Текст книги "Собрание сочинений. т.1."
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
Она смеялась, оголяя беззубые десны. Это благоволение старости к сомнительным любовным делам вогнало меня в краску.
– Нечего краснеть! – добавила она. – Сколько я перевидала на своем веку таких вот гордецов: все они входили без стыда и выходили, напевая. Молодость любит посмеяться, девушки, которые играют в нравственность, – сущие дуры. Ах, если б мне все еще было пятнадцать лет!
Дойдя до своей двери, я хотел уйти к себе, но старуха удержала меня за руку.
– Волосы у меня были совсем светлые, а щечки так нежны, что мои любовники прозвали меня Маргариткой. Если б вы меня видели, вы непременно зашли бы ко мне. Я жила на первом этаже, в гнездышке из шелка и золота. Каждые пять лет я поднималась этажом выше. Теперь я живу под самой крышей. Чтобы попасть на кладбище, мне остается только спуститься. Вашей подружке Лоранс повезло: она пока еще на третьем этаже.
Значит, эту женщину зовут Лоранс. Я не знал ее имени.
VI
Я опять принялся за работу, но с отвращением, и, проработав всего лишь час, уже устал. Теперь, когда я приподнял край завесы, у меня не хватает мужества снова опустить ее или откинуть совсем. Когда я сажусь за свой столик, я облокачиваюсь на него с тоской, перо выпадает у меня из рук, я думаю: «К чему?» Все мои идеи исчерпаны, я не осмеливаюсь перечесть немногие написанные мною фразы, я уже не испытываю той радости поэта, когда он, как ребенок, беспричинно смеется, найдя удачную рифму. Побраните меня, братья, фальшиво звучащие стихи теперь не лишают меня сна.
Мои ничтожные ресурсы истощаются. Я могу указать тот день, когда у меня уже не останется ничего. Мой хлеб кончается, я даже спешу его доесть, чтобы не видеть, как он уменьшается с каждым разом. Я трусливо отдаюсь во власть нужде; борьба меня пугает.
Ах, как лгут те, кто уверяет, будто бедность – мать таланта. Пусть они перечислят тех, кого отчаяние прославило, и тех, кого оно с течением времени унизило. Когда слезы вызваны раной, нанесенной сердцу, морщины, которые появляются после них, прекрасны и благородны; но когда слезы текут от голода, когда их осушает по вечерам какой-нибудь низкий поступок или непосильный труд, они безобразно бороздят лицо, не придавая ему печальной старческой безмятежности.
Нет, раз я так беден, что могу умереть завтра, я не в состоянии работать. Когда шкаф был полон, у меня хватало мужества, я чувствовал себя достаточно сильным, чтобы зарабатывать себе на хлеб. Но теперь шкаф пуст, и меня все утомляет. Мне легче страдать от голода, чем сделать хоть малейшее усилие.
Да, я знаю: я негодяй, я нарушаю наши клятвы; я знаю, что не имею права искать спасения в каких-то пустых отговорках. Мне двадцать лет: я не мог устать от жизни в мире, с которым незнаком. Вчера я воображал его ласковым и добрым. И если сегодня я считаю его дурным, то не новая ли это мечта?
Что делать, братья, мой первый шаг был несчастлив: я не осмеливаюсь идти дальше. Но я испытаю все страданья, пролью все слезы, и улыбка вернется ко мне. Завтра я буду работать веселее.
VII
Вчера я лег спать в пять часов, среди бела дня, оставив ключ в дверях.
Около полуночи, когда мне снилось, что белокурая девушка протягивает ко мне руки, меня внезапно разбудил какой-то шорох, услышанный во сне. Я открыл глаза. Лампа была зажжена. В ногах у кровати стояла женщина и смотрела на меня. Она повернулась спиной к свету, и мне показалось со сна, что бог сжалился надо мной и одна из моих грез стала явью.
Женщина подошла ближе. Я узнал Лоранс, Лоранс с непокрытой головой, в красивом платье из голубого шелка. Бальное платье оставляло обнаженными посиневшие от холода плечи. Лоранс наклонилась и поцеловала меня.
