355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. т.1. » Текст книги (страница 13)
Собрание сочинений. т.1.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:12

Текст книги "Собрание сочинений. т.1."


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)

Это было неотвратимо, и я, кажется, понимаю, как явилась ко мне любовь. Если ты беден и покинут всеми, ты не можешь просто жить рядом с женщиной, которая так же страдает, так же заброшена, как и ты, – это всегда чревато последствиями. Слезы порождают взаимную симпатию, голод приводит к братству; люди, умирающие вместе от истощения, крепко сжимают друг другу, руки.

Пять недель прожил я в холодной, мрачной комнате, вдвоем с Лоранс. Я ничего не видел, кроме нее, она заменила мне весь мир, жизнь, любовь. С утра до ночи было передо мною это лицо, на котором я замечал временами проблески дружеского чувства, – так мне казалось по крайней мере. А я был гол и слаб; я жил под своим одеялом, вне общества, не имея даже возможности получить свою долю солнечного тепла. Я уж ни на что не надеялся; я ограничил свое существование четырьмя грязными стенами, кусочком неба, видневшимся между трубами, я заперся в своей тюрьме, заточил в нее все мысли, все желанья. Не знаю, понятно ли это вам: пусть у вас не будет когда-нибудь даже рубашки, и вы поймете, что человек может создать из кровати, на которой он лежит, целый обширный мир.

И вот тогда, шагая от окна к двери и обратно, я встретил женщину. Растянувшись на кровати, Лоранс часами смотрела, как я расхаживаю взад и вперед. Поворачивая обратно, я всякий раз проходил мимо нее, видел ее глаза, спокойно следившие за мной. Я ощущал на себе этот взгляд и словно испытывал облегчение – настолько томила меня скука; в том, что на меня смотрит живое существо, смотрит женщина, я находил какое-то необъяснимое, странное утешение. С этих взглядов и началась, по-видимому, моя любовь. Я впервые заметил, что я не одинок, я был необычайно доволен, обнаружив рядом с собой человека.

Этот человек вначале был, несомненно, только другом. Иногда я присаживался на кровать, разговаривал, плакал, не скрывая слез. Тронутая, вероятно, моим горем, Лоранс отвечала мне, утирала мои слезы. Она тоже смертельно скучала; в какие-то минуты эта тишина, эта безжизненность начинали тяготить и ее. Она говорила более кротко, движения ее становились мягче, в ней почти просыпалась женщина.

И тогда, братья, я оказался полностью поглощенным. Мои жизненные интересы суживались с каждым днем. Земля уходила у меня из-под ног; Париж, Франция, вы сами, мои мысли, мои знания – ничто не существовало более. Лоранс объединяла в себе бога и бытие, человечество и божество; у комнаты, где она находилась, был беспредельный горизонт. Мне чудилось, будто я покинул этот мир, почти что умер; мне и в голову не приходило, что я мог бы когда-нибудь сойти вниз, на улицу, шум которой доносился до меня; я уж подумывал, нельзя ли просуществовать без еды, – так слабо я сознавал, что живу. Мне казалось, будто мы с Лоранс находимся где-то в другом мире, затерянные, разлученные с живыми, перенесенные в какой-то неизвестный уголок, вне времени и пространства. Даже посреди необъятной вселенной мы не были бы в большем одиночестве.

Однажды вечером, когда сумерки заполнили комнату прозрачными тенями, я расхаживал, как всегда, от двери к окну и обратно, неторопливыми шагами. В нарастающем мраке белело лицо Лоранс; ее голова лежала на распустившихся черных волосах, в темных глазах мелькали неясные блики; она пристально смотрела на меня, похорошев от страданий. Я остановился, стал ее разглядывать. Не знаю, что произошло со мной: плоть моя затрепетала, сердце раскрылось, я задрожал всем телом и, подойдя к Лоранс, обнял ее, не переставая дрожать. Я любил ее.

