первого настоящего квартета – соч. 33 Гайдна, – с которого начинается венский классицизм, до «Музыки ночи» Бартока и «Интимных писем» Яначека, я слышу их снова и снова и воочию вижу дивное мгновение, когда музыканты сосредоточиваются, умолкают, внимательно смотрят друг на друга, а затем на удивление слаженно подносят смычки к струнам.
Тогда я тихонько крадусь к окну, выходящему на Скальдастигюр, и осторожно приоткрываю его.
~~~
Частью моего воспитания были и наши с отцом походы на Луну. Возможно, это входило в его великий агапический план, согласно которому я должен увидеть всё. Иначе с какой бы стати на столе оказался экземпляр научного иллюстрированного журнала с такими потрясающими фотографиями Луны, что у меня невольно вырвалось:
– Интересно, каково это – быть на Луне?
Отец встал.
Он словно ждал именно этих слов. Прошелся по комнате, поправил три картины, которые от малейшего сотрясения земли перекашивались, мыском ноги распрямил бахрому нашего полушерстяного ковра, пригладил волосы.
– Луна – это сущий ад. Там ничего не растет. Сплошной камень. Обломки и черная лава. Милями. И ночь. И камни, одни только камни…
Отец остановился спиною ко мне, глядя на море, – привычная для него поза, когда он хотел сказать что-то важное.
– Пожалуй, будет очень полезно…
И вот неделю спустя мы сидели в джипе, медленно ползущем по лаве. Неподалеку от ада отец сказал:
– Теперь надо вымазать лица сажей.
– Зачем?
– Чтобы нас не обнаружили.
– Кто?
– Пока не знаю. – Но вообще-то он знал. Потому что подмигнул. – Они не хотят, чтобы их беспокоили, они здесь тайно. Американцы. Все, больше ни слова.
– Потому и Кеблавик [6]6
В Кеблавике находится американская военная база.
[Закрыть]окружен такой тайной?
– Нет, там все дело в соглашении.
– Но ведь это наша земля, ты же сам говорил, что исландцы самостоятельный народ, в свободном государстве. Выходит, ты врешь?
– Нет. Это тоже верно. На свой лад. Хотя и ошибочно. На свой лад. Ведь на самом деле ни один человек не бывает либо одним, либо другим.
Лица у нас стали черными, под цвет лавы. Пригнувшись, мы продвигались среди первозданных глыб, я знал, что мы играем в «людей на Луне».
И неожиданно – Луна. Неожиданно – всерьез. Неожиданно – головокружение. Мы оба высунулись из-за каменного гребня, и на миг я потерял дар речи. Я беззвучно разевал рот, пытаясь нащупать руку отца, а он пытался нащупать кнопки магнитофона, потом слегка разгреб ногой щебень и поднес микрофон к самой земле; дышал он тяжело, показывая, каким утомительным было наше странствие. И негромко заговорил:
– Наконец-то мы на Луне. В нескольких сотнях метров я вижу трех астронавтов в белых скафандрах…
Это была правда. Внизу, на крутом склоне кратера, двигались три живых существа. Лиц не разглядеть, мешают большущие шлемы со стеклянными окошками; все трое медленно спускались в кратер, и я чуть не закричал, поскольку не понимал того, что понимаю теперь: жизнь вовсе не такова, какой она кажется с виду. Вовсе не такова. Она совершенно иная. Она построена не из слов, которыми мы пользуемся, она потоками хлещет сверху, снизу, поперек всего, чему мы даем имена, на самом деле жизнь лишь условная конструкция в ином измерении, не том, где якобы живем мы – тоненький слой мха на поверхности камня, едва различимые споры сотен миллионов лет, которые суть ничто. Я чуть не закричал, потому что мне чудилось, будто я вижу этих существ – и нас, и всех, кого не видел, – как бы вписанными в тесный круг времени посреди безвременного хаоса, который мы зовем реальностью, и опять – меня словно заклинило тут с тех пор – безвременье без месяцев, лет и календарей, всё будто тонкая-претонкая завеса вокруг нас. Первый попавшийся гвоздь способен распороть наше мирозданье…
Я схватил отца за руку, не замечая, что говорю в микрофон, и потому мой голос по сей день сохранился где-нибудь в музее голосов:
– Кто тут настоящий – мы или они?