– Видишь ли, дружок, я задолжала хозяину дома сорок франков. Он не вернул мне ключа от моей комнаты и заявил, что мне не так уж трудно найти, где переспать. Искать какое-нибудь другое место поздно. Вот я и вспомнила о тебе.
Она села и принялась расшнуровывать ботинки. Я ничего не понимал, не хотел понимать. Я решил, что она явилась ко мне с дурными намерениями. Эта лампа, неизвестно каким образом зажженная, эта почти голая женщина, возникшая посреди ледяной комнаты, внушали мне страх. Мне хотелось позвать на помощь.
– Мы будем жить так, как ты захочешь, – продолжала Лоранс. – Не бойся, я тебя не стесню.
Я приподнялся на кровати, и сон окончательно покинул меня. Теперь я начал понимать, и то, что я понял, привело меня в ужас. Я чуть было не выругался, но сдержался: грубость мне противна, я испытываю стыд вместе с теми, кого оскорбляю.
– Сударыня, – сказал я просто, – я беден.
Лоранс расхохоталась.
– Ты сказал мне «сударыня». Ты сердишься? Что я тебе сделала? Ты беден – я это угадала, ты слишком уважительно отнесся ко мне. Богачи так не поступают. Ну что ж! Будем бедны.
– Я не смогу одевать вас, не смогу угощать изысканными блюдами.
– Ты думаешь, меня этим часто баловали? Мужчины совсем не так добры к бедным девушкам! Мы разъезжаем в экипажах только в романах. Платье находит себе одна из десяти, остальные подыхают с голоду.
– До сих пор я ел понемногу два раза в день, теперь мы сможем питаться только один раз – хлебом, подсушенным из экономии, и чистой водой.
– Ты, верно, хочешь меня запугать. Разве у тебя в Париже или где-то там еще нет отца, который посылает тебе книги и одежду? Их можно сразу же продать. Мы будем есть твой черствый хлеб и ездить на бал пить шампанское.
– Нет, я одинок, я сам зарабатываю себе на пропитание. Я не хочу, чтобы вы делили со мной мою нужду.
Лоранс перестала расшнуровывать ботинки и скрестила ноги. Она размышляла.
– Слушай, – вдруг заявила она, – у меня нет ни хлеба, ни крыши над головой. Ты молод, ты не можешь понять наших вечных мучений даже среди роскоши, даже когда мы веселимся. Мы можем жить постоянно только на улице; во всяком другом месте мы не у себя дома. Нам указывают на дверь, и мы уходим. Хочешь, я уйду? Ты имеешь право выгнать меня, а у меня еще есть в запасе ночлег под мостом.
– Я не хочу вас гнать. Я только говорю, что вы выбрали себе плохое пристанище. Вам трудно будет свыкнуться с моей печалью и моим уединением.
– Выбрала! Ты думаешь, нам дозволено выбирать? Можешь сердиться на меня сколько угодно, но я должна тебе сказать: я пришла сюда потому, что не знала, куда деваться. Я поднялась наверх тайком и собиралась провести ночь где-нибудь на лестнице. Потом прислонилась к твоей двери и вспомнила о тебе, У тебя нет хлеба, а я не ела со вчерашнего дня, и моя улыбка так бледна, что завтра она меня уже не прокормит. Видишь, я вполне могу остаться. И лучше уж умереть здесь, чем на улице: тут не так холодно.
– Нет, поищите еще, вы сумеете найти кого-нибудь побогаче и повеселее. Потом вы мне будете только благодарны, что я не принял вас.
Лоранс встала. На ее лице появилось выражение бесконечной горечи, к которой примешивалась ирония. Ее взгляд уже не молил: он стал дерзким и циничным. Она скрестила руки и посмотрела мне в глаза.
– Что ж, скажи прямо: я тебе не нужна. Видно, я уж слишком некрасивая, слишком жалкая. Я тебе не правлюсь, вот ты и гонишь меня. Ты не можешь оплатить красоту, но хотел бы иметь красивую любовницу… Дура я, что не подумала об этом. Не сообразила, что не заслуживаю даже любви нищего и что мне надо спуститься еще на одну ступеньку ниже. Захочу пить – утолить жажду можно и из канавы, захочу есть – меня может прокормить воровство. Благодарю за совет.
