Текст книги "Сияние"
Автор книги: Ёран Тунстрём
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
~~~
Ее звали Уннюр. Мне было тогда семь лет.
Я приплелся домой и – заметив, что отец в кабинете, – с силой шваркнул куртку на пол да еще и грязными ногами по ней потопал, а потом так и стоял спиной к отцу, не знаю, как долго, ждал, когда он обратит на меня внимание.
Наконец он поднял голову. Я видел его в зеркале, которое висело в прихожей, – достаточно было чуточку скосить глаза влево.
– Как делишки?
Я решил молчать. Так все было яснее, и я успел с болью подумать: он меня не любит. Не видит меня. Моя жизнь не имеет смысла. И вот тут, когда я добрался до бессмысленности, до него дошло.
– Что-то плохое случилось?
Отвечать пока было неуместно. Боль, которую я ощущал, весила неизмеримо больше, чем две минуты необъяснимых поступков. Лишь после того, как он еще раз удостоил меня вопроса, я счел, что пора выдавить убедительное «да-а-а».
А уж потом грянул громкий рев.
Так получилось не нарочно, хоть я и думал разреветься сразу, как приду на Скальдастигюр, но на улице было скользко, а когда ревешь, видно плохо. Теперь же я твердо стоял в прихожей.
Отец пришел на выручку:
– Это что, из-за девочки?
– Да-а.
В зеркале я видел, что он взял какую-то книгу, бездумно полистал, углубился в чтение. Слыханное ли дело – остаться брошенным среди невысказанного. Я будто стоял на льдине, которую течение все быстрее уносило вниз по реке, и в конце концов пришлось пойти ва-банк.
– Спрашивай дальше! – коротко бросил я.
И случилось чудо. Он отложил книгу, встал с кресла и вышел в прихожую.
– Будешь рассказывать?
– Да-а.
– О ком речь?
Я по-прежнему смотрел на шляпную полку, грязь по-прежнему капала на куртку, но пока что было совершенно невозможно оторвать ноги от пола, даже на сантиметр.
– Уннюр. Это Уннюр.
– Чья Уннюр? Эйд и Гюннара?
– Да-а.
– Она тебе нравится?
– Да-а.
– А ты ей нет?
Я попытался утереть сопливый нос, и тут слезы хлынули ручьем, все преграды рухнули.
– Понимаешь, дело… дело в том, что я никогда… никогда не решаюсь уйти домой, пока не уйдут все остальные… ведь Эйнар и Уннюр… я терпеть не могу, когда они вместе, хожу за ними и подглядываю, и мне просто умереть хочется, когда они остаются вдвоем и он что-то ей говорит, а она смеется.
– Ты, значит, ревнуешь?
– Не знаю, что это со мной, просто внутри как-то чудно делается, когда она смеется, и сегодня я подставил ему ножку.
– Он ушибся?
– Нет, место было дурацкое. Возле подушек. Он упал на подушки и решил, что я шучу. На Пасху он едет в Норвегию.
– А как насчет повидать Уннюр в его отсутствие?
– Гмм…
– Можно пригласить ее сюда, с ночевкой, вы тогда поиграете вдвоем.
Я поперхнулся. Что-то уж больно быстро.
– Но о чем… о чем мы… будем говорить?
– А мы составим списочек всего, о чем можно поговорить. Сам-то ты о чем хочешь с нею поговорить?
– Ну… о том, что она красивая, и все такое.
– Тогда возьмем листок и запишем. Чтоб ты не забыл.
– Но ведь у меня духу не хватит. А почему? Почему?
– С женщинами вообще нелегко. Мне тоже нелегко, как ты знаешь. Есть вещи, которые хочется сказать, и есть вещи, которые можно сказать.
Я совершенно выбился из сил, пошел в свою комнату и, наверно, уснул, потому что отец разбудил меня и позвал ужинать, когда уже совсем стемнело.