Я любил ее так, как может любить человек обездоленный, нищий. Страдать от голода и холода, ходить в какой-то шерстяной тряпке, чувствовать, что никому нет дела до тебя, и иметь рядом женщину, которую можно прижать к груди, можно любить безнадежной любовью! В самой глубине своего падения я нашел возлюбленную, ожидавшую меня. Теперь, на дне пропасти, вдали от дневного света, мы были одни, никто не видел наших поцелуев, наших объятий – мы походили на испуганных детей, которые успокаиваются, пряча голову на груди друг у друга. Какая тишина вокруг нас, какой мрак! Как хорошо любить в одиночестве, в этом горестном уединении, куда не доносятся уже никакие звуки, напоминающие о жизни. Это высшее блаженство захватило меня всего, я любил Лоранс с той нежной страстью, с какой умирающий любит уходящую от него жизнь.

Я провел неделю в каком-то болезненном экстазе. У меня было желание заделать окно, жить в потемках; мне хотелось, чтобы комната была не больше плитки пола у нас под ногами. Я считал, что мучаюсь недостаточно, я мечтал о каком-нибудь ужасающем несчастье, которое швырнуло бы меня к Лоранс еще более обнаженным и окровавленным. Изо дня в день предавался я своей любви, покорялся своей нищете. Под конец я полюбил и холод, и голод, грязную комнату, засаленные стены и мебель. Я полюбил голубое шелковое платье, это жалкое отрепье. У меня сердце разрывалось от сострадания, когда я видел Лоранс в этих лохмотьях; я тревожно спрашивал себя, какими поцелуями, какой сверхчеловеческой лаской я могу доказать, что люблю ее, при всей ее бедности. Я был счастлив, что на мне нет ничего: стало быть, я больше мерзну, больше страдаю. Эти первые дни остались у меня в памяти, словно какой-то сон: я вижу нашу мансарду в полном беспорядке, еще грязнее обычного; я дышу этим тяжелым, спертым воздухом, который не освежался, даже когда растворяли окно; а вот это мы, похожие на тени, мы бродим по комнате в своих лохмотьях, целуем друг друга, живем погруженные в себя.

Да, я люблю ее, люблю страстно. Я вопрошаю себя, и все мое существо поверяет мне эту ужасную историю, объясняя, как она произошла. Я растравил рану; теперь, когда я разобрался в себе, теперь, когда я знаю, что вызвало во мне любовь, почему она так сильна, меня лихорадит еще больше, моя страсть становится еще более жгучей, еще более безумной.

Не так давно меня возмущала даже мысль о любви к Лоранс. Но моей гордости пришел конец, – чувство возмущения не возвращается ко мне. Я снизошел до Лоранс, и теперь я ее понимаю, я не хочу, чтобы она была другой. Я испытываю какую-то нездоровую радость, признаваясь себе: ты в болоте, тебе там хорошо, ты останешься там. Чем низменней, чем порочней эта женщина, тем жарче я ее обнимаю. В моей любви есть какое-то отчаяние, какая-то горькая насмешка; я опьянен грехом, обезумел от нужды и голода, я по уши погружаюсь в грязь, чтобы надругаться над сияющим светом, о котором тоскует моя душа и к которому я не могу вознестись.

Я, кажется, говорил о спасении человеческой души? Я хотел, чтобы Лоранс снова стала непорочной. Как это глупо! Гораздо проще мне стать гнусным. Теперь мы любим друг друга. Нужда обручила нас, и мы обвенчались в смертных муках. Я люблю Лоранс, некрасивую и нечистую, я люблю Лоранс в шелковых лохмотьях, с ее животным отупением. Мне не нужна иная Лоранс, мне не нужна невинная девушка, чистая душа и розовое личико.

Не знаю, что думает моя подруга, доставляют ли ей мои поцелуи наслаждение или они ее утомляют. Она побледнела, стала серьезнее. Когда она с какой-то сдержанной силой отвечает на мои ласки, губы у нее стиснуты, лицо походит на маску, зрачки расширены. Временами Лоранс кажется усталой, словно она отчаялась найти то, что ищет; но вскоре она опять как бы принимается за поиски, всматривается в меня, положив руки мне на плечи. Впрочем, тело у нее по-прежнему изнеможенное, душа все так же темна; она продолжает спать с открытыми глазами и просыпается внезапно, лишь только я прикоснусь губами к ее губам. Когда я в первый раз поцеловал ее, она удивилась; затем на две недели к ней словно вернулась молодость, она стала более деятельной, но вот уже несколько дней, как она снова впала в свою вечную дремоту.