Она застегнула платье и направилась к двери.
– А знаешь ли ты, – продолжала она, – что мы, подонки, все же лучше вас, честных людей?
Лоранс говорила еще долго, очень резко. Я не могу передать вам всей грубой силы ее слов. Она заявила, что подчиняется всем нашим прихотям, смеется, когда мы приказываем смеяться, а потом, когда мы встречаем ее, мы от нее отворачиваемся. Кто заставляет нас требовать от нее поцелуев, кто толкает нас в ее объятья вечером, с тем чтобы при свете дня мы глядели на нее с таким презрением? Ведь я же хотел ее в тот раз, так почему я отказываюсь от нее теперь? Разве я забыл, что есть такой мир, где женщина, которая отдалась мужчине, становится его женой? Если она замарана, значит, я могу безнаказанно пачкать ее еще больше? Я даже не побоялся, что она может как-нибудь вечером прийти ко мне и напомнить о пашем союзе. Она для меня больше не существует, а я, может быть, сделал ее матерью. Значит, мы могли сойтись, не имея ничего общего.
Она немного помолчала, потом заговорила с еще большим жаром:
– А я скажу тебе, что ты лжешь – мы муж и жена, и я имею все права законной супруги. Ты не можешь отменить то, что было. Ты хотел этого союза, и ты подлец, что больше не хочешь его. Ты мой, я твоя!
Лоранс открыла дверь. Стоя на пороге, бледная как полотно, она оскорбляла меня, но в ее голосе не было злобы. Я соскочил с кровати и взял ее за руку.
– Перестань… Оставайся тут, я так хочу. Ты замерзла, ложись в постель.
Поверите ли, братья, – я плакал. То не было жалостью. Слезы сами катились по щекам, их вызвала какая-то безмерная, смутная печаль.
Слова этой женщины поразили меня в самое сердце. Ее доводы, – она, вероятно, и не сознавала всей их силы, – показались мне справедливыми и верными. Я был всецело согласен с тем, что она имеет право на мое ложе; прогнать ее было бы вопиющей несправедливостью. Она все еще женщина, хоть и падшая, и я не могу пользоваться ею как безжизненным предметом, которому безразличны и презрение и невнимание. Помимо всего прочего, я значу для нее не меньше, чем для возлюбленной, образ которой создавал в своих грезах. И невинная девушка, и падшая женщина равно могут прийти к нам зимней ночью и сказать, что им холодно, что они голодны, что мы им нужны. Но одну мы принимаем, а другую гоним прочь.
И все это потому, что мы малодушно боимся наших пороков. Нам страшно иметь подле себя живое воспоминание о нашем позоре, живое угрызение совести. Мы мечтаем о всеобщем уважении, и когда мы краснеем оттого, что к нам взывает любовница, утратившая свое достоинство, мы отрекаемся от нее, объясняя краску на нашем лице ее бесстыдством. И при этом мы не чувствуем себя виноватыми, не задумываемся над тем, какой справедливости требует эта женщина. Привычка сделала из нее нашу игрушку, нас удивляет, что эта игрушка разговаривает и называет себя женщиной.
Я содрогнулся перед истиной. Я понял – и заплакал. Вопрос был прост, казалось мне, прост, ясен и бесспорен. Слова Лоранс пугали меня, не вызывая возмущения. У меня и в мыслях не было, что она может прийти, но она пришла, и я оставил ее у себя. Не знаю, братья, как объяснить вам то, что я тогда чувствовал. Мой рассудок – рассудок двадцатилетнего юноши – воспринял как безоговорочную истину эти слова: «Ты мой, я твоя».
Сегодня утром, когда я проснулся и увидел рядом с собой Лоранс, у меня тревожно сжалось сердце. То, что произошло ночью, почти изгладилось у меня из памяти. Я не слышал уже справедливых и резких слов, которые принудили меня оставить здесь эту женщину. Налицо был лишь грубый факт.
Я смотрел на спящую. Я впервые разглядел ее при дневном свете, когда страдание или отчаяние уже не украшали странным образом ее лица. И когда я увидел, как она некрасива, как постарела, забывшись в тяжелом животном сне, увидел это вульгарное, увядшее, незнакомое мне лицо, меня пробрала дрожь. Я не мог понять, каким образом я проснулся рядом с такой подругой. Я словно очнулся от сна, и действительность оказалась настолько ужасной, что я забыл, почему примирился с ней.
Впрочем, не все ли равно теперь? Назовите это, как хотите, жалостью, справедливостью, развратом, но эта женщина – моя любовница. Ах, братья, хватит ли у меня слез и найдется ли у вас достаточно мужества, чтобы осушить их?
VIII
Да, я мыслю одинаково с вами, я еще хочу надеяться, хочу сделать этот роковой союз источником благородных помыслов.
Если мы в былое время и думали об этих несчастных, то лишь с состраданием и жалостью. Мы мечтали о священной задаче спасения человека. Мы просили бога послать нам омертвевшую душу, чтобы вернуть ее молодой и очищенной нашей любовью.
Наша юношеская вера должна была обратить грешниц и заставить их склонить голову.
В то время мы уподоблялись в мыслях Дидье, который прощает Марион и признает ее своей женой у подножия эшафота. Величие нашей любви возвышало куртизанку.
Теперь я могу быть Дидье. Марион передо мной, такая же порочная, как и в тот день, когда он ее простил; ее платье опять расстегнуто и нуждается в руке, которая застегнет его; ее побледневшему лицу необходимо чистое дуновенье, которое возвратило бы ему румянец молодости. То, чего мы желали в своем невинном безрассудстве, я нашел, хотя и не думал искать.
Поскольку Лоранс пришла ко мне, мне хотелось бы не грязнить себя об ее запятнанное сердце, а вернуть ему чистоту своего. Я буду пастырем, я подниму падшую женщину и прощу ее.
Почем знать, братья, может быть, это высшее испытание, посланное мне богом… Может быть, он хочет, поручая мне чью-то душу, узнать, насколько сильна моя душа. Он поручает мне то, что может совершить твердый духом, и не боится сочетать меня с пороком. Я постараюсь быть достойным его выбора.
IX
Я хочу заставить Лоранс забыть, что она собой представляет, ввести ее в заблуждение насчет самой себя, и отношусь к ней серьезно и дружески. Я всегда говорю с ней мягко, соблюдая в выражениях строгость и пристойность.
Когда у нее вырываются грубые слова, я делаю вид, будто не слышу их. Когда ее косынка сползает, обнажая грудь, я этого не замечаю и обращаюсь с Лоранс скорее как с сестрой, чем с любовницей. Я противопоставляю ее вчерашней шумной жизни жизнь спокойную и рассудительную. Я как бы не знаю, что подобное существование несвойственно Лоранс, и с такой естественностью ей это внушаю, что она в конце концов должна усомниться в своем прошлом.
Вчера на улице ее оскорбил какой-то мужчина. Она уже собиралась обругать его в ответ, но я успел это предотвратить. Я подошел к прохожему, – он был пьян, – схватил его за руку и потребовал, чтобы он отнесся с уважением к моей жене.
– Вашей жене! – усмехнулся он. – Знаем мы этих жен!
Тогда я сильно встряхнул его и повторил свое приказание еще более властным тоном. Он пробормотал извинение и ушел. Лоранс снова взяла меня под руку; она молчала, как бы пристыженная званием жены, которое я присвоил ей перед незнакомцем.
Я прекрасно понимаю, что слишком большая строгость нравов принесет только вред. Я не надеюсь на внезапное возвращение к добру, мне хотелось бы добиться постепенного перехода, чтобы бедные больные глаза не испытали резкой боли от света. В этом вся трудность моей задачи.
Я заметил, что подобные женщины, преждевременно созревшие, долго сохраняют детскую беспечность и простодушие. Они пресыщены и при этом охотно играли бы еще в куклы. Их может позабавить пустяк, и они покатываются со смеху; они невольно возвращаются к наивному удивлению и милому щебетанью пятилетних девочек. Я воспользовался своими наблюдениями. Я дарю Лоранс какую-нибудь ленту, и мы становимся на часок большими друзьями.
