Текст книги "Собрание сочинений. т.1."
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
Я долго играю сам с собою в эту жестокую игру. Мне чудятся всяческие козни, и так как кровь застилает мне глаза, я уже не помню, что я видел. Я теряю уверенность, подозрения зарождаются и исчезают, с каждым днем все сильнее терзая меня. Я обладаю адским уменьем прослеживать и объяснять себе причины моих страданий; мой рассудок упорно хватается за самые ничтожные факты, собирает их, связывает воедино, делает из них поразительные выводы. Я занимаюсь этим дельцем с поразительной ясностью ума; я сопоставляю, обсуждаю, приемлю, отбрасываю, как настоящий судебный следователь. Но как только мне покажется, что наконец-то я могу быть в чем-то уверен, у меня разрывается сердце, я весь дрожу, я превращаюсь в ребенка, который плачет, не понимая, что же происходит в действительности.
Мне хотелось бы вникнуть в жизнь окружающих меня людей, разгадать тайны; мне любопытно узнать то, что от меня скрыто, мне необыкновенно приятна утонченная деятельность ума, ищущею решение загадки. Какое это наслажденье – взвешивать каждое слово, каждый вздох; можно, имея лишь какие-то неопределенные данные, медленно и уверенно, математическим путем, прийти к познанию всей истины. Я могу отдать свою проницательность в распоряжение своих ближних. Когда же дело касается меня, во мне бушуют такие страсти, что я ничего не вижу и не слышу.
Вчера я просидел в комнате Марии два часа. Вечер был темный, сырой. Напротив меня вырисовывалось на голой стене большое квадратное пятно желтого света, падавшего из окна Жака. В этом квадрате двигались причудливые, необычных размеров тени.
Я слышал, как Лоранс закрывала нашу дверь, но во двор она не спустилась. Я узнал на стене длинную угловатую тень Жака, ее движения были резкими и четкими. Я увидел там и другую тень, покороче, двигавшуюся медленнее и не так отчетливо; мне чудилось, что я узнаю эту тень с крупной из-за шиньона головой.
Временами желтый световой квадрат становился бледным, белесым, в нем была спокойная пустота. А я, задыхаясь, наклонялся, смотрел на него с мучительным вниманием, страдая от этой пустоты, этого спокойствия, томительно желая, чтобы поскорее появились темные бесформенные тела, выдающие мне свои тайны. И вдруг квадрат оживал: сначала мелькала одна тень, затем две тени сливались вместе, огромные, такие странные, что я никак не мог уловить их очертания, понять их движения. Мой измученный ум тщетно пытался определить суть этих темных пятен; они то вытягивались, то расширялись; иногда в них угадывалась голова или руки. Но голова или руки сразу же теряли форму, расплывались; я видел лишь подобие колеблющейся чернильной струп, которая растекалась во все стороны, пачкая стену. Я силился хоть что-нибудь понять; кончалось тем, что мне удавалось различить чудовищные силуэты животных, какие-то странные профили. Это кошмарное видение поглощало меня целиком, и я с ужасом следил за бесшумно пляшущими пятнами, я весь дрожал, думая о том, что я сейчас открою, я плакал от ярости, сознавая, насколько все это бессмысленно и бесплодно. А чернильная струя, в последний раз взвившись вверх, в последний раз расплывшись, стекала внезапно по стене, теряясь в сумерках. Желтый световой квадрат опять становился пустынным и тоскливым. Тени исчезли, ничего мне не открыв. Я еще больше высовывался из окна, отчаяние одолевало меня, я ждал возвращения ужасающего зрелища и твердил себе, что вся моя жизнь зависит от скачущих на пожелтевшей стене темных пятен.
Под конец я уже совсем обезумел от разыгравшегося передо мною иронического спектакля. Эти странные персонажи, эти мелькающие с молниеносной быстротой непонятные сцены были воплощением какого-то издевательства надо мной. О, если б я мог прекратить этот скорбный фарс… Я изнемогал от переживаний, меня мучили сомненья.