Не все ли мне равно? У меня еще нет потребности в любви Лоранс. Я дошел до той высшей степени эгоизма, которая довольствуется в любви своей собственной нежностью. Я люблю, и больше не хочу ничего; я забываюсь на груди этой женщины, я нахожу покой в этом последнем утешении.

XX

Вчера у Жака был званый вечер. Днем к нам зашла Маргаритка передать, что соседи ждут нас в одиннадцать часов к ужину. Хоть я и был прикован к постели, но предпочел не отказываться, надеясь как-то развлечь Лоранс.

Оставшись одни, мы стали обсуждать сложную проблему брюк. Было решено, что Лоранс выкроит мне нечто вроде коротких штанов из куска зеленой саржи, вечно валявшегося на полу. Лоранс принялась за работу, и через два часа я облачился в костюм портового грузчика; белая рубашка сомнительной чистоты была подпоясана обрывком штофа.

Затем Лоранс по мере возможности вычистила мокрой тряпкой свое голубое платье. Она разгладила его, натягивая материю на колене и оттирая ее, и дошла даже до того, что пришила к рукавам и лифу узкое белое кружевцо, пожелтевшее и обтрепанное.

Наше появление было триумфальным. Жак и Мария притворились, будто приняли все это за шутку; они аплодировали нам, как актерам, достигшим желаемого эффекта. Мне было немножко стыдно; я почувствовал себя свободнее только тогда, когда все уже утратили интерес к моим зеленым саржевым штанишкам.

Мы встретились там с расположившейся в кресло Маргариткой. Каким образом эта старушонка получила доступ к Жаку, такому холодному и неразговорчивому человеку, – неизвестно. У нее змеиная гибкость, слащавый, дрожащий голос, которые открывают перед ней даже крепко запертые двери. И здесь Маргаритка, видимо, чувствовала себя, как дома: преисполненная почтительного восторга, она расселась, сложив на коленях худые руки; слегка запрокинув голову, она то открывала, то закрывала затерявшиеся в морщинах серые глазки. Вероятно, она мысленно смаковала расставленные около нее на круглом столе лакомства.

Мария, вставшая было при нашем приходе, снова уселась в углу дивана; на ее щеках пылали красные пятна, она смеялась, показывая белые зубки. Жак стоял у камина; он снисходительно слушал ее, как всегда серьезный, но с ласковым выражением лица, чуть ли не улыбаясь.

Нам предложили сесть. Комната была ярко освещена двумя пятисвечными канделябрами, которые возвышались на уставленном бутылками и тарелками круглом столе. Чтобы было просторнее, стол придвинули к стене, пока не понадобится водворить его на середину комнаты. Полог у кровати был опущен; паркет, драпировки, мебель казались тщательно вычищенными и вымытыми. Мы очутились среди роскоши, в атмосфере настоящего празднества.

Итак, я буду впервые присутствовать на таком ужине, о каком я когда-то мечтал в провинции. Моя усталость прошла, я был совсем спокоен; Лоранс улыбалась, мне доставляла удовольствие ее радость. Сияние свечей, красные блики на бутылках, наполненные пирожками и холодными закусками тарелки, отгороженная от внешнего мира, залитая светом комната, витающие в ней неопределенные ароматы – все это вызывало ощущение физического блаженства, усыплявшего мысль. Моей подруге были, несомненно, знакомы эти запахи, которые она вдыхала, приоткрыв рот. А у меня кровь струилась по жилам все жарче, все быстрее; мне хотелось смеяться и пить, – этого требовало мое оживающее тело.