Вы не поверите, какое глубокое волнение вызывает во мне воспитание человека. Когда мне кажется, что я заставил биться это мертвое сердце, мне хочется упасть на колени и возблагодарить бога. Я, вероятно, преувеличиваю святость своей миссии. Я внушаю себе, что любовь чистой девушки меньше освятит меня, чем любовь, которая, может быть, когда-нибудь появится у этой женщины ко мне.
Но тот день еще далек. Мою подругу стесняет моя почтительность. Ей ничуть не стыдно, когда ей говорят что-нибудь оскорбительное, но если она слышит от меня доброе слово, она краснеет. Иногда она даже медлит ответить мне, сомневаясь, к ней ли я обратился. Она удивляется, что ее не осыпают бранью; когда я деликатно стараюсь проявить к ней внимание, ей становится не по себе. Эта маска порядочной женщины, которую я ей навязываю, мешает Лоранс: она не знает, как воспринимать уважение. Часто я подмечаю на ее губах улыбку; вероятно, Лоранс воображает, будто я смеюсь над ней, и просит этой улыбкой прекратить шутки.
Вечером, укладываясь спать, Лоранс, прежде чем расшнуровать корсет, тушит свечу; она беспрестанно подтыкает под себя одеяло, а утром вскакивает с кровати, когда я еще сплю. Разговаривая со мной, она тщательно подбирает слова; иногда, следуя моему примеру, она пытается не обращаться ко мне на «ты».
Эти предосторожности беспокоят меня, сам не знаю почему; они кажутся мне вынужденными, а не продиктованными целомудрием. Она, видимо, поступает так, опасаясь моего недовольства, сама же она способна с полнейшим равнодушием раздеться догола и разговаривать, как рыночная торговка. У нее не могло так быстро появиться чувство стыдливости. Сказать вам правду, братья? Лоранс боится меня: таков результат почтительности, которую я проявлял в течение недели.
Едва успев встать, Лоранс начинает усиленно прихорашиваться; бежит к зеркалу и проводит перед ним целый час, не в силах оторваться. Она спешит привести себя в порядок после ночи. Пряди поредевших волос выбились у нее из прически, обнажая плешины; румяна стерлись с побледневших и увядших щек; Лоранс чувствует, что утратила поддельную молодость; ее одолевает беспокойство, если я смотрю на нее. Бедняжка жила за счет своей свежести и страшится, как бы я не выгнал ее в тот день, когда замечу, что этой свежести уже нет. Лоранс старательно причесывается, взбивая букли и ловко скрывая этим недостаток волос. Она чернит ресницы, белит плечи, красит губы. А я в это время поворачиваюсь к ней спиной и притворяюсь, будто ничего не вижу. Намазавшись, считая себя вполне молодой и красивой, Лоранс с улыбкой подходит ко мне. Она успокаивается; при мысли о том, что она честно зарабатывает свой хлеб, Лоранс становится свободнее в обращении. Она с готовностью предлагает себя и забывает, что эти яркие краски не могут меня обмануть; по ее мнению, с меня достаточно, если я буду видеть их на ее лице по утрам.
Я дал ей понять, что предпочел бы всем этим притираньям и косметике чистую воду. Я даже сказал, что ее преждевременные морщины нравятся мне куда больше, чем эта жирная, блестящая маска, которую она ежедневно накладывает на свое лицо. Она не поняла. Решив, будто я попрекаю ее тем, что она некрасива, она покраснела; с тех пор она еще больше старается исправлять природу.
Причесанная, накрашенная, затянутая в голубое шелковое платье, Лоранс пересаживается затем с места на место, апатично, со скучающим видом. Так она сидит до самого вечера, боясь пошевелиться, чтобы не измять складок на юбке. Скрестив руки, она дремлет с открытыми глазами. Время от времени она встает, подходит к окну и, прижавшись лбом к обледенелому стеклу, продолжает дремать.
До того как она стала моей подругой, она была деятельной, я это видел. Бурная жизнь, которую она тогда вела, вызывала в ней лихорадочную живость; при всей своей лени она была шумливой и охотно брала на себя тяжкие обязанности, налагаемые пороком. А теперь Лоранс делит со мной мою спокойную жизнь, посвященную работе, и видит в этом покое лишь возможность праздно проводить время, не занимаясь мирным постоянным трудом.