Я тихонько вышел из комнаты и, сняв башмаки, поставил их на площадке; потом, расстроенный, подавленный, пошел вниз, останавливаясь на каждой ступеньке, прислушиваясь к тишине, пугаясь каждого шороха, долетавшего до меня. Дойдя до двери в комнату Жака и постояв перед нею в страхе и нерешительности целых пять минут, я медленно, с трудом согнулся, у меня даже хрустнули кости на затылке. Я припал правым глазом к замочной скважине, но увидел только мрак. Тогда я приник ухом к двери; от тишины у меня гудело в ушах, в голове стоял звон, мешавший мне что-либо слышать. Перед моими глазами мелькали языки пламени, глухой нарастающий гул наполнял коридор. Деревянная панель двери жгла мое ухо; мне чудилось, будто она вся так и дрожит. За дверью мне слышались временами приглушенные вздохи – так по крайней мере мне казалось; потом в комнате воцарялась такая тишина, словно там прошла смерть. Я растерялся, не добившись от этой беспокойной тишины, от этого пронизанного молниями мрака ничего определенного. Я уж не знаю, сколько я простоял, согнувшись, у двери; помню только, что ноги у меня заледенели на холодном полу, все тело обливалось потом, меня трясло. Тревога и страх приковывали меня к месту; я стоял, съежившись, боясь пошевельнуться; ревность скрутила меня, я так дрожал, будто совершил какое-то преступление.
Я вновь поднялся по лестнице, шатаясь, задевая за стены. Я опять открыл окно у Марии – потребность страдать еще не иссякла во мне, я не мог прекратить этого жгучего наслажденья своими муками. Стена напротив была темна; спектакль кончился, и занавес опустился; кругом царил мрак. Перед тем как выйти, я постоял, глядя на Марию: она спала, сложив руки. Кажется, я встал перед кроватью на колени, обращаясь к какому-то неведомому божеству с молитвой, слова которой сами просились на уста.
Я улегся в постель, стуча зубами от холода, и закрыл глаза. Напротив, на маленьком столике, стояла свеча; ее свет проникал сквозь мои веки, окрашивая в розовый цвет пространство перед моими глазами, которое я населял какими-то жалкими фигурами. Мне свойственна печальная способность грезить, я умею совершенно самостоятельно создавать живущие почти реальной жизнью персонажи; я их вижу, осязаю их, они, как живые актеры, разыгрывают сцены, приходящие мне на ум. Я страдаю и наслаждаюсь тем сильнее, что мои фантазии воплощаются в материальные формы, и я воспринимаю их с закрытыми глазами, всеми своими чувствами, всем своим телом.
В этом розовом сиянье я видел полуобнаженную Лоранс в объятьях Жака. Я видел комнату, показавшуюся мне ранее темной и тихой, – теперь в ней звучал смех, она была ярко освещена. Залитые сверкающим светом любовники сжимали друг друга в тесных объятьях; они виделись мне в самых различных позах, какие только могло создать мое обезумевшее воображение. То не были уже просто мысли, простая ревность, то были страшные картины, живые, ужасающе отчетливые. Мое тело бунтовало и кричало; я чувствовал, что эта драма разыгрывается во мне, что я могу опустить завесу над этими образами, однако я открывал их, ставил перед собой, вызывал их в своем воображении еще более неприкрытыми, еще более мощными; я страстно отдавался этому зрелищу, я не отказывал себе в нем, желая еще больше страдать. Мои сомненья обрастали плотью, наконец я все знал, все видел, находя в своих фантазиях уверенность, полную горькой услады.
В комнату вошла, сильно хлопнув дверью, Лоранс. Она принесла с собой неясный запах табака и ликера. Пока она раздевалась, я не открывал глаз, прислушиваясь к ее шагам и шуршанью ткани. Я смотрел на розовое сиянье; мне казалось, что я вижу сквозь него, как эта женщина, проходя мимо меня, сострадательно улыбается и насмешливо жестикулирует, думая, что я сплю.
Тихонько вздохнув, она улеглась в постель и устроилась поудобнее, собираясь спать. Тут все муки этого вечера сдавили мне грудь; когда ее холодное тело прикоснулось ко мне, я пришел в бешенство. Я решил, что Лоранс вернулась ко мне утомленная сладострастием, вся влажная и размякшая от предательства и распутства.