К тому же в комнате было тихо, взрывы веселья звучали приглушенно, пирушка была вполне благопристойной. Мы выпили по бокалу мадеры, беседуя с большим спокойствием. Это мирное настроение меня раздражало, мне так и хотелось крикнуть что-нибудь. Лоранс и Мария уселись по обе стороны от Маргаритки и тихонько разговаривали между собой. Надтреснутый голос старухи доносился до меня, как отдаленный ропот; тем временем Жак объяснял мне, что побудило его устроить торжество, – он удачно сдал один из экзаменов и праздновал это событие. Он показался мне более общительным, не таким практичным, как всегда; он держался все непринужденнее, забывая подчеркивать свое будущее положение, и даже завел разговор о своих юных годах. Сказать по правде, Жак был просто пьян от радости; он соглашался дурачиться потому, что поднялся одной ступенью выше на пути к мудрости.

Наконец мы сели за стол. Я все время ждал этой минуты. Наполнив бокал, я сразу его выпил. Я был очень голоден, – ведь я жил на одних корках, – но пренебрег пирожками и закусками и занимался только вином, то белым, то красным. Я пил не из потребности напиться, я пил ради того, чтобы пить; мне казалось, будто я пришел сюда лишь с целью осушать свой бокал. И я настолько добросовестно выполнял эту задачу, что с радостью заметил, как все мои мышцы расслабляются, а мысли начинают путаться.

Спустя полчаса огоньки свечей потускнели и расплылись; комната стала совсем красной, какого-то блеклого, неровного красного цвета. Мой разум, слегка помутившийся, странным образом окреп и приобрел ужасающую ясность. Я был пьян, на моем лице, вероятно, появилось бессмысленное выражение, идиотская улыбка пьяниц; но в самой глубине моего сознания царили спокойствие и трезвость, я рассуждал совершенно свободно. То было страшное опьянение; меня мучила слабость гибнувшего от изнеможения тела, сочетавшаяся с силою души, которая все видела и обо воем судила.

В то время как женщины и Жак болтали и смеялись под звон бокалов и звяканье вилок, я разглядывал их, облокотись на стол. Их лица, их слова доходили до моего сознания настолько четко и ясно, что причиняли мне сильную, острую боль. Моя любовь еще жила во мне, она волновала и изменяла все мое существо; но сейчас во мне проснулся и прежний рассудительный философ. Мне были приятны и мое опьянение, и Лоранс, однако я понимал: и то и другое – грязь.

Жак сидел слева от меня; не знаю, удалось ли ему напиться допьяна, но он нес всякий вздор, может быть и умышленно. Напротив сидели все три женщины: по правую руку от меня Мария, затем Маргаритка, затем Лоранс, слева от Жака. Я не сводил глаз со всех троих, мне казалось, что у них новые лица и звучащие по-новому голоса.

Я не видел Марию с того дня, как застал ее лежащей на диване, бледную и обессилевшую. Тогда ее можно было принять за юную девушку, угасающую от непорочности. Теперь же ее белокурые волосы рассыпались по плечам, лицо пылало, щеки были окрашены сиреневым румянцем; она размахивала обнаженными руками с жаром несведущего ребенка в первом порыве страсти. Я весь погрузился в созерцание ее пламенеющего юного лица.

Удивительное, щемящее душу чувство вызывало это создание, очнувшееся от своей агонии, чтобы смеяться и пить, чтобы попытаться изведать все мучительные наслажденья этой жизни, прожитой бессознательно, с наивностью маленького ребенка. Разглядывая Марию, растрепанную, то и дело вздрагивающую, ее горящие глаза, влажные губы, я вообразил в пьяном тумане, что передо мной умирающая, которая внезапно услыхала на смертном одре зов своего сердца, своих чувств, и в эту торжественную минуту, растерянная, смятенная, она все же не хочет умирать, не удовлетворив своих неясных желаний.

Лоранс тоже оживилась. Она была почти хороша от бесстыдства. Во всех ее чертах сквозила откровенная порочность, которая сообщала наглое выражение ее вытянувшемуся лицу; от нервного возбуждения у нее образовались на лице резкие складки, они разрезали щеки и шею на большие квадраты, придавая Лоранс какой-то высокомерный вид. Она побледнела; жемчужные капли пота выступили на лбу и у корней волос, высоко взбитых над низким, приплюснутым черепом. Она уселась поглубже в кресло; на ее мертвенном, искаженном лице жили только темные глаза – она казалась мне чудовищным образом женщины, которая взвесила у себя на ладони все наслажденья и теперь отказывается от них, находя их слишком легковесными. Временами мне чудилось, будто она смотрит на меня, пожимая плечами; она улыбается из жалости, как бы говоря мне: «Ты меня любишь, да? Чего тебе надо от меня? Я труп, а сердца у меня не было никогда».