Прежде всего мне надо бы излечить ее от апатии и скуки. Она с сожалением вспоминает об острых ощущениях, которые дает улица, но она так пассивна по природе, что не решается высказывать свои сожаления вслух. Я вам уже говорил, братья, – она боится меня, боится не моего гнева, а того неведомого существа, которое она никак не может понять. Она смутно улавливает мои желанья и покоряется им, не зная их подлинной сути. Потому-то она и прикрывает свою наготу, не будучи целомудренной, потому она серьезна и спокойна, оставаясь праздной и ленивой. Потому она и считает, что не может отказываться от моего уважения, порой удивляясь ему, но никогда не пытаясь стать достойной его.
X
Меня огорчало, что Лоранс такая удрученная и вялая. Труд – вот великий искупитель, подумал я, спокойная радость, которую дает сознание выполненного долга, принесет ей забвение прошлого. В то время как иголка легко бежит по ткани, сердце пробуждается, деятельность рук оживляет мечты, и они становятся веселее и чище. От женщины, склонившейся над пяльцами, веет каким-то ароматом целомудрия. Она спокойна, хоть и торопится. Вчера она, может быть, и пала, в минуту лени, но сегодня она работает, и у нее снова появились энергия и безмятежность невинной девушки. Обратитесь к ее сердцу, оно откликнется.
Лоранс говорила, что она белошвейка. Мне хотелось, чтобы она проводила время со мной, подальше от мастерских; те мирные часы, которые мы будем коротать вдвоем, – я что-то сочиняю, она, сидя за пяльцами, сплетает свои грезы с шелковой ниткой, – как мне казалось, объединят нас, сделав нашу дружбу более нежной и глубокой. Лоранс подчинилась решению трудиться, как подчиняется каждому моему желанью; ее пассивное повиновение – странная смесь равнодушия и покорности судьбе.
Я занялся поисками и вскоре нашел старую даму, которая согласилась доверить Лоранс небольшую работу, чтобы выяснить, насколько та знает свое ремесло. Лоранс просидела над этой работой до полуночи, потому что мне надо было снести ее обратно на следующее утро. Я лег раньше и все смотрел на Лоранс. Она словно спала над вышиваньем, по-прежнему угрюмая и подавленная. Иголка двигалась вяло и равномерно, душа, очевидно, не принимала участия в этом занятии.
Старая дама нашла, что кисея вышита скверно, работа, по ее мнению, выполнена плохой мастерицей и вряд ли кого-нибудь удовлетворят такие крупные стежки и недостаток изящества. Оказалось то, чего я боялся: бедняжка, которой уже в пятнадцать лет дарили драгоценности, не успела приобрести достаточной сноровки. Но я, к счастью, искал в труде лишь постепенного оздоровления Лоранс; мне не требовались ловкость пальцев и ночная работа ради прибыли. Я не хотел сам предлагать Лоранс работу, чтобы она не вернулась к праздности, и решил скрыть от нее обескураживающий отказ старой дамы.
Я купил кусок муслина с узором для вышиванья и, когда вернулся домой, сказал Лоранс, что ее работа принята и что ей поручили еще одну. У меня оставалось несколько су, и я отдал их Лоранс – то была якобы плата за ее первый ночной труд. Я знал, что завтра, может быть, мне не удастся так поступить, и очень об этом сожалел. Я хотел добиться того, чтобы ей пришелся по вкусу хлеб, заработанный честным трудом.
Лоранс взяла деньги, не беспокоясь о том, что мы будем есть вечером, и побежала за бархатными пуговицами для своего голубого платья, которое уже рвется и запачкано. Мне никогда не приходилось видеть ее такой деятельной – за четверть часа она пришила все пуговицы. Потом, нарядившись, стала любоваться собой. Наступил вечер, а она все расхаживала по ком-пате, разглядывая новое украшение. Я зажег лампу и кротко напомнил ей,что пора приниматься за работу. Она притворилась, будто не слышит. Я снова обратился к ней с теми нее словами, – тогда она яростно.