– Сейчас мы все настоящие. Это американцы, тренируются для высадки на Луну; ты смотри – молчок о том, что видел.
– А почему они здесь, у нас?
– Потому что Исландия больше всего похожа на Луну.
– Жуть какая. Будто в открытом космосе.
– А мы и находимся в космосе, Пьетюр. Далеко-далеко. И между прочим, таких мест, как вот это, много. Это твоя страна, и ты должен научиться любить ее.
– Нелегкая задача.
– Любить красивое невелика хитрость. Выжать из камня одну-единственную капельку молока намного труднее.
– А я все-таки думаю, лучше бы переехать в какую-нибудь другую страну; зачем нам жить здесь? Зачем?
– Затем, что средь серого камня рдеют горные васильки и смеется белая кашка. Затем, чтобы раз в году отправиться в Глухомань и вспомнить, что мы – крупицы космической грезы.
– Ты сделаешь об этом программу?
– Спрячу до поры до времени.
~~~
«Спрячу до поры до времени».
Где бы ни находился, я всегда черпал большое утешение в «Собрании папиных неудач» – так я называю архивные записи, спрятанные до поры до времени. Ведь чтобы замаскировать наш комплекс неполноценности и поддерживать в народе хорошее настроение, прирожденного оптимиста Халлдоура посылали в разные концы света готовить программы, не только о рыбе, и каждый раз он умудрялся доказать, что везде куда хуже, чем дома.
Думается, никогда я не бываю так близко к нему, как у магнитофона, когда его шумные вздохи и покашливания прерывают какого-нибудь краснобая, у которого он берет интервью. Сколько же энергии потрачено, чтобы вырезать собственные реплики. Множество восклицаний вроде «Да что вы говорите!», «Неужто правда?», «В жизни не слыхал ничего подобного!». Я прямо воочию вижу искреннее удивление на его лице, когда он совершает эти смертные грехи репортера. Да, в первозданном виде его радиопрограммы отнюдь не были шедеврами. Одну из самых любимых моих записей я берегу как зеницу ока.
ИНТЕРВЬЮ
С ГЕНРИ МИЛЛЕРОМ
Вдалеке музыка Элвиса Пресли. Шум морского прибоя, шорох песчаного камыша. Знакомое дыхание, резкий гудок автомобильного клаксона. Отец: «Ой-ой-ой, чуть под колеса не угодил… Н-да, гм, мы находимся на берегу огромного Тихого океана, в канаве, ой, тут несколько мокровато…» И снова, другим голосом: «Жара в Калифорнии адская. В нескольких сотнях метров отсюда, на пляже, кишат на солнцепеке обнаженные тела, блеск женских… я повторяю… Мы находимся среди адской жары Великого Юга, в Калифорнии, в пляжном раю, полном шаловливых женщ… гм… людей и женщ… Я приехал сюда взять интервью у писателя и женолюба Генри Миллера. Наверху среди пальм виднеется его дом, который мне показали аборигены, вертушка поливалки на газоне, гамак лениво покачивается от ветра – нипочем не догадаешься, что здесь живет один из величайших писателей современности… ну а теперь надо выбираться из канавы… ох и грязища, не забыть в гостинице отдать брюки в стирку… гм… сейчас я иду по траве, и надо сказать, кругом чувствуются следы шаловливых женщ… не без того… буйная жизнь ради наслаждения и любви… надо будет продумать формулировку… я подхожу к двери, стучу… тук-тук-тук, жду, признаться, с некоторым напряжением, как вернусь в гостиницу, обязательно позвоню Пьетюру, тсс, кто-то идет… дверь открывается… Oh good morning, excuse me, I am a reporter from the Icelandic radio, I wonder if it is possible to talk to Mr Miller? Who? Mr Miller, Mr Henry Miller? [7]7
О, доброе утро, простите, я репортер Исландского радио, нельзя ли поговорить с мистером Миллером? С кем? С мистером Миллером, мистером Генри Миллером? ( англ.)
[Закрыть]
Женщина: I don’t know any Miller. Кричит: Hey, Oscar, do you know any Miller, Henry Miller? [8]8
Я не знаю никакого Миллера… Эй, Оскар, ты не знаешь Миллера, Генри Миллера? ( англ.)
[Закрыть]
Отец шепчет: The writer, the famous writer, he is supposed to live here [9]9
Писателя, знаменитого писателя. Он, кажется, здесь живет ( англ.).