Что до Маргаритки, та словно еще похудела, еще больше сморщилась. Ее лицо, напоминавшее сушеное яблоко, стало совсем помятым и приняло светло-кирпичный оттенок; глаза превратились в две сверкающие точки. Она кротко и приветливо покачивала головой, без умолку болтая; ее голос напоминал визгливые звуки шарманки. К тому же она чувствовала себя прекрасно, хотя одна съела и выпила столько, сколько мы втроем.

Я смотрел на женщин. Мой взгляд был затуманен, и они казались мне какими-то увеличенными, вдобавок они странно покачивались. Здесь представлены все виды разврата, думал я: разврат молодой и беспечный, ничем не прикрытый зрелый разврат, разврат состарившийся, но живущий, несмотря на седины, памятью о позорном прошлом. Я впервые видел этих женщин вместе, бок о бок. Они одни представляли собой целый мир. Маргаритка подавляла их превосходством своего возраста, она главенствовала, называла «деточками» двух презренных женщин, которые ласкались к ней. Отношения у них были сердечные, родственные; они обращались друг с другом, как с сестрами, не думая о разнице в летах. У меня в глазах все три головы слились вместе, и я уже не мог разобрать, над чьим лбом белеют седые волосы.

А мы сидели напротив, Жак и я. Мы были молоды, мы праздновали успех, достигнутый умственным напряжением. Я чуть было не выбежал из комнаты, чтобы поспешить к вам, братья. Затем я расхохотался, вероятно громко, потому что женщины удивленно посмотрели на меня. Вот мир, в котором я должен жить отныне, подумал я. Закрыв глаза, я увидел ангелов в длинных лазоревых одеяниях; они возносились вверх, озаряемые искрящимися, бледными лучами.

Ужин проходил очень весело. Мы пели, болтали. Мне казалось, что комната наполнилась разъедавшим глаза густым дымом, от которого першило в горле. Потом все завертелось, я решил, что засыпаю, и вдруг услыхал далекий голос, звеневший, как надтреснутый колокол:

– Мы должны расцеловаться! Мы должны расцеловаться!

Я приоткрыл глаза и увидел, что надтреснутый колокол – это Маргаритка, забравшаяся на кресло. Она размахивала руками и хихикала.

– Жак, Жак, – кричала она, – поцелуйте Лоранс! Это хорошая девочка, займитесь-ка ею, развеселите ее. А ты, Клод, бедный, сонный мальчик, поцелуй Марию – она любит тебя и протягивает тебе свои губки. Ну, да-ванте целоваться, давайте целоваться. Вот увидите, как будет славно.

И старушонка соскочила на пол.

Жак наклонился и поцеловал Лоранс; она вернула ему поцелуй. Тогда я повернулся к Марии, которая протянула ко мне руки и запрокинула голову в ожидании. Я собирался поцеловать ее в лоб, но она еще больше откинулась назад и подставила мне губы. Свечи освещали ее лицо. Я заглянул ей в глаза и увидел в глубине их свет необычайной голубизны, который я принял за ее душу.

В то время как я разглядывал, нагнувшись, душу Марии, я почувствовал, как чьи-то холодные губы прикоснулись к моей шее. Я обернулся и увидел Маргаритку, которая, смеясь, хлопала в ладоши. Она поцеловала Жака, а потом меня. Я вытер себе шею.

Пробило семь часов, бледный свет возвестил наступление утра. Все темы для разговора были исчерпаны, пришла пора расставаться. Когда я собрался уходить, Жак накинул мне на плечи брюки и пальто, от которых я и не подумал отказаться. Маргаритка первая пошла наверх, держа подсвечник в вытянутой вперед костлявой руке.