схватила вышиванье и внезапно села. У меня защемило на сердце.
– Послушай, Лоранс, я вовсе не хочу, чтобы ты работала по принуждению, – сказал я. – Оставь иглу, если тебе нравится сидеть сложа руки. Я не вправе заставлять тебя трудиться: ты вольна быть хорошей илиплохой.
– Нет, нет, тебе хочется, чтобы я много работала. Я понимаю, я должна платить тебе за еду и отдавать свою долю квартирной платы. Я даже могу заплатить и за тебя, если посижу ночью подольше.
– Лоранс! – воскликнул я; мне было очень больно. – Перестань, бедняжка, не огорчайся: больше ты до иголки не дотронешься! Дай сюда вышиванье!
И я швырнул муслин в огонь. Я смотрел, как он пылает, и сожалел, что погорячился. Мне не удалось совладать с мучительным беспокойством, и я сокрушался, чувствуя, как Лоранс опять ускользает от меня. Я снова отдал ее во власть лени. Я весь дрожал, так меня возмущала эта мысль о моей выгоде; мне стало ясно, что я не смогу больше советовать Лоранс работать. Итак, с этим покончено: достаточно было одного слова, и я сам закрыл ей путь к спасению.
Лоранс не удивилась моей вспышке. Я уже говорил вам: ей легче примириться со злостью, чем с сердечностью. Она даже улыбнулась на радостях, что победила мою так называемую тоскливость. Затем она скрестила руки, наслаждаясь бездельем.
А я печально помешивал горячую золу и думал: какие же слова, какие переживания могут пробудить эту душу? Меня испугало, что я до сих пор не сумел вернуть ей свежесть ее юности. Я хотел бы, чтобы она не знала ничего, по жаждала знать. Меня приводило в отчаяние это угрюмое безразличие, этот мрак, который не желал рассеиваться и не пропускал ни луча света. Напрасно стучался я в сердце Лоранс: ответа не было. Можно подумать, что сквозь него прошла смерть, иссушив каждую жилку. Встрепенись оно хоть раз, и я считал бы Лоранс спасенной.
Но что делать с этим опустошенным существом, бесчувственным мрамором, которого не может оживить доброе отношение? Я боюсь статуй: они смотрят на меня, не видя, слушают меня, не слыша.
Потом я подумал: может быть, я сам виноват, что она меня не понимает? Дидье любил Марион, он вовсе не стремился спасти чью-то душу, он просто любил – и совершил то чудо, которое тщетно пытались сотворить мой рассудок и моя доброта. Пробудить сердце может только голос другого сердца. Любовь это святое крещение, которое само по себе, без веры, без понимания добра, отпускает все грехи.
А я не люблю Лоранс. Эта холодная, скучающая женщина внушает мне только отвращение.
Ее голос, ее движенья оскорбляют меня, вся ее особа меня раздражает. У нее нет никакой душевной тонкости, самые хорошие слова превращаются в ее устах в мерзкие, каждая ее улыбка наносит жестокую обиду. В ней все становится пакостным.
Я решил прикинуться нежным и подошел к Лоранс. Она сидела неподвижно, наклонясь к огню; когда я взял в свои руки ее холодные, безжизненные пальцы, она их не отняла. Тогда я притянул ее к себе. Она подняла голову и вопросительно поглядела на меня. Чувствуя на себе ее взгляд, я оттолкнул ее и отступил назад.
Чего же ты хочешь в конце концов? – спросила она.
Чего я хочу! Я готов был крикнуть ей: «Я хочу, чтобы ты рассталась со своим шелковым лифом, – стоит кому-то пожелать тебя, и этот лиф раскроется при первом же прикосновении. Я хочу, чтобы ты любила, чтобы в поцелуе любовника ты ощущала ласку брата. Хочу, чтобы наш союз не был сделкой, чтобы ты не продавала мне своего тела за право жить под моей кровлей. Сжалься, пойми меня, не наноси мне оскорблений!»
XI
Но я промолчал, братья. Если б я ее любил, я, наверно, сказал бы все, и, быть может, она поняла бы меня.