Сжав кулаки, я приподнялся на постели и глухо, дрожащим голосом спросил Лоранс:
– Откуда ты явилась?
Она открыла не торопясь уже сомкнувшиеся было глаза и некоторое время удивленно глядела на меня, не отвечая.
– Я явилась от торговки фруктами, – пожав плечами, наконец произнесла она, – той, что живет в конце нашей улицы. Она пригласила меня на чашку кофе.
Я оглядел ее лицо снизу доверху: глаза у нее закрывались сами собой, во всех чертах сквозила удовлетворенность и пресыщенность. Она была так полна поцелуями другого, что кровь бросилась мне в голову. Ее широкая, вздутая шея так и тянулась ко мне, как бы толкая на преступление; она была полная и короткая, бесстыдная и похотливая, она нагло белела, насмехаясь и бросая мне вызов. Все окружающее исчезло, я видел только эту шею.
– Ты лжешь! – воскликнул я.
И я обхватил эту шею сведенными судорогой пальцами; я был вне себя от ярости. Я сильно встряхнул Лоранс, сжимая ее изо всех сил. Она не сопротивлялась, позволяя трясти себя, расслабленная и отупевшая. Я испытывал какое-то непонятное удовольствие, чувствуя, как это прохладное, податливое тело гнется, покоряясь моему бешеному порыву. И вдруг я оледенел от страха, мне показалось, будто у меня струится по пальцам кровь; я зарылся в подушку, рыдая, опьянев от горя.
Лоранс провела рукой по шее. Она глубоко втянула в себя воздух три раза и снова легла, повернувшись ко мне спиной, без слов, без единой слезы.
Я распустил ей волосы. На затылке у нее виднелся синеватый след, казавшийся еще темнее среди наполовину прикрывавших плечи волос. Слезы застилали мне глаза, сердце было полно безграничного, мучительного состраданья. Я плакал оттого, что грубо обошелся с женщиной, я сокрушался о Лоранс, чьи кости хрустели у меня под руками. Я был совершенно подавлен угрызениями совести, моя душа, обливаясь кровью, пыталась в отчаянии исправить то, что невозможно забыть. Я отступил в отвращении и в ужасе перед диким зверем, который проснулся и умер во мне, я страдал от страха, стыда и жалости.
Я пододвинулся к Лоранс, обнял ее и стал говорить с нею тихо, на ушко, ласковым и печальным голосом. Не знаю, что я ей сказал. Я излил перед ней все то, что переполняло мое сердце. То была одна долгая мольба, страстная и смиренная, нежная и неистовая, преисполненная гордости и низости. Я открыл ей все – и свое прошлое, и свое настоящее, и свое будущее; я поведал историю своего сердца, я добрался до самых глубин своего существа, чтобы ничего не скрыть. Я нуждался в прощении, я испытывал необходимость простить. Я обвинял Лоранс, я требовал от нее прямоты и искренности, я рассказал ей, сколько слез она заставила меня пролить. Я не упрекал ее, желая оправдаться; мои губы раскрывались помимо моей воли, я был поглощен настоящим, мои каждодневные мысли слились в одну кроткую и покорную жалобу, лишенную какой бы то ни было злобы, лишенную гнева. Упреки и признания перемежались у меня с любовными излияниями, с внезапными приливами нежности; я говорил языком сердца, ребяческим и неизъяснимым, то возносясь к самому небу, то припадая к земле; я прибегал к очаровательной и нелепой поэзии детей и влюбленных; я был безумным, страстным, опьяневшим. Я непрестанно, как во сне, спрашивал, отвечал, говоря проникновенным и ровным голосом, прижимая к груди Лоранс. Целый час я слышал смиренные, трогательные слова, сами собой слетавшие с моих губ; когда я прислушивался к этой волнующей музыке, мне становилось легче, мне казалось, что она навевает сон на мое бедное, наболевшее сердце и что оно засыпает.
Лежавшая с открытыми глазами Лоранс бесстрастно уставилась в стенку. Мой голос, видимо, не доходил до нее. Она была рядом, такая немая и безжизненная, словно очутилась в глубоком мраке, глубоком безмолвии. Ее нахмуренный лоб, холодные, сжатые губы говорили о бесповоротном решении не слушать, не отвечать.
Тут во мне родилось жгучее желание добиться от этой женщины хоть одного слова. Я отдал бы свою кровь, лишь бы услышать голос Лоранс, все мое существо стремилось к ней, заклинало ее, смиренно молило наговорить, произнести хоть что-нибудь. Ее молчание довело меня до слез; по мере того как она становилась все мрачнее и непроницаемее, во мне росло неясное беспокойство. Я чувствовал, что нахожусь на пути к безумию, к навязчивой идее; мне необходимо было услышать какой-то ответ; мольбы и угрозы стоили мне нечеловеческих усилий, но я должен был удовлетворить эту терзавшую меня потребность. Я без конца ее спрашивал, добивался выполнения своих требований, менял форму расспросов, придавая им все большую настойчивость; я пустил в ход всю свою мягкость, всю резкость, умолял, приказывал, говорил ласково и покорно, потом поддавался ярости, потом становился еще более смиренным, еще более вкрадчивым. Но Лоранс, ни разу не дрогнув, не бросив на меня ни единого взгляда, как бы не замечала меня. Вся моя воля, все мое исступленное желание разбивалось о безжалостную глухоту этого существа, которое отвергало меня.
Эта женщина ускользала от меня. Я понимал, что между нами стоит какая-то непреодолимая преграда. Я стискивал ее тело в своих объятьях, я чувствовал, как пренебрежительно оно им отдавалось. Но раскрыть ее душу, проникнуть в нее я не мог; ее сердце и мысли устремлялись прочь, я сжимал безжизненную тряпку, такую измочаленную, такую изношенную, что она не вызывала во мне никаких эмоций. А я любил, и я хотел обладать. Я удерживал с отчаянием единственное оставшееся у меня живое существо, я требовал, чтобы оно принадлежало мне, я неистовствовал, как скупой, думая, что его отнимут у меня и что оно охотно позволяет похитить себя. Я возмущался, призывал все силы на защиту своего имущества. И что же? Я прижимал к груди всего лишь труп, неизвестный, чуждый мне предмет, сути которого я не мог понять. О братья, вам незнакома эта мука, эти любовные порывы, разбивающиеся о безжизненное тело, это холодное сопротивление плоти, в которой хотелось бы раствориться, это молчанье в ответ на такие долгие слезы, эта добровольная смерть, которая могла бы быть любовью, – ее страстно об этом молят, но она не становится любовью.
Когда я уже потерял голос, когда я уже отчаялся оживить Лоранс, я опустил голову к ней на грудь, приложив ухо к ее сердцу. Так, прижавшись к этой женщине, лежа с открытыми глазами, глядя, на коптящий фитиль свечи, я провел ночь в раздумье. Из-за перегородки до меня доносилось перемежающееся с икотой хрипенье Марии, усыплявшее мои мысли.
Я думал. Я слушал равномерное биенье сердца Лоранс. Я знал, что это всего лишь ток крови, я уверял себя, что в его ритме мне слышится мерное гуденье хорошо отрегулированной машины и что звук, который доходит до меня, – это тиканье маятника, бессознательно повинующегося простой пружине. И тем не менее я не был спокоен, мне хотелось бы разобрать весь механизм, попытаться достать его, чтобы изучить самые мелкие его части; я был настолько безумен, что серьезно собирался вскрыть эту грудь, вынуть это сердце и узнать, почему оно бьется так гулко и неторопливо.
Мария хрипела, биение сердца Лоранс отдавалось у меня в голове. Под эти двойные звуки, порою сливавшиеся, я думал о жизни.
Не знаю, почему меня, при всей глубине моего падения, томит такое ненасытное желание непорочности. Меня никогда не оставляет мысль о безупречной, высокой, недоступной чистоте; с каждым приступом отчаяния эта мысль все сильнее жжет меня.
В то время как моя голова лежала на увядшей груди Лоранс, я убеждал себя, что у женщины бывает в жизни лишь одна любовь, для которой она и рождена.
В этом истина, это единственный возможный брак. Моя душа настолько требовательна, что хочет получить любимое существо целиком, – и его детство, и его сон, и всю его жизнь. Она доходит до того, что осуждает даже сновиденья, считает, что возлюбленная осквернила себя, если ей явился во сне кто-то другой и поцеловал ее.
Все девушки, самые чистые, самые правдивые, приходят к нам растленные злым гением своих ночей; этот злой гений обнимал их, заставил трепетать их невинное тело, подарил им до мужа первые ласки. Они уже не девственны, они уже лишились святого неведения.
А я хотел бы, чтобы моя супруга досталась мне прямо из рук божьих, чтобы она была чистой, совершенной, еще безжизненной и чтобы я оживил ее. Она будет жить мною одним, она не будет знать никого, кроме меня, у нее будут только те воспоминания, которые я ей дам. Она воплотит эту божественную мечту о брачном союзе души и тела, союзе вечном, все получающем от самого себя. Но когда губы женщины изведали поцелуи другого, когда ее грудь трепетала в объятьях другого, тогда любовь становится лишь ежедневной тревогой, ежечасным приступом ревности. Эта женщина принадлежит не мне, она принадлежит своим воспоминаньям, – она извивается в моих объятьях, думая, быть может, о прошлых ласках; она все время ускользает от меня, у нее есть жизнь, которая не была моею жизнью, она – не я. Я люблю и терзаюсь, я плачу, видя это существо, которым я не обладаю, не могу обладать целиком.
Свеча коптела, воздух в комнате сгустился, приобрел желтоватый оттенок. Я слышал хрип Марии, теперь он стал еще более прерывистым. Я прислушивался к биению сердца Лоранс, но речь этого сердца была мне непонятна. Оно говорило, вероятно, на неизвестном мне языке; я задерживал дыхание, напрягал ум, но не мог уловить смысла. Может быть, оно рассказывало мне о прошлом этой несчастной, историю ее позора и бедствий. Оно билось медленно, как бы иронизируя, едва роняя каждый слог; оно не торопилось закончить рассказ – ему, видимо, нравилось посвящать меня. в эти ужасные похождения. Временами я угадывал, о чем оно могло говорить. Прошлое мне не было известно, я отказался его узнать, пытался забыть его, но оно само возникало передо мной, являлось моим мыслям в своем подлинном виде. Хоть мне и следовало воображать немало низостей, но даже в том неведении, в котором я замкнулся, я, несомненно, преувеличивал то, что было в действительности, доходил до кошмаров, усугубляя все плохое. В эту минуту мне хотелось бы знать все факты, всю правду. Я прислушивался к этому циничному, тупому сердцу, рассказывавшему мне вполголоса длинную историю на неизвестном языке, но не мог следить за его речью, не зная, как понять те несколько слов, которые мне как будто удавалось схватывать на лету.
А потом сердце Лоранс вдруг заговорило иначе. Оно перешло к будущему, и тут я его понял. Оно билось четко, его интонации стали живее, резче, насмешливее. Оно говорило, что отправляется на улицу и очень спешит туда. Итак, Лоранс завтра уйдет от меня, она вернется к своей прежней жизни, полной случайностей; она станет частицей толпы, спустится по тем немногим ступенькам, которые еще отделяют ее от самого дна клоаки. Тогда она превратится в животное, не будет уже ничего ощущать и объявит, что она счастлива. Она умрет как-нибудь ночью, на панели, пьяная, измотанная. Сердце говорило мне, что тело ее попадет в анатомический театр и там его разрежут на четыре части, чтобы узнать, насколько горько и тошнотворно его содержимое. А я, слушая эти проклятые слова, представлял себе посиневшую, вывалявшуюся в грязи Лоранс, – ее тело было все в пятнах от нечистых ласк, она лежала, застывшая, на белом камне. Люди ворошили тонкими ножами внутренности той, которую я любил до сумасшествия, которую я с таким отчаяньем сжимал в своих объятьях.
Видение ширилось, призраки заполнили комнату, по ней проходила мрачная процессия развратников. Жизнь развертывала перед моими глазами страшные картины, показывая все, что в ней есть мерзкого и позорного. Вся людская грязь вставала передо мной, облаченная в шелка, прикрытая лохмотьями, молодая и прекрасная, старая и истощенная. Этот парад разлагающихся мужчин и женщин длился долго и привел меня в ужас.