Когда мы легли, мне пришли на ум поцелуи, которыми мы обменялись. Я поглядел на Лоранс: мне показалось, что ее губы покраснели от поцелуев Жака. А мне все еще виделся в темноте голубой свет, горевший в глазах Марии. От этих туманных мыслей меня охватила дрожь, и я заснул беспокойным сном. Во время сна меня не покидало неприятное ощущение холода от прикасающихся к моей шее губ Маргаритки; мне снилось, что я провожу рукой по шее и не могу убрать этих губ, которые меня леденят.

XXI

В воскресенье, растворив окно, я увидел, что вернулась весна. Воздух все еще вибрировал, но уже теплел: в последних судорогах зимы чувствовался первый зной. Я вбирал в себя этот струившийся в небе живительный поток; горячие, остро пахнувшие испарения, которые поднимались с земли, вызывали во мне безмерную радость.

Каждой весной мое сердце молодеет, тело становится легче. Все мое существо очищается. При виде этого бледного, ясного неба, ослепительно светлого на востоке, проснулась моя юность. Я посмотрел набольшую стену, она была чиста, ее контуры стали четкими, в расщелинах проросли травинки. Я посмотрел на улицу: мостовые и тротуары белели, подсыхая; вымытые дождями дома улыбались солнцу. Молодая весна все одаряла своим весельем. Я крепко стиснул руки на груди, обернулся к Лоранс и крикнул:

– Вставай, вставай, нас зовет весна!

Лоранс встала, а я тем временем сходил к Марии, занять у нее платье и шляпу, а у Жака – двадцать франков. Платье оказалось белым в лиловых букетиках; у шляпки были широкие красные завязки.

Я торопил Лоранс, даже сам ее причесал; мне хотелось поскорее выйти на солнце. По улице я шел быстро, не поднимая головы, мне хотелось поскорее увидеть деревья, и я слушал со сдержанным волнением звуки голосов и шагов. Когда я увидел в Люксембургском саду огромные купы каштанов, у меня подкосились ноги, мне пришлось сесть. Я уже два месяца не выходил из дому. Я просидел на скамейке не менее пятнадцати минут, упиваясь юной зеленью, юным небом. Я вышел из такого мрака, что весна меня ослепила.

Потом я сказал Лоранс, что мы будем идти долго-долго, все вперед, пока уже не в состоянии будем двигаться. Там, куда мы придем, воздух теплый, еще насыщенный влагой, и много травы и солнца. Возбужденная не меньше меня, Лоранс поднялась со скамьи и потащила меня за собой чуть ли не бегом, как ребенок.

Мы пошли по улице Анфер и дальше по Орлеанской дороге. Все окна были раскрыты, в глубине комнат виднелась мебель. У дверей домов разговаривали и курили мужчины в белых блузах. Из лавок доносились взрывы смеха. Можно было подумать, что все, окружавшее меня – улицы, дома, деревья, небо, – тщательно вычищено. Линия горизонта была чистой, словно только что прочерченной, такой четкой и светлой, что казалась белой.

Возле укреплений нам встретилась первая трава – еще низенькая травка, расстилавшаяся широкими коврами. Мы спустились в ров и пошли вдоль серых каменных стен, огибая все их повороты и углы. С одной стороны – беловатая стена, с другой – зеленеющий откос: идешь, как по пустынной, тихой улице, на которой нет домов. Те места, куда попадает больше солнечных лучей, заросли высоким чертополохом и полны насекомых – жуков, бабочек, пчел; там стоит сплошное жужжанье и очень жарко. По утрам откос отбрасывает тень, на мягком густом дерне не слышно шагов, а впереди – узкая полоска неба, на которой вырисовываются редкие верхушки залитых солнцем деревьев.

Крепостные рвы – это миниатюрные пустыни; я часто задерживался там, углубившись в мечты. Ограниченность пространства, тень, тишина, которые становятся еще ощутимее на фоне отдаленного гула большого города и звучащих в соседних казармах рожков, влекут к себе мальчишек, малых и больших детей. Здесь, в этой яме, у самых ворот Парижа, слышно, как он тяжело дышит и вздрагивает, но не видно его. В течение получаса мы с Лоранс не покидали этого овражка, забыв о существовании домов и расчищенных дорожек; мы находились за тысячу лье от всякого жилья, не видя ничего, кроме камня, травы, неба. Потом, уже начиная задыхаться, жадно стремясь к открытым просторам, мы взбежали по откосу. Перед нами расстилалась широкая равнина.