Видимо, я был неловок и неосторожен. Я поторопился, зашел далеко, не спросив Лоранс, понимает ли она меня. Как мне обучать науке жизни, если я с жизнью незнаком? Чем я могу воспользоваться? Только системами, правилами поведения, созданными нами в шестнадцать лет, прекрасными в теории и нелепыми на практике. Достаточно ли того, что я люблю добро, тянусь к некоему идеалу добродетели, – туманные стремления с неопределенной целью!.. Но когда столкнешься с действительностью, как сумбурно выражаются эти желанья, как я бессилен в борьбе, на которую эта действительность сама толкает меня! Я не сумею объять действительность, не сумею ее победить, потому Что не знаю, как к ней подойти, и не могу честно сказать даже самому себе, какая победа мне нужна. Что-то кричит во мне: я не хочу истины, я не имею ни малейшего желания менять ее, делать ее хорошей из плохой, – ведь мне она кажется плохою. Пусть существующий мир остается; я дерзко хочу создать новый, не пользуясь обломками старого. И так как сооружение, возведенное моими мечтами, не имеет больше под собой опоры, оно рушится при малейшем толчке. Теперь я всего лишь бесплодный мыслитель, платонически влюбленный в добро; меня убаюкивают пустые грезы, мое могущество исчезает, едва я коснусь земли.
Да, братья, мне было бы легче наделить Лоранс крыльями, чем сердцем настоящей женщины.
Мы – взрослые дети. Мы не знаем, что делать с этой величественной действительностью, ниспосланной нам богом, и портим ее, ради забавы, своими мечтами. Мы живем так неумело, что жизнь становится для нас отвратительной. Надо научиться жить, и зло исчезнет. Если б я владел великим искусством проникновения в действительность, если б я сознавал, что такое рай земной, если б я умел различать несбыточные грезы и реально возможное, я заговорил бы, и Лоранс поняла бы меня. Я знал бы, что осудить в ней и что предложить ей в качестве примера. Эти тонкости помогли бы мне понять причины ее падения и найти бальзам для ран ее сердца. Но как быть, если мое неведение воздвигает преграду между нами? Я – это мечта, она – действительность. Мы будем идти рядом, не встречаясь, и когда наше странствие придет к концу, она так и не постигает меня, я так и не пойму ее.
Я подумал, что мне надо вернуться назад, взять Лоранс такой, какая она есть, и заставить ее пройти тот путь, который способны преодолеть ноги простой смертной. Я решил изучать жизнь заодно с нею, спуститься вниз, чтобы попробовать подняться обратно вместе. Но так как мне придется ощупью продвигаться по этому тяжкому пути, надо начинать с исходной, самой низкой ступени.
Может быть, достаточной наградой будет то, что я добьюсь от нее такой горячей любви, на какую она только способна? Наши мечты не только обманчивы, братья; я чувствую, что они ничтожны, по-детски неразумны в сравнении с действительностью, которую я начинаю понимать. Бывают дни, когда в еще большей дали, чем солнечные лучи и ароматы, в еще большей дали, чем эти неясные, ускользающие от меня виденья, передо мной мелькают четкие контуры реально существующего. И я понимаю, что именно там жизнь, деятельность, правда, а созданную мною среду населяет какой-то суетливый, чуждый всему человеческому народец, пустые тени, чьи глаза не видят меня, чьи уста не знают, как со мной говорить. Такие холодные немые друзья могут нравиться ребенку: он боится жизни и ищет прибежища в неживом. Но нас, взрослых людей, не может удовлетворить вечное небытие. Наши руки созданы, чтобы обнимать живое.
Вчера, когда мы с Лоранс вышли из дому, мы встретили карету, битком набитую людьми в маскарадных костюмах; пьяные, растрепанные, шумные, они ехали на бал. Наступил этот ужасный месяц январь. Бедную женщину взволновали крики ее собратьев. Она улыбнулась им и обернулась, задерживая на них взгляд. То промчались мимо ее вчерашнее веселье, ее беспечность, ее шальная жизнь, такая жгучая, что трудно забыть ее мучительные радости. Лоранс вернулась домой еще более печальная, чем всегда, и легла спать, изнывая от тишины и уединения.