[Закрыть]. – Not in my house. We don’t read books, do we, they are dirty [10]10
Не в моем доме. Мы книг не читаем, это все непристойности ( англ.).
[Закрыть]. Мужчина, теперь уже у двери: Brenda, I take care of this [11]11
Бренда, я этим займусь ( англ.).
[Закрыть]. Женщина уходит. Мужчина: Oh, Henry, Henry Miller, the pornographer? He doesn’t live here. You see that house over here, there he lives, but he does not live there now, he is in Paris… [12]12
О, Генри, Генри Миллер, порнограф? Он живет не здесь. Видите вон тот дом, там он живет, но его сейчас нет, он в Париже… ( англ.)
[Закрыть]Упавший голос отца: So he is not here [13]13
Значит, его здесь нет ( англ.).
[Закрыть].»
Тут запись резко обрывается.
В тот раз отец улизнул от бдительного ока ревизоров, потому что за несколько дней на пляже сумел сварганить документальную передачу под названием «Тихие деньки на Великом Юге».
Но последней каплей, которая, так сказать, переполнила чашу, стал репортаж из дома отставного министра социального обеспечения. Из надежного источника отец узнал, что министр, в прошлом водопроводчик, бесплатно провел воду на дачу своего шурина, премьер-министра, и получил за это в концессию фабрику, производящую сушилки для посуды и щетки для ее же мытья. Отцу нужно было искупить свою осечку на Тихом океане, и, поскольку наших берегов аккурат достигло понятие «журналистское расследование», он надеялся вскрыть богатую жилу коррупции, – однако же его сигнальная система не отличалась искушенностью по части общественных игр, и кто-то, видимо, вздумал над ним подшутить. А отец сгустил краски, расписывая, как однажды субботним вечером министр социального обеспечения тряхнул стариной, проложил трубы, после чего они с шурином выпили по стаканчику грога. В свои пятьдесят лет отец еще знать не знал, что, за исключением некоторых фундаменталистов, никто не упускает возможности сделаться коррупционером, – и вот результат: крайне возбужденный разговор, несколько испорченных пленок, а в довершение всего к отцу в кабинет ворвался разъяренный директор радиостанции: «Кого, черт тебя подери со всеми потрохами, интересует, откуда взялась фабрика сушилок и щеток для посуды?!» Засим отец расстался с должностью совершенно «free floating intellectual» [14]14
Интеллектуал свободной профессии ( англ.).
[Закрыть]и был водворен туда, где ему пришлось оставаться довольно долго. «Ты же здорово разбираешься в рыбе».
И все-таки я невольно восклицаю: «О Священное Радио!»
~~~
О Священное Радио!
Как сын родителя-одиночки, я имел привилегию общаться с множеством известных всей стране голосов, хотя самым знаменитым из всех на Исландском радио был голос отца.
Колодец с ключевой водой. Криница для жаждущих.
Именно такова и была на самом деле комната Па́утины Сигюрдардоухтир в отделе новостей, в дальнем конце коридора А. Отец часто «парковал» меня там, и Паутина, эта громадная сдобная пышка, властительница штатного расписания и кондитерского магазина, ничуть не возражала. Я был мальчик тихий, смирный и любил слушать всех этих слонов, леопардов и львов, собиравшихся тут после работы. Часто они заявлялись издалека, из джунглей и с фронтов, из пустынь и пылающих городов. И вот неторопливо – в глазах еще горел огонь сражений, в ушах звучали крики заговорщиков и голоса уличных прохожих – они входили в комнату, рассаживались возле блюд с печеньем и булочками, которые всегда, будто ненароком, оказывались под рукой.
Все были очень разные: одни – крупные и шумные, другие – маленькие и ярко одетые; одни всегда умудрялись вести прямые репортажи с фронтов, другие черпали информацию в бутылках виски гостиничных баров; заходили сюда и женщины – одна, похожая на учительницу из воскресной школы, на трех языках восхищалась партизанами-подпольщиками, другая, любовница президента, обеспечивала свежайшую информацию из первой спальни страны, где он частенько отдыхал под градом пуль, руководствуясь ницшевским лозунгом: «Если ты потерял вкус к жизни, поставь ее на карту и снова будешь жить с удовольствием».
У Паутины всегда что-нибудь праздновали – чье-нибудь спасение на Ближнем Востоке, отыскание потерянной таксы, столетие Эррола Флинна.
Здесь можно было скоротать часок, сочиняя стихи. Здесь как и во многих других домах, но здесь – лучше всего. Ведь в скверном климате, которым Господь в милости Своей наградил Исландию, Он в качестве компенсации за наши мучения сотворил несколько часов, которые зовутся поэтическими. Они приходят, когда во всех комнатах разливаются синие сумерки.
Ведь так оно и есть: для настоящего поэта вся суета и хлопоты от первого рассветного часа до последнего трепетного вечернего зарева суть лишь приготовление. Каждое слово – будто удочка, и все заброшены в разные стороны. И поэт сосредоточенно следит, где клюет, где есть признаки словесных косяков, однако же загребать сачком остерегается. Ворчливо, с хмурой какой-то настырностью примечает места грядущих уловов отрешенно завтракает, обедает и пьет кофе, ни на что не обращая внимания. Ведь слагать стихи – это искусство; искусство и страсть: из на первый взгляд мелкого, незначительного выуживать великое. Такого человека называют «пастырь поэтических часов», ибо он собирает словесные стада.
– Зачем мне куда-то ездить? – утешал себя отец, когда его приковали к сводкам из рыбного порта. – Стоит только заглянуть к Паутине – и сразу почувствуешь вкус широкого мира. С помощью незатейливых «и», «но», «кстати говоря» попадаешь в необычайное гиперпространство и вмиг переносишься из африканских селений в дзэн-буддистские сады Токио, из степей Патагонии – на лавовые поля Глухомани. Потому что у Паутины они лишь совершают промежуточную посадку. И вспыльчивый Сван с кротким его обликом, и Свейдн, который за неимением новых газет достает с полки Британскую энциклопедию, открывает на первом попавшемся слове и вокруг него – а capella [15]15
Без сопровождения ( ит.).
[Закрыть]– выстраивает анализ, и слушатели верят, что все это взято из самых свежих телеграфных новостей; здесь рядом и Новичок – наш летучий репортер, герой, покоритель Глухомани, здесь и царица Африки, в плиссированной юбочке, причесанная на прямой пробор, с улыбкой вспоминает, как в Бейруте заглянула с БТРа в разбомбленную гостиницу, а там сидит и играет на рояле какой-то мужчина.
– Ты все же преувеличиваешь, папа.
– Да, сынок, преувеличиваю.
~~~
– Почему ты окрестил меня Пьетюром?
– Ну, взял да и окрестил. – Отец оторвался от монтажного стола и посмотрел на меня.
– Я ведь крещеный?
После долгого затишья на религиозном фронте школу захлестнула волна конфирмационного энтузиазма. Многие из ребят постарше ходили на занятия к пастору, и я выяснил, что удостоиться такой милости может только крещеный.
Отец не отвечал, но я не унимался:
– Так крещеный или нет?
– Кто бы знал, – вздохнул он, делая поползновение вернуться к работе.
Однако ж я распалялся все сильнее:
– Как можно этого не знать?
– Если выслушаешь меня, наверно, поймешь. – Отец крутанулся на стуле, сложил руки на коленях. – Я сам не понимаю и даже спрашивал у пастора Торлациуса. Когда трезвый, он твердит, что ты некрещеный. А выпивши утверждает обратное. Ты – самая настоящая богословская проблема. В один прекрасный день нас с тобой пригласили на свадьбу…
– Это было после смерти мамы?
– Почти все было после смерти Лауры. Почти все. Дело в том, что…
Он неопределенным жестом обвел комнату, себя, мир, который, по-моему, выглядел вполне благоустроенно. Достал носовой платок, высморкался. А потом в синих сумерках нашей комнаты начал слагать историю.
С годами как-то само собой получается, что водишь знакомство и с епископами, и с выпивохами. И вот однажды в проливной дождь эти два человеческих типа соединились в лице Гирдира Стефаунссона. Епископ Гирдир – ты уж будь добр, запомни это имя – сочетал браком (пообещав не вовлекать в это дело Бога) двух убежденных атеистов, Рагнхильд и Паудля Каурасон. Епископ Гирдир – человек добрый, великодушный, щедрый, все его любили, а потому Свана Якобсдоухтир, которая оказалась за столом его соседкой, была необычайно польщена. Меня усадили по другую руку от нее, а ты в коляске стоял наискосок у нее за спиной. Свадьбу играли в палатке, и от дождя земля внутри превратилась в грязное месиво, что заставило невесту и кой-кого из наиболее эмансипированных ее подружек разуться, снять платья и сидеть за столом в очаровательном неглиже. Иные гости тотчас сделали отсюда вывод, что присутствуют если и не на историческом, то безусловно примечательном бракосочетании.
Свана, человек надежный, всегда готовый услужить ближнему, взяла на себя обязанности виночерпия при епископе Гирдире, а потому вновь и вновь говорила с лукавой улыбкой:
– Позвольте наполнить ваш бокал, епископ!
Епископ Гирдир с большим удовольствием смотрит, как она тянется за бутылкой, поэтому он кивает, благодарит и пьет, чтобы снова увидеть движение гибких рук.
– Сказать по правде, я впервые сижу рядом с епископом, – признается Свана, раскрасневшаяся от спиртного.
– Да и я тоже впервые… я хочу сказать, впервые сижу рядом с…
– Секретаршей. Маленькой захмелевшей секретаршей, – улыбается она. И неожиданно добавляет: – Похоже, вы мне льстите, епископ.
– Зови меня Гирдир, маленький захмелевший Гирдир, – говорит епископ.
Вот за такой приятной беседой шел обед, и в конце концов Гирдир здорово опьянел. Как и большинство гостей. Во главе стола сидела новобрачная и по щедрости натуры кормила тебя грудью, а епископ, не сводя тяжелого взгляда с живительных сосудов, осушил очередную рюмку, чего ему делать не стоило. Окошко реальности с громким стуком захлопнулось, время сжалось до четырех-пяти узнаваемых мгновений, и, когда новобрачная Рагнхильд вдруг встала и устремилась в уборную, она передала тебя, Пьетюр, ближайшему соседу, а тот в свою очередь передал тебя дальше, словно ты был горячим блюдом, предложенным по третьему разу и никому уже не нужным. Таким манером ты очутился у епископа. Надо, пожалуй, сказать, что и я к тому времени был не слишком трезв. Но когда младенец попадает в руки епископа, тот знает, что делать. В простоте душевной я было подумал, что он держит тебя на руках исключительно от добросердечия, мне в голову не приходило, что в этот самый миг ему на глаза попалась хрустальная чаша с еще не выпитой жидкостью. Ассоциации не заставили себя ждать, и он жестом призвал застолье к молчанию.
– Пошли слово Твое и Дух Твой, дабы тот, кто крещается ныне этой водою, был очищен от скверны греха. Давайте же в христианской любви принесем это дитя к Спасителю нашему, Иисусу Христу, и помолимся от всего сердца, чтобы Он принял его и даровал ему милость Свою и благословение. Нарекаю тебя… Нарекаю тебя…
Гирдир умоляюще обвел взглядом собравшихся, а те, растроганные до слез – и от спиртного, и от этого возвышенного обряда, – закричали:
– Это же Халлдоуров Пьетюр!..
И епископ Гирдир, возвысив голос, произнес:
– Нарекаю тебя Пьетюром Халлдоурссоном, – обмакнул пальцы в хрустальную чашу и пуншем начертал крест у тебя на лбу. Тут я вроде как протрезвел. А может, и нет. Словом, я встал и выхватил тебя у епископа.
– Черт побери, Гирдир, что ты тут выдумал? Это же киднеппинг! Похищение ребенка! Отменяй свое крещение, а не то…
Прости, сынок, что я так поступил… Нет, все-таки надо тебе рассказать. Тот поступок тяготил меня, рассказать о нем – огромное облегчение: со злости я пихнул епископа, он рухнул как подкошенный и, падая, опрокинул хрустальную чашу, содержимое которой вылилось ему на лицо. Он лежал в грязи, а я – тебя я отдал Сване – стоял на коленях подле него и кричал: «Отменяй! Отменяй!» – но Гирдир отключился, а Свана, мало сведущая в богословии, потрепала меня по щеке и сказала:
– Это ведь была шутка.
Тут я вовсе впал в отчаяние, так как подумал, что крестить в шутку нельзя, особенно если ты епископ.
– Он ведь может стать таким, мой сынишка! – кричал я.
Гирдир очухался, сел в грязи, утер лицо.
– Кем это «стать»? – спросил он.
– Как кем? Христианином.
– Кто?
– Мой сын, вот кто.
– Твой сын? А разве это опасно?
– Конечно, ведь тогда мы попадем в совсем другую ситуацию! – кричал я, потому что очень боялся, как бы тебя в самом прямом смысле не поместили куда-нибудь в другую ситуацию. – Это было крещение или нет? Ты помнишь? – Я хорошенько встряхнул Гирдира.
– Да помню, помню, не помню только, что это было.
– Господи, Гирдир, я должен знать. Если сам священник не помнит, что сделал, вряд ли это можно считать крещением. Ну, говори!
Тут Свана Якобсдоухтир, вечно прекрасная Свана, подошла к нам и поднесла к губам Гирдира рюмку вина. Засим у него в мозгах, похоже, установилось равновесие, он покачал головой, шарики-ролики стали на свои места, началось что-то вроде мыслительной деятельности.
– Н-да, не так-то все просто. Если в этом… в этом акте… участвовала… вода, тогда, значит, крещение было. Я так думаю.
– Это был пунш.
– С водкой, – вставил кто-то.
– А по-моему, с ромом, – сказал кто-то еще.
– Кто готовил это зелье? – гаркнул я.
– Она ушла домой, – услужливо сообщили мне. – Но бутылки где-то здесь.
Гирдира поставили на ноги, попробовали счистить грязь с пиджака. За занавеской обнаружилась целая батарея бутылок: вино, водка, ром, минеральная вода, кока-кола, – поди найди. Епископ тяжело вздохнул:
– Боже мой, Боже мой… Шведский богослов Аулен был совершенно прав: таинства как благостыня оказываются сопряжены с очевидными рисками, которые связаны с внехристианскими аспектами самой идеи таинства. Вера не соотносит Господню милость с какими-либо особенными условиями. Когда спрашивают, суть ли таинства символы или реальные божественные деяния, – то с точки зрения веры сама постановка вопроса вводит в заблуждение. Здесь перед нами как, так и, а равно и.
– Если ты еще раз скажешь как-так-и, Гирдир, я за себя не ручаюсь, чертов ты епископ. Либералы окаянные. – Я взмахнул бутылкой тоника перед его усталой физиономией. – Это что – чистая вода или нет?
Но ответа я не услышал.
Пока отец рассказывал, на Скальдастигюр зажглись фонари, сумерки мало-помалу укрыли стены теплой шубкой из охры и синевы. Видимо я до сих пор оставался богословской проблемой, потому что отец даже не подумал вернуться к работе, а наклонился ко мне поближе и сказал:
– Признаться, есть еще одна вещь, которую я должен преодолеть, чтобы сказать всю правду, до конца, и речь тут идет о моей матери, а твоей бабке, о Сюнневе. Я тогда часто бывал в отъезде и просил ее заглядывать к тебе, хоть ты и отказывался от няньки, говорил, что у тебя «уже есть одна».
– Так оно и было.
– Упорствуешь, значит. Кто же это в таком случае?
– Не знаю, папа.
Какая обида! Ведь это был он. Даже находясь далеко-далеко, он оставался моей нянькой. Но раз он теперь все отрицает, моя защищенность задним числом резко идет на убыль. Холодок пробежал у меня по спине, еще немного – и я суну в рот большой палец, замедлю биение сердца и замру в кататоническом оцепенении, как раньше, в одиночестве темных ночей.
– Сюннева всегда относилась к тебе как-то странно. Не враждебно, не агрессивно, нет, но она всегда смотрела на тебя очень пристально, нахмурив брови, будто без конца думала о том, кто ты такой. Наверно, не могла взять в толк, как это я после смерти Лауры живу с тобой один и как это мы с Лаурой даже не нашли времени пожениться. Не забывай, Пьетюр, самые глубокие ее впечатления относились к той эпохе, когда Бог заполнял по меньшей мере четыре пятых воздушного пространства над Исландией. В ее глазах ты, некрещеный, и я, неженатый, находились в большой опасности. Иногда мне кажется, она была права.
И в один прекрасный день случилось вот что. Бабушка Сюннева думала, что меня дома нет, а я не уехал, из-за приступа мигрени. Было раннее утро, золотистый свет заливал комнату. Я лежал на постели и в приоткрытую дверь видел, как она вошла к тебе. Остановилась у изножия кроватки. Ничего особенного, я уже хотел отвернуться к стене, как вдруг что-то привлекло мое внимание. Сюннева несколько раз огляделась по сторонам, не то по-воровски, не то по-ведьмацки, а потом подняла над тобой дрожащую руку.
Медленно, говорю я, так, словно это был последний остаток человеческого чувства и мысли в нашем сумбурном мире, где нет уже ничего святого, – медленно, повторяю я, чтобы ты воочию увидел необычайность ее поступка, ведь вообще-то она была шустрая, а этот жест, казалось, сделало совсем другое существо, явившееся из бездны минувшего. Вопреки времени. Наперекор всему, что говорили новые поколения. Итак, повторяю в третий раз: она медленно подняла руку и дрожащим голосом, будто оправдывало ее только отчаяние, сказала: «Господь благослови тебя и сохрани, пусть сияет над тобою лице Его, и да будет Он милостив к тебе…»
Вряд ли отец сознавал, что, иллюстрируя свой рассказ, сам поднял руку, медленно-медленно, будто Сюннева простерла надо мной его руку и теперь они молились вдвоем:
– Да обратит Господь к тебе лице Свое и дарует тебе мир, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, ами…
Он осекся на полуслове, смахнул слезинку и продолжал обычным голосом:
– В ту пору Сюннева уже примкнула к тем в нашей стране, кто жил тихо и уединенно. Набожность пришла к ней поздно. Она научилась смотреть сквозь мишуру жизни, никогда не приукрашивала свои слова. Но чувствовалось, что она угадывала изобильность бытия и с помощью неких поступков стремилась наделить ею нас, окружающих. Хотела, чтобы наше «я» было цельным и Господь имел возможность узреть нас.
– Она так и говорила?
Отец вздрогнул. Искоса посмотрел на меня:
– Да нет. Не говорила, но подразумевала.
– Вернее, ты думаешь, что она это подразумевала, и тебе хочется видеть ее такой.
– Не умничай чересчур, Пьетюр. Но по-моему, ты поймешь, если я продолжу рассказ. Она стояла у твоей кроватки. Со стаканом воды в руке. Обмакнула пальцы, начертила у тебя на лбу крест и прошептала: «Крещаю тебя, бедняжка ты мой, Пьетюром. Во имя Господа, аминь». Тут она быстро огляделась по сторонам и измученная упала в синее кресло. Словно исполнила дело своей жизни, вытащила тебя, последнего отпрыска нашего рода, на сушу и дала легкие, чтобы дышать. Я был потрясен, в том числе и собственными грехами бездействия, ну что бы мне окрестить тебя, ведь это такая малость, она ведь ничего для меня не значила… а еще…
– Правда ничего не значила?
– Правда… будь добр, не перебивай меня каждую минуту. Так вот, я не мог допустить, чтобы она заметила меня, и поэтому вылез в окно на улицу, спрыгнул на траву и дважды обошел вокруг дома, потом громко откашлялся на крыльце, ведь было кое-что еще, о чем я не успел сказать, ты меня перебил… еще меня потрясло, что несуществующее, воображаемое способно занимать в жизни человека так много места. Я хотел посмотреть, верно ли это. Она сидела в кресле, как и в ту минуту, когда я вылезал из окна. «Ну, как вы тут? Пьетюр хорошо себя чувствует?» И мама ответила: «Ему теперь очень хорошо, а ты не хочешь кофейку?» Я сказал, что хочу, и мы сели пить кофе, а потом она сказала, пожалуй, не мне, а себе самой: «До чего же мы, старики, смешные. Оно конечно, мы имеем возможность существовать, но никому до этого нет дела, хотя внутри мы точь-в-точь такие же, как вы, молодые». – «У тебя на уме что-то вполне определенное?» Она покачала головой. Но мне сдается, она схитрила и на самом деле думала о многом, да и совесть у нее была нечиста. Наверно, на склоне лет она была хорошей бабушкой, а вот как мать…
– Почему ты замолчал?
– Ты еще очень юный, многое будет трудно объяснить. Но рано или поздно ты должен узнать, кто ты есть и почему. Сидишь удобно?
Синий час еще не закончился.