Мы очутились на пустопорожних землях Монружа. Эти бугристые, грязные поля, такие унылые и жалкие, полны зловещей поэзии. То тут, то там в черной почве зияют страшные провалы, открывая взгляду, словно внутренности земли, заброшенные старые карьеры, свинцово-серые и глубокие. Ни одного дерева вокруг; на низком, мрачном горизонте выделяются только большие валы подъемных воротов. У земли здесь какой-то отталкивающий вид, она вся замусорена. Дороги петляют, скрещиваются, тоскливо тянутся вдаль. Недавно поставленные и уже развалившиеся лачуги, груды ломаной штукатурки появляются за каждым поворотом тропинки. Все режет глаз: черная земля, белые камни, синее небо. Весь этот пейзаж, с его болезненным обликом, его грубо изрезанными поверхностями, его зияющими ранами, полон невыразимой печали, свойственной всем разоренным человеческой рукой краям.

Лоранс, ставшая задумчивой во время прогулки по крепостным рвам, теперь, пересекая пустынную равнину, жалась ко мне. Мы шагали молча, иногда оборачиваясь, чтобы взглянуть на рокочущий вдали Париж. Затем мы снова шли, глядя себе под ноги, обходя ямы, рассматривая с грустью в душе эту равнину, открытые раны которой безжалостно освещало солнце. Там, далеко, были церкви, пантеоны, королевские дворцы; здесь – разоренная, развороченная земля, Недра которой изрыли и расхитили, чтобы построить храмы людям, королям и богу. Объяснение равнине следовало искать в городе; у порога Парижа было опустошение – источник всякого величия. Я не знаю ничего более мрачного и тоскливого, чем эти незастроенные земли, окружающие большие города; они отнюдь еще не город и уже не сельская местность; им свойственны нищета и увечья человека, они утратили зелень деревень и спокойное величие божества.

Мы спешили уйти отсюда. Лоранс было больно ступать по камням, она боялась этого беспорядка, этой печали, напоминавших ей нашу комнату. А я видел здесь свою любовь, свою смятенную, истекающую кровью жизнь. Мы ускорили шаг.

Мы спустились с холма. В глубине долины текла Бьевра, синеватая и мутная. На берегах речки кое-где росли деревья; рядом мрачно высились большие дома, темные, ветхие, прорезанные огромными окнами. Эта долина еще тошнотворнее, чем равнина, – она сырая, полная вязкой грязи, вонючая. От кожевенного завода несутся едкие, удушливые запахи; от Бьевры, этой сточной трубы под открытым небом, идет такой смрад, что можно задохнуться. То уже не унылые и серые пустынные земли Монружа, а омерзительные берега черной от грязи и нечистот речки, воды которой несут зловонные вещества. На этом навозе выросло несколько могучих тополей; а наверху вырисовываются на ясном небе продолговатые контуры белого здания больницы Бисетр, страшного жилища безумия и смерти, высящегося с достоинством над отвратительной, нездоровой долиной.

Я был в отчаянье; я уже думал, не остановиться ли нам и не провести ли день на берегу клоаки. Стало быть, я не могу уйти от Парижа, не могу избежать сточных канав. Грязь и гнусность преследуют меня даже за городом; воды гниют, деревья полны болезненной силы, мой взгляд встречает только язвы и муки. Это, верно, и есть та сельская местность, которую уготовил мне бог. Каждое воскресенье я буду приходить сюда под руку с Лоранс и гулять по берегу Бьевры, у кожевенного завода; около этой клоаки я буду говорить о любви, а в полдень усядусь со своей возлюбленной на жирную землю и отдам всего себя этому мертвому существу, в этой мерзкой долине. Я остановился, испуганный, готовый бежать обратно в Париж, и посмотрел на Лоранс.