А сердце все билось. Теперь оно злобно твердило: «Твоя любовница вышла из мрака и уходит на дно. Ты меня любишь, а я никогда не полюблю тебя, потому что я испорченное сердце, не пригодное ни к чему. Напрасно ты стараешься быть низким; ты хочешь опуститься в грязь, но грязь до тебя не достает. Ты вопрошаешь безмолвие, ты создаешь себе свет из тьмы; ты пытаешься пробудить к жизни безымянный труп – лучше снеси его поскорее на каменный пол анатомического театра».
И это все. Сердце перестало биться, сало затопило фитиль свечи, и он угас. А моя голова по-прежнему лежала на груди Лоранс; мне казалось, что я нахожусь в большой темной яме, сырой и пустынной.
Мария хрипела.
XXV
Сегодня утром я проснулся с какой-то скорбной надеждой.
Окно осталось открытым, я совсем замерз.
Я стиснул руками голову, уверяя себя, что всей этой гнусности не могло быть, что я просто выдумал (всякие низости. Я очнулся от страшного сна; и хоть я еще не пришел в себя после этого виденья, я улыбался, думая, что то был только сон и что я вернусь к мирной жизни на свету. Я не поддавался воспоминаниям, я возмущался, я отрицал. Моя честь негодовала.
Нет, не может быть, чтобы я так мучился, чтобы жизнь была так скверна, так постыдна; такой позор и такие страданья не могут существовать.
Я тихонько встал и подошел к окну, мне хотелось надышаться утренним воздухом. Этажом ниже я увидел Жака, который спокойно насвистывал, глядя во двор. И тут мне пришла в голову мысль: что, если спуститься вниз и расспросить его? Холодный и беспристрастный ум Жака умерит мою горячку, он честный человек, он ответит мне без обмана, он скажет, любит ли он Лоранс и каковы у них отношения. И это, может быть, излечит меня. Ужасный жар перестанет жечь мою грудь, я смогу доверять Лоранс, я наберу разумную линию поведения, которая поможет нам обоим спастись от этой трагической, кровавой любви, целиком захватившей нас.
Вот видите, братья, страшная развязка близилась, а я еще лелеял какие-то надежды. О, мое бедное сердце, большое дитя, от каждой раны оно становится лишь моложе и горячее! Я направился к Жаку и по пути взглянул на спящую Лоранс, – пролив столько слез, я снова стал надеяться на спасение ее души.
Я застал Жака за работой. Искренне и ясно улыбаясь, он с готовностью протянул мне руку. Я посмотрел на него в упор и не нашел в его мирных чертах тех признаков предательства, которые я искал. Если он обманывает меня, он и не подозревает, что мое сердце обливается из-за этого кровью.
– Что сие означает? – смеясь, спросил он меня. – Ты перестал лениться? Это мне, человеку серьезному, надлежит вставать в шесть часов.
– Послушай, Жак, я болен и пришел за исцелением. Я уже не понимаю того, что меня окружает, я потерял представление о самом себе. Сегодня утром, проснувшись, я увидел, что смысл жизни ускользает от меня, я слепну, у меня кружится голова, я гибну. Вот почему я пришел пожать тебе руку и попросить помощи и совета.
Я не отрывал взгляда от Жака, мне хотелось знать, как отразятся на нем мои слова. Он стал серьезен и опустил глаза. На виноватого он не был похож, он скорее напоминал судью.
– Ты живешь рядом со мной, моя жизнь тебе известна, – взволнованно добавил я. – Я имел несчастье в первые же дни встретить женщину, которая стала для меня тяжким бременем и погубила меня. Я долго держал ее у себя из жалости и желая быть справедливым. А теперь я люблю Лоранс, и страсть не позволяет мне ее отпустить. Я пришел не для того, чтобы ты благоразумно помог мне расстаться с ней; я хочу, если это возможно, унять с твоей помощью свое волненье, увидеть, что не все еще во мне опозорено, обрести последнюю надежду. Я уже сказал тебе, что потерял представление о самом себе. Окажи мне услугу – исследуй все мое существо, пусть оно, все окровавленное, предстанет передо мною. Если во мне не осталось ничего хорошего, если у меня запятнаны и душа и тело, я готов погрузиться в эту грязь, совсем утонуть в ней. Если же ты сумеешь, напротив, вселить в меня надежду на искупление, я опять попытаюсь выйти из мрака на свет.
Жак слушал меня, печально покачивая головой. Помолчав немного, я продолжал:
– Не знаю, понимаешь ли ты меня так, как надо. Я страстно люблю Лоранс, я требую, чтобы она шла за мной к свету или в грязь. Я умру от страха, если она оставит меня одного с моим позором. Если я узнаю, что она бесстыдно позволяет еще кому-то целовать себя, у меня разорвется сердце. Она моя, нищая, некрасивая, и все же моя. Никто не польстится на это жалкое созданье. Эта мысль делает ее для меня еще милее, еще дороже; она не достойна никого, я один не отказываюсь от нее. Если б кто-нибудь другой нашел в себе такое же печальное мужество и я узнал бы об этом, я ревновал бы тем безумнее, что любовь человека, способного похитить у меня Лоранс, наверно, была бы сильнее моей и преданность – больше. Поэтому не пускайся в рассуждения, Жак: твои взгляды на жизнь, твои желанья, твой долг мне не подходят. Я слишком высок либо слишком низок, чтобы идти твоим путем. Ты, человек здравого ума, постарайся только убедить меня, что Лоранс меня любит, что я люблю Лоранс, что я должен ее любить.
Я разволновался, весь дрожал, я чувствовал, что мне начинает грозить безумие. Жак смотрел на меня, становясь все серьезнее, все грустнее.
– Ребенок! – повторял он, понизив голос. Бедный ребенок!
Потом он взял мои руки и задержал их в своих, молча, задумавшись надолго. Я весь горел, а у него были прохладные руки; я чувствовал, как мое лицо сходит судорога, и тщетно искал в его чертах сходство с собою, – в них сквозили лишь строгость и сильная воля.
– Клод, друг мой, – наконец заговорил он, – ты грезишь, ты вне жизни, ты запутался в кошмарах и лжи. У тебя горячка, ты бредишь, ты болен душой и телом. Ты так мучаешься, что уже не воспринимаешь ничего земного таким, какое оно есть. Ты приписываешь чудовищные размеры песчинкам, ты делаешь крохотными горы; твой разум помутился, тебе кажется, что все окружающее населено страшными виденьями, на деле же это только тени и отблески. Твои чувства и твоя душа заблуждаются, клянусь тебе, ты видишь, ты любишь то, чего не существует. Да, я понимаю, чем ты болен, понимаю даже, что вызвало твою болезнь. Ты рожден для мира чистоты, мира чести; ты пришел к нам беззащитный, не зная никаких правил, с открытым сердцем, со свободным духом; ты был так неимоверно горд, что верил в могущество своей любви, в беспристрастность, в правдивость своего разума. В другом месте, в более достойной среде, ты и вырос бы достойным. Но ты жил с нами, и твои добродетели лишь ускорили твое падение. Ты любил, когда надо было ненавидеть, ты был добрым, когда надо было быть безжалостным, ты подчинялся велениям своей совести, своего сердца, а надо было подчиняться лишь своим желаньям, своим интересам. Вот почему ты пал так низко. Эта история весьма прискорбна; ты жестоко наказан за свою гордость, которая побуждала тебя пренебрегать суждениями людей. А сейчас твоя рана кровоточит, она растравлена, раздражена твоими собственными руками, ты сам раздираешь ее. Ты внес в свое падение весь свойственный тебе пыл; стоило одному пальцу твоей ноги погрузиться в зло, и тебе уже захотелось увязнуть в нем целиком. Теперь ты в священном ужасе, с горькой радостью раскинулся на этой гнусной постели. Я знаю тебя, Клод, ты неправильно судишь о поражении, ты не хочешь быть побежденным лишь наполовину. Могу я, человек практичный и бессердечный, попробовать излечить тебя, прижигая твою рану каленым железом?
Я нетерпеливо взмахнул рукой, но Жак не дал мне раскрыть рта.
– Я знаю, что ты мне скажешь, – заговорил он с б о льшим жаром. – Ты скажешь мне, что не хочешь выздороветь и что ты даже не вскрикнешь, когда я тебя прижгу каленым железом, настолько у тебя все помертвело. Я знаю также, что ты думаешь, ведь я вижу и твой гнев, и твое презрение. По-твоему, нам цена куда меньше, чем тебе, – мы уже не любим, мы не плачем; по-твоему, этот мир, эту женщину, из-за которой ты страдаешь, создали мы; мы подлы, мы жестоки, мы пользуемся своей молодостью более постыдным образом, чем ты с твоей любовью и твоим унижением. Ты кричишь, что умираешь от стыда, что я бездушный, раз я не умираю вместе с тобой, но ведь я спокойно живу в такой же грязи. Может быть, ты и прав: мне следовало бы рыдать, ломать руки. Но я не испытываю потребности в слезах; у меня нет твоей женской нервозности, твоего ригоризма, твоей тонкости ощущений. Я понимаю, что и я и другие, все, кто любит без любви, заставляют тебя страдать; мне жаль тебя, мое бедное большое дитя, я вижу, что ты мучаешься, хоть мне и незнакомы эти муки. Я не могу возвыситься до тебя, не могу испытать твой стыд, твою боль, – у тебя слишком большая душа, слишком обостренное чувство справедливости, и потому ты страдаешь. – но я хочу вылечить тебя, передав тебе нашу подлость, нашу жестокость, хочу вырвать сердце из твоей груди и оставить ее пустой. Тогда ты пойдешь прямо по пути молодости.
Он повысил голос, он сильно, почти со злобой сжимал мне руки. В этом, по-видимому, выражалась вся страстность Жака – страстность холодная, сотканная из логики и чувства долга. Побледнев и отвернувшись от него, я пренебрежительно и тоскливо улыбался.
– Твоя Лоранс, – решительно продолжал он, – твоя Лоранс потаскушка. Она некрасива, она стара, она гнусна. Изволь подняться к себе и вышвырнуть ее вон – она созрела для улицы. Эта девка уже второй год изводит и грязнит тебя; пора тебе снять паразита со своего тела, очиститься, вымыть руки. Бывают, конечно, неожиданные капризы плоти, я понимаю: может быть, я и провел бы с Лоранс одну ночь, если б она этого захотела, и на меня нашло бы какое-то дурное желание, но наутро я вернул бы панели то, что принадлежит панели, и стал бы жечь в комнате сахар для очистки воздуха. Иди наверх, вышвырни ее в окно, если она недостаточно быстро уберется через дверь. Будь жестоким, будь подлым, будь несправедливым, соверши преступление. Но, бога ради, не держи у себя таких вот Лоранс: эти женщины – тротуар, по которому ты идешь, они принадлежат прохожим наравне с плитами тротуара. Ты же обираешь людей, ты хранишь для себя одного общественную собственность. В этом случае будет справедливым никого не обкрадывать. Не льстись на всеобщее достояние. Видишь, я ищу обидные слова, чтобы разозлить тебя; я хочу научить тебя оскорблять женщин, пользоваться ими в практических целях, для того чтобы ты стал достойным своего возраста. Что ты делал целый год? Только плакал; ты погиб для труда, ты стал деклассированным, тебе нечего ждать от будущего. Лоранс – злой дух, убивший в тебе ум, убивший в тебе надежды. Надо убить Лоранс. Погоди, у меня есть для тебя в запасе еще одна мерзость, я должен ее высказать тебе. Раз ты живешь с этой женщиной, ты не имеешь права жить в бедности; если бы ты работал, если бы ты боролся один, ты мог бы умереть с голоду, но умер бы величественно. У тебя было несколько друзей, они отошли в сторону; ты видел, как они холодно отстранялись от тебя один за другим. Знаешь, что они говорят? Они говорят, что им непонятно, на какие деньги ты существуешь, как ты можешь при такой нужде содержать любовницу; когда богачи раздают милостыню, они говорят так о бедняках, у которых есть собака. Они видят в этом расчет, твои друзья, они считают, что ты ешь хлеб, покупая его на деньги Лоранс, заработанные в другом месте.