Отец, большой мастер по части планов и организации, позвонил Эйд и Гюннару – да-да, обоим, потому что они разводились и спорили из-за Уннюр, о чем ни я, ни Уннюр даже не подозревали, – и пригласил ее к нам на Пасху. Уннюр пришла. В розовом платье. Волосы причесаны по-новому – заплетены в косички с голубыми бантами. В руках сумочка с зубной щеткой и пижамой. Она сделала книксен отцу, передала поклон от родителей и держалась до ужаса неестественно. Так же неестественно, как и отец, кстати говоря. Он накрыл ужин на двоих – с салфетками и зажженными свечами, и угощал нас свиными котлетами и сливочным безе. Потом сказал: «Ну, вы тут не скучайте без меня. Я, наверно, вернусь поздно». В минуту слабости я неосторожно объявил, что мы можем побыть дома одни. Это оказалось нелегко. За ужином я то и дело искоса поглядывал на листок, пришпиленный за гардиной.
Показать папин магнитофон.
Посмотреть картинки в книге про секс.
Спросить, не хочет ли она фруктовой воды.
Было довольно скучно, пока она не стала рассказывать о дрязгах Эйд и Гюннара. Уннюр думала, что они, скорей всего, разойдутся. Главное, чтоб друзьями остались, сказала она, красиво сложив губки.
Потом пришло время ложиться спать. Уннюр чистила зубы первой. Один зуб у нее готовился выпасть. Она продемонстрировала мне, как он шатается, и предложила потрогать. Я потрогал. И правда здорово шатается, вот-вот выпадет. Когда я сам чистил зубы, Уннюр ушла в комнату и переоделась в пижаму, но я успел заметить, что штанишки у нее в цветочек, в красный цветочек. Я переоделся в ванной.
Когда я пришел в комнату, она уже улеглась на верхней койке, надо мной. Я заранее сказал ей, что спать она будет там, наверху. Если, конечно, хочет. А если нет, может занять мою. Так я сказал. Но она сказала, что ей вполне подойдет и верхняя койка.
Она уснула быстро, почти сразу же. А я вообще не спал, ну, может, уже под утро задремал; в комнате было как-то странно, не по-старому, но я так и не понял, в чем тут дело.
III
~~~
Птицы должны летать.
Птицы не должны молча сидеть на камне, глядя на пустоши, горы и морской прибой, возле некоего существа, погруженного в свои мысли.
А главное, птицы не должны мелкими прыжками приближаться к этакой фигуре. Это противоестественно. Особенно если птица – ворон. Вдобавок так продолжалось уже несколько дней, он будто искал меня. Даже когда я шевелю руками или меняю позу, он не улетает. Вообще, я не очень-то верю в россказни о разумности животных, о вещуньях-собаках и интеллектуалках-кошках. Но я знаю, что за пределами захолустной территории нашего рассудка имеется столько неведомой, неукрощенной энергии, что всем исследовательским лабораториям мира хватит вопросов и работы на много десятилетий вперед.
Ведь эти вопросы, которые Хайдеггер называет благочестием философии, суть единственные пути, ведущие к… чуть не сказал – к Богу, что здесь, на вересковых пустошах, сказать очень легко, может быть, ради этой легкости я и забираюсь сюда каждый день, прежде чем взять в руки перо. Во всяком случае, я внушал себе, что здесь пусто, что ничего не происходит, что я могу избавиться от моих скверных цивилизаторских привычек – например, от привычки искать по утрам в газете среди извещений о смерти мое собственное. Я изо всех сил делаю вид, будто, листая страницы, ищу совсем другое, но не удивляюсь, что изначально глаза посланы выполнять именно эту задачу. Вот и здесь, наверху, я уличил себя в сходном поведении: я пытаюсь рассматривать камни, лавовые глыбы и туманные линии горизонта, так сказать, посмертно. Пробую стать Никем, Ничем – но получается плохо, потому что за мной, за тобой, за нами всеми тянется Повесть.
Цитирую отца: «я» «не имеет места».
Цитирую: его деятельность «прекращена».
Цитирую: в данный момент «я» «выведено из строя». Но толку мало. Повесть следует за тобой на расстоянии, подстерегает. В Рейкьявике, в Париже. Смотрит на тебя из разных пространств минувшей недели. Из глубин детства. С позиций поражения. Она не оставляет тебя в покое. Оттого-то и пустошь. Оттого и досада на этого ворона, который мне мешает. Но в конце концов я сдался. И встал.
– All right. Тогда пошли.
И ворон повел меня по этим диким местам, по лавовым полям и острым скалам, пока наконец через полчаса я не перегнулся через скальный выступ и не увидел далеко внизу его, вороново, гнездо.
И я увидел то, что видел и знал ворон: там, внизу, лежала мертвая его подруга. Лежала на груди, раскинув крылья во всем их блестящем великолепии. Мухи уже приступили к своей торжественной мессе. Вообще-то под крыльями должны бы находиться только-только вылупившиеся птенцы. Но их не было. Зато, сверкая как золото, в нескольких метрах подо мною, в расселине, лежала патронная гильза, а в скале торчало железное кольцо из тех, к каким крепят веревки и блоки.
Рассмотрев все это, я встал, и ворон громко попрощался со мною. Кругами он поднимался все выше и выше, унося в мир свое тяжкое горе и оставляя меня как свидетеля. Оттого и Повесть замерла, остановилась на ветру.
~~~
Итак, раз в жизни человеку исполняется двенадцать лет.
Для многих это возраст опасный: жизнь должна теперь принять определенное направление, а тело отнюдь не всегда хочет того же.
День выдался из таких, когда Снайфедльсйёкюдль выглядит будто храм на фоне синевы. Штора на окне вздувается пузырем, и, едва проснувшись, я чувствую, что гора дарит мне силу и этот день принесет Удивительное. Я пытаюсь угадать неведомое в аромате шоколада из кухни, в скрипе открываемой двери кладовки, в стуке почтового ящика, из которого отец достает газету. Отчетливые ощущения – все они будоражат меня и наполняют ожиданием.
Чудесный и смешной ритуал – крадущиеся шаги по лестнице, покашливание, а потом знаменитый на всю страну голос запевает здравицу в мою честь. Сегодня в постели будет полно крошек.
– Ну что ж, – говорит он. – Вот и кончилось твое детство, мне очень жаль, но в то же время я рад сказать тебе: добро пожаловать в мир взрослых.
Он ставит поднос на кровать.
Пока мы завтракаем, я то и дело поглядываю на сверток. Но вот отец встает и торжественно провозглашает:
– Итак, настал час, и прочая, и прочая. По этому случаю позволь вручить тебе символ моей жизненной неудачи. Твои крылатые ноги сделают этот Мяч – ты ведь знаешь, что это Мяч, – орудием победы. Это священный дар, береги его как следует. Пусть он принесет тебе успех в жизни. Дар тебе от нашего старого президента через меня, посредника. Сейчас я его надую.
Я вижу, как отец, один из тех одиннадцати тысяч, разворачивает бумагу и достает сморщенную штуковину, которая все эти годы лежала на стеклянной подставке, обхватывает губами резиновую трубку и начинает дуть; сперва оболочка в его руке неподвижна, потом она легонько вздрагивает, ворочается, будто свинья, распухает. Он дует, дует до посинения, глаза чуть не выкатываются из орбит.
– Кончай, пап, у тебя глупый вид.
Он не слушает. Продолжает отдавать воздух, какой имеет, ради меня опорожняет себя целиком, выдувает весь свой здравый смысл, весь рассудок и совершенно опустошенный падает у изножия моей постели, из последних сил ухитряется загнать в шланг затычку, со стоном выдавливает «прошу!» и замирает на полу.
А я так юн, и счастью моему нет предела, я вскакиваю с кровати, начинаю гонять мяч прямо в комнате, бью по стене, по двери, в живот отцу и даже в центральную стойку открытого окна – отец все это время лежит на полу и пытается отдышаться, он словно бы отдал мне все, что имеет, мне, своему единственному сыну, Пьетюру Халлдоурссону.
Мяч наверняка был необыкновенный. Обыкновенные мячи бывают лишь во множественном числе. Его силу я почувствовал сразу, едва он коснулся моей ноги, коснулся в таком месте, где, хоть я об этом и не подозревал, у меня явно таились неведомая сила, равновесие, радость. Словом, этот мяч нашел меня.
Его тянуло ко мне, а меня – к нему. Я ласково погладил его ногой, с легкостью подбросил выше головы, поддал им в прихожей пятиэревую монетку, послал его наискосок через Скальдастигюр, принял рикошет головой, раз, и другой, и третий – всю дорогу по Асвадлагата, весь триумфальный акробатический путь по Бьяркагата и вниз по косогору, по Хрингбрёйт до самой Скальхольтгата. Среди машин и автобусов. Под удивленные возгласы прохожих. И ни разу, ни разу он не коснулся земли, если я этого не хотел.
Их я заметил издалека – сперва Эггерта, и Паудля, и Аурни, а потом Эйнара и Оулавюра, они лупили старым, обшарпанным мячом в дверь гаража на Брагастрайти, а из-за каменной ограды, как обычно, выглядывала эта противная девчонка, Жюльетта, и, как обычно, тут же стояла и восторженно глазела на них Свала со своей корзиной селедки, и я ловко послал мяч в стену дома, так что Жюльетта пригнулась и исчезла из виду, принял его коленом, заставил описать дугу над припаркованным автомобилем – в этот июльский вечер с необычайно мягким ветерком я был непобедим. Мяч читал мои сокровеннейшие мысли, он был все и вся, золотистый, с огненно-алой, сияющей надписью на коже: ПЬЕТЮР, – и вот я ударил боковой стороной ботинка, и он плавной дугою взлетел над землей, промчался мимо отметок на гараже, обозначавших ворота, поднялся над каменной оградой и – точно солнце канул вниз, исчез из нашего поля зрения; этот удар перевернет мир, во всяком случае мой.
Игра, пишет Хёйзинга [22]22
Хёйзинга Йохан (1872–1945) – нидерландский историк и философ; основу культуры видел в «игре» как высшем проявлении человеческой сущности («Homo Iudens», 1938).
[Закрыть], имеет начало и в определенный миг заканчивается. Пока она длится, царствуют подвижность, волнение, очередность и определенный порядок. Сыгранная, она остается в форме духовного творения. Или, как выразился отставной чиновник французского военного министерства: «По отношению к правилам игры скептицизм невозможен». По-китайски игра называется ВАН, что значит «пропускать между пальцев мелкие украшения» или же «наслаждаться лунным светом», что в свой черед можно истолковать как «заниматься чем-либо с веселым вниманием». По-гречески мы имеем две противоположности: «агонисис» – «пайдиа», то есть «игра, состязание, борьба» – «игра, забава»; такая двойственность существует в большинстве языков, а вот во французском НИЧЕГО ПОДОБНОГО НЕТ, и всякий, кто хоть раз в жизни видел французского посла, судорожно вцепившегося в исландский футбольный мяч июльским вечером с необычайно мягким ветерком, тотчас это поймет. Ведь именно такое зрелище предстало Паудлю и Аурни, Свале, и Оулавюру, и мне, когда мы пробежали по Брагастрайти, свернули за угол и вознамерились было отворить красивую кованую калитку, которую мы, исландцы, в порядке наивного подхалимажа подарили представителю этой страны. В полной уверенности, что калитки закрывают только от овец, я попробовал ее открыть. Он стоял на крыльце, в обрамлении дикого винограда и слегка покалеченных роз, – мужчина, похожий на пивную бутылку, покатые плечи, черные усы, прищуренные черные глаза. Между его пальцами я видел свое имя, ПЬЕТЮР, а рядом, на том же уровне, – зазнайку Жюльетту.
На родном языке – иных возможностей у меня в ту пору не имелось – я крикнул (вполне дружелюбно):
– Можно нам забрать мяч, дядя?
Он не шевелился, одна рука держит мяч сверху, другая – снизу. Жюльетта тоже не двигалась. Я опять подал голос:
– Можно нам забрать мяч, дядя? – Я решил, что обращаюсь не иначе как к бестолковому тяжелодуму, и пояснил жестом: дескать, эту вот круглую штуку, мяч, обратно.
Ни движения, ни взгляда. Сколько раз эта сцена разыгрывалась перед моим мысленным взором. В ней содержится все, что формирует жизненную позицию человека. Ведь до тех пор моя жизнь была распахнута во все стороны, безгранична – ежеминутно могло произойти что угодно. И, по-прежнему стоя там, я невольно вспоминаю слова моего друга, сказанные много-много позже: «Никогда не презирай себя молодого. Не забывай, что ты, каков ты есть сейчас, вырос из того, каким ты был. Не кто иной, как тот давний ребенок, – единственная предпосылка тебя нынешнего. Каждый из твоих тогдашних поступков имеет сегодняшний результат, который, может, и не вызывает у тебя гордости, но все равно твой».
Тут-то и звучит реплика, отсекающая меня от детства, будто нож гильотины:
– Non. Нет.
Хоть я и не приступал еще к изучению французского и других языков, смысл его запальчивого возгласа мне совершенно ясен.
– Отдай мяч! – кричу я.
– Non.
Его полная неподвижность внушает страх. Мы мечемся, дергаем калитку – все без толку, он изрекает только одну фразу, которую я воспроизвожу здесь и в оригинале, и в переводе, но которая в тот вечер звучит как тявканье собачонки:
– Cette balle est la propriété de l’Etat français. Этот мяч – собственность французского государства.
Тогда я запускаю руку в корзину Свалы, хватаю горсть кровавых селедок и швыряю в посла. Но все они сыплются на малютку Жюльетту. Ах, Боже мой, она была такая красивая!
~~~
На улице Исастрайти внимательный прохожий, отведя в сторону нависающие ветки рябины, может заметить табличку:
ТОРЛЕЙВ СМЁР
ПОЭТ
Торлейв Смёр, который кончит свои дни за сплесневанием ваеров в Занзибаре, был одним из двоюродных братьев моей незнакомки-мамы, а в ту пору, когда футбольный мяч ПЬЕТЮР еще летел по воздуху, преодолевая последние десять метров в незнаемое, – всего лишь одним из многих кузенов-поэтов. Впрочем, позднее я выясню, что единственный, у кого слово «поэт» значилось на дверной табличке, как раз поэтом и не был. ПОЭТ – древнейшая профессия у нас в стране, но в данном случае это была аббревиатура: ПОлиция Экстраординарного Типа. Иначе говоря, в лице Торлейва Смёра мы имели тайную полицию, наше собственное мини-ЦРУ.
Когда провозгласили независимость, в альтинге начался жуткий тарарам. Новая страна. Современная страна. Теперь, говорили умники, ни в коем случае нельзя переть напролом, как раньше, и, подмигнув, нарушать все без исключения законы, которые взвалили на нас датчане. Законы, чей смысл и назначение всегда оставались для нас загадкой. Законы, которые нас так и подмывало нарушить – просто оттого, что они существовали. В те времена – ну, когда мы были непокорными вассалами, – в те времена все были поэтами, все на ходу бормотали стихи, здоровались дольником, ямбами или трохеями; метафоры – уж они-то покидают поэта в последнюю очередь – сыпались дождем, чудесные были времена.
И вот теперь у порога стояла эпоха перемен. Одни должны стать политиками, другие – предпринимателями, управляющими, чиновниками. Датчане исчезли, и образовавшиеся дыры нужно было, как говорится, заткнуть исландцами. Альтинг, который функционировал в основном как поэтические подмостки, нежданно-негаданно опустел, зато начала оживать сельская местность, все вдруг опять полюбили собственноручно доить всяких там коров, попутно шлифуя в уме незаписанные строфы. Ведь, как говаривал Снорри [23]23
Снорри Стурлусон (1178–1241) – исландский поэт-скальд; автор трактата о древнескандинавской мифологии и поэзии – «Младшая Эдда» (после 1222).
[Закрыть]: «Хуже смерти – незавершенная строка стихов». Или, по выражению одного из нынешних его наследников:
Нет в преисподней муки страшнее,
чем строчка стиха, оборванная посередине.
Те, кто остался в альтинге, – большей частью эпические поэты, слагавшие бесконечные драпы [24]24
Драпа – традиционная скандинавская хвалебная песнь.
[Закрыть], – решили распределить министерские посты по жребию и клятвенно обещали, что никому не придется – тут в нашем отечестве родилось новое выражение – сидеть на должности более нескольких лет. Беглецы нехотя вернулись назад в Рейкьявик, и на грудь им нацепили бирки: Карл Йоунссон, советник по экспорту, Фрей Эйнарссон, президент, Оулавия Сипордардоухтир, министр по делам культов, и так далее. Мрачное это было время.
Я хочу сказать, на первых порах названий у этих постов не было [25]25
Исландцы очень следят за чистотой своего древнего языка и стараются избегать заимствований из других языков, предпочитая создавать названия для новых понятий и предметов на базе чисто исландских корней; именно об этом и ведет речь автор.
[Закрыть], затем разгорелась словесная сеча, а затем – словесное состязание. Семерым заткнули рот, однако же в итоге родились новые слова. Свежие, ядреные, исландские.
Вопросов для обсуждения было непочатый край: одним предстояло стать руководителями, другим – руководимыми, ведь так заведено во всех странах. Одни были чиновниками, другие нет.
Так вот, Торлейву выпало стать нашей тайной полицией, и некоторое время шли дебаты о том, должен ли он жить в анонимности или нет. В газетах разгорелись настоящие баталии. Мать Торлейва, достославная Сигихильд из Хаттвика, твердила, что анонимность ее сыну совершенно не под стать. Он – человек почтенный, объявила она, или будет таковым, а бремя, которое ему придется нести, столь тяжко, что его не грех компенсировать надлежащими дозами публичности и наград. В конце концов сошлись на том, что он сохранит за собой давнее профессиональное звание, наполнив его новым смыслом, как упомянуто выше. Но – на случай какой-нибудь шпионской шумихи и неудобных вопросов со стороны чуждых элементов – Торлейва обязали подвизаться также в исконной роли поэта и ежедневно публиковать по стихотворению, дабы при необходимости предъявить оные НГ (Нежелательным Гостям). Стихи эти должны носить лирический характер и повествовать о Природе, о Будничной Жизни, о Любви, а потому в его задачу входило накапливать в рабочее время Опыт самого разного толка.
Я рассказываю все это, просто чтобы показать на примере, о чем мы, исландские граждане, беседовали, навещая Торлейва, хотя прекрасно знали, какова его подлинная миссия. И разумеется, мы изо всех сил старались сбить со следа возможных слухачей иностранных держав.
Как мастер жизненных зарисовок и тайный агент, Торлейв Смёр не имел себе равных, он даже изобрел особый жанр, соединявший эти две стороны его персоны:
На Север Холодный
призван француз.
Не убийца, если
судить по бумагам,
которые Торлейв читал
в месяце мае.
Вот так некоторое время начинались чуть ли не все его стихи, потому что он остро реагировал на поступавшие из-за границы документы, которые обычно звучали в таком духе:
«Г-н Луи Эжен Абрабанель, род. 13.04.1936 в Лакосте, Пров… в 18 лет поступил в А… та-та-та, та-та-та… Г-н А. – сотрудник надежный и старательный, всегда успешно справлявшийся со своими должностными обязанностями, что позволяет дать ему самые лучшие рекомендации. Его интерес к Вашей стране общеизвестен, а легкость, с какой он завязывает контакты, делает его живым и приятным в общении. Ранее служил на Дальнем Востоке».
Торлейв Смёр понимал, что подобные сведения почти сплошь лживы. Ни одного человека невозможно охарактеризовать таким образом, а если б это оказалось возможно, то было бы огромной трагедией.
Каждый человек многолик, и лиц у него не меньше, чем сочетаний звуков в музыке. Так же обстоит и с городами: идти по улице, философствовал Торлейв, откидываясь на спинку стула, идти по улице – значит идти по великому множеству улиц, которых не меньше, чем вдохов и выдохов… Правда, к Рейкьявику это не относится, заканчивал он эту мысль, каковая, возможно, воскреснет вновь в небольшом стихотворении. Торлейв оттачивал свое восприятие, как он выражался, и всматривался в этот город, пока не решивший, как ему выглядеть. Он видел старый аэродром. Самолеты и женщины – что может быть прекраснее!
Бросив взгляд на часы, Торлейв рассудил, что исландское государство не станет возражать, если на сегодня он закончит работу. Запер дверь, протер рукавом табличку, заложил руки за спину, осмотрелся, как предписывала инструкция, и зашагал в сторону дома.
С собственным «я» взаимоотношения у Торлейв Смёра были сложные: он был поставлен стеречь его как зеницу ока. И стерег – от войны, от пьянства и некрасивых придаточных предложений, от пожаров и насмешек, смотрел далеко и зорко, чтобы чужие державы не захватили его душу – царство, свободное от коррупции.
Если его спрашивали о самочувствии, он отвечал: увы! Хорошо он не чувствовал себя никогда и терпеливо докладывал собеседнику о состоянии здоровья в телесном и духовном мире. Для хорошего у него в запасе был десяток бесцветных слов, а вот для плохого, болезненного, хилого – богатейшая палитра. Он мог начать со своих ножных хворей и подробно описывать член за членом, мышцу за мышцей, все более ярко освещая лампой медицинских познаний каждый закоулок своего миниатюрного храма. Член Всеисландского объединения ипохондриков, он создал себе обширную сеть докторов и, если где кольнет, мог проконсультироваться как минимум у трех разных специалистов. И теперь, заметив его, я бросаюсь через улицу.
– Торлейв, Торлейв, иди сюда, помоги нам!
– А что стряслось?
– Этот тип, – я кивнул на сад, – не отдает мой мяч. Папин подарок. У меня нынче день рождения.
– Поздравляю. Но ведь этот-то… он французский посол.
– Он забрал мяч, Торлейв.
Со спортом Торлейв был не в ладах, с тех пор как однажды получил в лоб шариком от пинг-понга.
– Вон тот мяч? Который у посла в руках?
– А ты видишь еще какой-то?
– А девчонка почему ревет?
– Селедкой получила.
– Селедкой, которую ты, – он огляделся и остановил взгляд на корзине Свалы, – позаимствовал у Свалы и бросил в нее? Ладно, посмотрю, что тут можно сделать. – Торлейв откашлялся, снял перчатки. – Вы, ребята, отойдите подальше. Мне придется говорить по-французски. Может, он вас просто не понял.
Польщенные, мы стали полукругом у него за спиной. Торлейв начал:
– Mon cher Monsieur l’Ambassadeur! [26]26
Дорогой господин посол! ( фр.)
[Закрыть]– (Далее я беру на себя смелость изложить его речь на нашем родном языке.) – Эти дети, хорошо мне знакомые, через мое посредство выражают просьбу получить назад мяч, который вы, господин посол, держите в руках, ибо он получен вот этим мальчиком от отца в подарок на день рождения. – Торлейв положил руку мне на голову, подвел к калитке. – Поклонись.
Я поклонился. Но не успел поднять голову, как уже услышал ответ:
– Non. Cette balle est la propriété de l’Etat français.
– Mais, mon cher Monsieur… [27]27
Но, сударь… ( фр.)
[Закрыть]
– Non.
В Исландии – так мне всегда казалось – детей уважают, независимо от того, родились ли они в браке или нет. Дети – наша аристократия, другой мы не имеем. В меру своих возможностей дети участвуют в жизни общества. Поэтому я уже в восемь лет, когда семья, у которой я жил летом в Исафьёрдюре, приобрела картофелекопалку на конной тяге, осознал, что такое «безработица». Печальное было лето для нас, оставшихся не у дел. И теперь, стало быть, я – от имени собравшейся исландской ребятни – кричу:
– Ты вор! Ворюга!
Это восклицание Торлейв переводить отказался. Дочка посла показала мне язык, она-то поняла и, наверно, с удовольствием подобрала бы с дорожки селедку и запустила в меня, но не иначе как боялась своего недоумка-папаши. Торлейв опять положил руку на мое плечо и произнес поразительные слова:
– Возможно, это окажется заковыристым юридическим казусом. Думаю, нам пока лучше уйти.