У Лоранс было ее обычное вялое выражение лица, на котором отпечатались нужда и преждевременная старость. Появившаяся после выхода из дому улыбка исчезла. Лоранс, видимо, устала, ей было скучно; она глядела по сторонам спокойно, без отвращения. Я как бы видел ее в нашей комнате и понял, что этой спящей душе нужно больше солнца, нужна более радостная природа, – тогда к ней вернутся ее пятнадцать лет.

Я решительно схватил ее за руку и, не дав ей даже обернуться, увлек за собой; мы взбежали на холм и двинулись дальше, все вперед, прямо по дорогам, пересекая луга, в поисках юной, девственной весны. Так мы шли молча и быстро в течение двух часов. Мы миновали несколько деревень, кажется Аркейль, Бурла-Рен; прошли по множеству тропинок, между белыми стенами и зелеными изгородями. Когда же мы, перепрыгнув через ручей, попали в полную зеленой листвы долину, Лоранс по-детски закричала, засмеялась и, вырвав у меня свою руку, пустилась бежать по траве, веселая и наивная.

Мы очутились на большой четырехугольной травянистой лужайке, на которой росли деревья, большие тополя, величественным взлетом поднявшиеся ввысь; они слегка раскачивались в голубом небе. Трава была пышная и густая, темная в тени, золотистая на солнце; когда ветер волновал тополя, она напоминала громадный переливчатый шелковый ковер. Вокруг простирались возделанные земли, покрытые кустами и различными растениями; горизонт был сплошь застлан листвой. На фоне всей этой зелени весело выделялся низкий и длинный белый дом, приютившийся поблизости под сенью маленькой рощи. Еще дальше, еще выше, на краю неба просвечивали сквозь листву первые крыши Фонтене-о-Роз.

Зелень появилась лишь накануне, она была свежа и чиста, как непорочная девушка; светлые сплетения бледных и нежных молодых листочков казались легким, тонким кружевом, наброшенным на широкое голубое покрывало неба. Даже стволы деревьев, старые, шершавые стволы, казались заново выкрашенными; их увечья были скрыты под свежим мхом. То была всеобщая песнь, юное приветливое веселье. Камни, и земля, и небо, и воды – все выглядело чистым и сильным, здоровым и невинным. Новорожденные поля, зеленые и золотистые под огромным лазурным небосводом, смеялись, залитые светом, опьяненные жизненными соками, юностью, девственностью.

И среди всей этой юности, этой девственности, бегала освещенная солнцем Лоранс, тоже полная жизненных соков. Она окуналась в траву, упивалась чистым воздухом, к ней вернулись ее пятнадцать лет на лоне полей, которым не было и пятнадцати дней. Молодая зелень освежала ее кровь, молодые лучи согревали ее сердце, румянили щеки. Все ее существо пробуждалось вместе с пробуждением земли; как и земля, она вновь становилась девственной в эту сладостную пору.

Лоранс носилась как безумная, гибкая и крепкая, увлекаемая поющей в ней новой жизнью. Она ложилась, быстро вскакивала, разражалась смехом, нагибалась, чтобы сорвать цветок, потом исчезала в деревьях, потом возвращалась обратно, разгоряченная, порозовевшая. Ее лицо оживилось, разгладилось, очертания его смягчились, с него не сходило приветливое, радостное выражение. Смех стал непринужденным, голос звонким, движения мягкими. Сидя под деревом и прислонясь к его стволу, я наблюдал за ней, за ее белевшей в траве фигурой, соскользнувшей на плечи шляпкой; мне нравилось это красивое платье, чистое, легкое; она держалась в нем целомудренно и походила на расшалившуюся школьницу. Лоранс подбегала ко мне, кидала мне на колени, пучок за пучком, сорванные цветы: маргаритки и лютики, шиповник и ландыши; затем опять убегала, сверкающая на солнце, бледная и прозрачная в тени, как бы жужжа и кружась на свету, не в силах остановиться. Она наполняла эти травы и листья шумом и движением, она заселяла этот затерянный уголок; весна стала еще светлее, еще оживленнее после того, как смех этой девочки в белом зазвучал посреди зелени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю