Текст книги "Гёте"
Автор книги: Эмиль Людвиг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
«Я никогда не боролся с инстинктами окружающих. Мне это казалось заносчивостью, а может быть, я слитком рано стал вежлив… Я был окрашен всегда в какие-то нежные цвета, вроде голубого; но я бы погиб, стремись я стать во что бы то ни стало красным… Не зашел ли я слишком далеко в своей манере жить уединенно? Впрочем, эту манеру можно в известном смысле назвать и самовоспитанием. А воспитание всегда тюрьма, и ее неизбежные решетки раздражают тех, кто проходит мимо. Зато тот, кто занят самовоспитанием, кто заперт в тюрьме и натыкается на прутья, действительно приходит в результате к свободе… Я насилу научился великому делу – искать то, что необходимо для моей деятельности, в явлениях национальных и исторических… Меня всегда считали особым баловнем счастья… А по существу, я всего добивался только работой и трудом и могу сказать, что из семидесяти пяти лет жизни вряд ли прожил с удовольствием хоть месяц. Я всегда толкал в гору камень, который скатывался вниз, и его приходилось тащить снова». После таких высказываний старого Гёте трудно представить его себе человеком, решившим перелить собственную жизнь в некое гармоничное произведение искусства.
Некогда юный Гёте мерялся силами с самими богами. Тогда он заставил Фауста, мага и своего двойника, запертого в тесной келье, крикнуть сквозь окружающий его мрак и туман:
Во прах перед тобой я не склонюсь челом.
Знай, равен я тебе, дух пламенный, во всем!
Но теперь, через столько лет, когда старый Гёте берется за пожелтевшие листы, когда он заставляет Фауста после долгого сна проснуться в ярком свете солнца, тот, благодарный, восклицает, обращаясь к земле, на которой он спал:
И в эту ночь ты в сладостном покое
Дышала, мне готовя наслажденье,
Внушая мне желанье неземное
И к жизни высшей бодрое стремленье.
Желания богов уже не терзают его сердце. Когда он пытается взглянуть на восходящее солнце, скрытое от него горой, оно тотчас же ослепляет его. И тогда он опускает взгляд на землю и видит водопад, в котором сверкает радуга.
Всю нашу жизнь она воспроизводит:
Вглядись в нее – и ты поймешь душою,
Что жизнь на отблеск радужный походит!
Так же как Гёте, Фауст полон теперь спокойного отречения, и высказывания Фауста в наиболее ответственных местах выражают мысли самого Гёте.
В них обоих говорит тот дух, который напрягает последние силы, чтобы завершить свое творение, И все-таки, это тот же самый дух, который всегда боролся за действительность, и который, в середине своей жизни, когда он писал сцену спора с Мефистофелем, по-фаустовски презирал прекрасные мгновения. Только теперь, на закате дней, к Гёте впервые подкрадывается раскаяние, так же как к Фаусту забота. Только теперь ему хотелось бы вернуть прошлое, чтобы полнее насладиться им.
«В лучшую пору моей жизни, – замечает старый Гёте, – друзья, например, Мерк в последние франкфуртские годы, часто говорили мне, что живу я лучше, чем говорю; говорю лучше, чем пишу; пишу лучше, чем то, что выходит из печати. Но все эти разговоры только усиливают и без того свойственное мне презрение к преходящему мгновению».
Удивительно ли, что, запутавшись в сетях противоречий (ведь он стремится взять все, что можно, от мгновения, и презирает его), Гёте бесконечно отодвигает разрешение спора между Фаустом и Мефистофелем. Он написал уже все сцены трагедии и только никак не может вынести окончательное решение, ибо оно не в его власти. Точно так же, как читатель почти до самого конца не знает, чем завершится жизнь Фауста, точно так же до последнего года своей жизни не знает этого и Гёте.
Очень напрасно конец «Фауста» заставил многих решить, что в старом Гёте произошел религиозный поворот. Христианское учение до конца жизни остается ему совершенно чуждо. Он по-прежнему нападает на него, только уж не с юношеским жаром, а иронически, «Кто у нас нынче христианин в понимании Христа? Я один, может быть, хотя вы и считаете меня язычником». Христа старый Гёте называл личностью чрезвычайно значительной, но в высшей степени проблематичной. Канцлер даже своему сокровенному дневнику не решился доверить слова, сказанные Гёте по поводу нового церковного закона. Он только кратко записал: «Резкие выпады против мистерий христианской религии, особенно против непорочного зачатия Марии, которую и мать ее Анна тоже будто бы зачала не в грехе». Как раз в это время Гёте случайно попалось его первое стихотворение: «Нисхождение в ад Христа». Он смеется и говорит, что это прекрасный пропуск на небеса, а глядя на распятие, утверждает, что на него приятно смотреть всем. Ведь любой видит здесь человека, которому пришлось еще куда хуже, чем ему самому. Новейшую религиозную поэзию Гёте саркастически окрестил «поэзией лазаретной». В письмах к близким, он не поручает их милосердию божьему и упрямо подписывает: «Итак, поручаю вас моральному мировому порядку! Да пребудут с вами добрые духи воздуха и земли»; «Препоручаю вас всем благожелательным демонам!»
Библия для Гёте книга только историческая.
В идеальной «провинции», изображенной в «Годах странствий», одинаково уважают три религии – языческую, философскую и христианскую. В совокупности своей они и образуют религию истинную. А уважение ко всем этим религиям переходит в высшее качество – в уважение к себе самому.
Принимая во внимание подобные идеи, иенские теологи, разумеется, не могут последовать примеру других факультетов и на гётевском юбилее дать ему титул почетного доктора – им приходится ограничиться только дипломатическим поздравлением. А при этом они еще не знали весьма не кроткую «ксению», которая стала достоянием потомства:
Тот, кто талантлив и учен,
Тот набожен и так.
Но набожность возводит в культ
Бездарный и дурак.
Повторяем, хотя конец «Фауста» заставил многих решить, что в старом Гёте произошел религиозный поворот, но ни у Гёте, ни у его Фауста нельзя найти и малейших симптомов терзания совести или мечты о божественном всепрощении. Гёте вовсе не замышлял восхождение Фауста на небеса наподобие восхождения Данте к мистической розе. И чем кончится жизнь Фауста, Гёте не знал почти до самого завершения трагедии. Всего за несколько лет до этого он даже полагал, что Мефистофель тоже будет прощен господом богом.
Гёте совершенно ясно заявил, что заключительная часть «Фауста», которая может показаться «католической», – это только форма, и нередко он называл эту часть вакханалией.
Последние идеи Гёте, касающиеся морали, тоже никак не совпадают с заповедями евангелия. Он сам говорит, что мораль его «чисто человеческая», что это та самая мораль, которая является предметом античной трагедии, особенно там, где возникает конфликт человека с властью и законом. «Именно здесь проявилось все нравственное, как главная часть человеческой природы… Но это вовсе не первозданная и не прекрасная природа… Да и что такое добродетель, как не то, что действительно свойственно человеку в любом состоянии?»
В таких расплывчатых словах характеризует старик моральные нормы, когда ему приходится говорить о них с друзьями. Но вся его природа восстает против этих норм. Прожив долгую жизнь, которую он отдал разуму и природе и в беспрерывной титанической борьбе с собой, Гёте, конечно, считал понятия морали весьма пустыми. Поэтому он их избегал.
И поэтому выдержал величайшее испытание, которому подвергает человека возраст. Даже в глубочайшей старости он с полной свободой выступал против истин, которые люди, чувствуя приближение смерти, обычно стараются на всякий случай как-то признать, хотя бы частично. Отважный старик, когда при нем заговорили о совести, воскликнул: «А почему необходимо иметь совесть? И кто этого требует?» Ранняя Римская республика, в которой еще не было преступников, говорит он, была так скучна, так трезва, что в ней, конечно, не хотелось жить ни одному порядочному человеку.
Ни христианство, ни мораль не составляют веры Гёте. Вера его – наука. «Самое важное уразуметь, – говорит Гёте, – что все существующее само по себе составляет теорию… За феноменами не надо ничего искать. Они сами наука».
«Мыслить, знать, чувствовать, верить и как там еще называются щупальца, которыми человек нащупывает вселенную; они должны всегда работать во взаимодействии, только так мы и сможем выполнить свое призвание».
Обращаясь к природе, Гёте-натуралист говорит: «В природе есть области доступные и недоступные. Нужно понять это и отнестись к ним с уважением… Человек, который этого не поймет, может всю жизнь промучиться над тем, что ему недоступно. Зато человек, который достаточно умен, чтобы держаться только области доступного, исследуя ее со всех сторон и укрепляя свои познания, сумеет в известной мере проникнуть и в область недоступного. Впрочем, и тогда он вынужден будет признаться, что в природе всегда есть нечто загадочное, и постичь это превышает человеческие способности».
Хотя Гёте намеренно так пространно поясняет свою мысль, мы видим, что исследовательская мысль самого Гёте идет именно неизведанными тропами и вторгается в самую суть явлений. Поэтому он неизбежно должен был стать врагом символистов, до появления которых он еще дожил. «Я пластический художник, – говорит Гёте, указывая на голову Юноны. – Я пытался постичь мир и человека в мире. А теперь приходят эти парни, напускают тумана и показывают мне явления, то где-то в чуть различимой дали, то совсем рядом, точно китайские тени, черт бы их побрал!» Враг мистики, Гёте враг и всяческих сект. Он предостерегает от постоянного созерцания еще не разгаданных явлений и спекуляции на них. «Пусть человек, верящий в загробную жизнь, радуется втихомолку, но у него нет никаких оснований воображать, как именно все это будет там… Возня с идеями бессмертия – занятие для привилегированных сословий, особенно для женщин, которым нечего делать».
Старик сердито, а иногда и насмешливо отказывается проникать в загадочное. Зато он старается спасти все, что только возможно, для предмета исследования и обнаруживает всю свою волю бойца, когда признается, что неисследуемое, правда, существует, но мы не можем не попытаться сузить его до таких пределов, чтобы от него почти ничего не осталось.
В последние годы жизни Гёте углубляется в астрономию и много размышляет над вопросами мироздания. «Мне выпало особое счастье, – говорит он Цельтеру. – В глубокой старости меня посещают такие мысли, следить за которыми все равно, что прожить свою жизнь сначала». Мысль о смерти оставляет его совершенно спокойным, ибо он верит в вечность. «Уверенность в том, что мы продолжаем существовать вечно, вытекает у меня из самого понятия деятельности. Ибо если я, не зная устали, буду деятелен до самого конца, то природа, когда теперешняя форма уже не сможет выдержать тяжести моего духа, обязана будет указать мне новую форму существования. Пусть же вечно живой не откажет нам в новых видах деятельности, аналогичных тем, в которых мы уже испытали себя. А если он еще по-отцовски дарует нам воспоминание обо всем справедливом и хорошем, к чему мы стремились и что уже создали, тогда и мы, конечно, очень быстро ухватимся за зубцы мировой шестерни». Вот в каких чувственных красках изображает престарелый Гёте сверхчувственный мир.
А тем временем судьба готовит ему новые утраты.
Умирает в дороге, возвращаясь из Берлина, герцог. Гёте почти не говорит об умершем. Проходит еще два года, но он не дает смерти подкупить свою память. Он все еще судит герцога, как живого. «Он мог бы приобщиться к моим идеям и высоким стремлениям, – говорит Гёте. – Но, как только его покидал демон, и в нем оставалось одно человеческое, он не знал, что с собой делать, и чувствовал себя прескверно… В сущности, в нем было больше черт тирана, чем в ком-либо другом, но он предоставлял всему плыть по течению, если только это не задевало собственных его интересов…»
Старик еще раз покидает свой дом. Он едет в Дорнбург. В последний раз он один. Но хотя он счастлив, сбежав от семьи и города, он и здесь не живет отшельником. Он по-прежнему доступен детям, друзьям, гостям, выписывает в свое уединение вино, книги и карты, линзы и призмы. При нем секретарь и слуга. Соприкосновение с природой вновь будит в нем исследовательскую жилку. Труды французских натуралистов, близкие по направлению к его собственным, заставляют его вспомнить о метаморфозе растений. К тому же он много занимается метеорологией. Дворец в Дорнбурге окружен виноградниками, и при виде их Гёте пишет статью о новом способе возделывания винограда.
Перед рассветом он подходит к высокому окну и видит, как спешит укрыться от солнца Венера. А иногда в поздние летние сумерки он гуляет по аллее перед дворцом, среди мальв и роз, над ним проносится ветер, он видит солнце, которое все еще не скрылось за горизонтом. Тогда им с новой силой овладевает склонность к аллегориям, и возвышенную ясность горной тишины он воспринимает как выражение последнего своего одиночества. Проходит еще несколько дней, и он решается, наконец, написать новому государю. Когда-то, сорок пять лет тому назад, он приветствовал его рождение, а потом помогал его воспитывать. Приветственное письмо старого министра обращается в поэму.
Он глядит вниз на замки и деревни, которые виднеются в долине у подножия горы, на дома и злаки; и кажется, он видит, как исчезает и возникает вновь все живое. «Я вижу дома в деревне – между ними пролегают грядки, высятся деревья, – и реку, которая, извиваясь, течет по полям; прилежные поселяне косят густые травы. Вот тянутся запруды, мельницы, мосты, скрещиваются дороги, то поднимаясь в гору, то спускаясь вниз. На тщательно возделанных холмах до самых крутых обрывов, поросших лесом, простираются пашни, и цвет их меняется от цвета злаков, от степени спелости… Все, как и пятьдесят лет тому назад. Только повсюду царит большее благоденствие».
Так пишет старик новому герцогу из лесных мест, в которые пятьдесят лет тому назад вместе со старым герцогом он вступил как деятельный их устроитель.
И совсем как тогда, среди этих лесов он вновь превращается в лирического поэта:
Немая боль нашла слова
А небеса все голубее
Златая лютня зазвучала,
Приди, подруга старых дней!
И написав эти строки, он пишет еще четыре стихотворения, самые совершенные из всех, обращенных им к природе. Это последние лирические стихи Гёте.
Правда, он пишет еще неожиданно и добавление к «Дивану». Но в нем не звучат уже кристальные ритмы. Гёте вернулся к белому стиху своей юности. А вообще он подчиняет теперь свою жизнь только двум задачам: работе и экономии времени. Он уже не интересуется газетами, очень мало кого принимает, не читает книг, даже собственных, и отказывается посмотреть постановку первой части своего «Фауста», хотя спектакль, поставленный в его честь, идет чуть не рядом с его домом. Когда до Германии докатываются отзвуки июльской революции и Иена объята волнениями, Гёте остается иронически-равнодушным даже к этим событиям. Он сосредоточен только на своей работе. Наконец из печати выходит последний том Сочинений, и перед Гёте открыта дорога к новым трудам. Он обязан собрать всю свою энергию и все свои жизненные силы!..
Умирает старая герцогиня Луиза… Целых полвека Гёте относился к ней с чувством особого уважения. Сейчас он сидит с друзьями. Попивая вино, они стараются говорить погромче, чтобы заглушить звон погребальных колоколов. Гёте рассказывает им новые сцены из «Классической Вальпургиевой ночи». Сверх всякого ожидания она с каждым днем удается все больше. Ему передают привет и соболезнование молодой герцогини.
«…Покуда нам еще светит день, – говорит Гёте, давайте держать голову высоко. И, покуда, еще можем творить, не сдадимся!»
Чем реже выходит он из своей узкой комнаты, тем шире становится круг страстей, к которым он возвращается в воспоминаниях.
Окидывая мысленным взором свою жизнь, он характеризует ту демоническую силу, то существо, которое часто управляло его судьбой. «Оно не было божественным, ибо казалось неразумным; не человеческим, ибо у него уже не было разума; не адским, ибо оно было великодушно; не ангельским, ибо в нем нередко проскальзывало злорадство; оно было подобно случайности, ибо не влекло за собой никаких последствий… Казалось, оно произвольно обращается с самыми необходимыми элементами нашей жизни… Оно нравилось себе только в ситуациях немыслимых…..Я пытался спастись от этого страшного существа, скрываясь по привычке за каким-нибудь образом».
Охваченный таким настроением, Гёте обращается к Бетховену. Теперь музыка Бетховена ему уже близка.
В Веймар приезжает Мендельсон. Забившись в угол, Гёте слушает в его исполнении первые такты бетховенской сонаты C-moll. «Да ведь это грандиозно, – восклицает он. – Огромно! Невероятно! Кажется, сейчас над нами обрушится дом!» Долго еще вспоминает он об этой музыке. Впрочем, вовсе не эти настроения доминируют последние годы в жизни Гёте. Всего за три месяца до его смерти друг его, канцлер, говорит, что любимая форма существования Гёте – это ирония.
Но в предельной старости Гёте предстояло еще одно, последнее испытание.
Август, наконец, уехал. В сорок лет он добился, чтобы отец отпустил его. Да Гёте и сам понял, что никакой надзор уже не спасет сына. Отпуская его, он прямо сказал окружающим, что считает его безнадежным.
Конечной целью поездки Августа был Рим. Он отправился туда в сопровождении Эккермана. За несколько лет до рождения Августа Гёте, который целых десять лет изнемогал под тяжестью дел и обязанностей, бежал на юг. Он бросился туда в поисках свободы и знаний. Теперь сын его бежит на юг, чтобы окончательно погубить свою и без того погубленную жизнь. Судя по письмам Августа к отцу, он ведет себя во время путешествия разумно, преследует только гуманистические цели. По правде, он скрывает от отца свое пьянство и свою депрессию. В дневниках Августа описывается все внешнее и тщательно умалчивается обо всем существенном, совсем как в поздних дневниках отца. Кажется просто чудовищным, что отец ничего не знает о тяжело больном сыне, разве только, что он приобрел в Милане медали, нужные для коллекции Гёте. Но еще трагичнее, что в действительности отец знает все – и молчит. Переписываясь с сыном, он все время делает вид, что считает его счастливцем. И даже противопоставляет «гармоничное» настроение Августа, в котором тот приехал во Флоренцию, своему «тассовскому», которым был охвачен он сам, приехав в тот же город. Издалека отец осторожно предостерегает сына, успокаивает, обещает выслать любую сумму, которая только ему потребуется. В Генуе Эккерман поссорился с Августом и уехал. Оставшись один, Август сломал себе лопатку, потом заболел какой-то таинственной кожной болезнью.
Последние письма его к отцу дышат странной экзальтацией. «Впервые, на сороковом году жизни, пишет он за двенадцать дней до смерти, – я узнал чувство самостоятельности, и притом среди чужих людей… Меня пытались соблазнить игрой, девчонками, женщинами. Но против этих трех соблазнов я заговорен. Так что я возвращаюсь совершенно чистым, хотя и израсходовав несколько больше денег, чем другие». Письмо пьяницы, который стоит на пороге смерти, полно тайных недомолвок и намеков. Оно явно рассчитано на возвышенную и разреженную официальную атмосферу, царящую в гётевском доме. И старик это знает. Чуть не накануне смерти сына он посылает ему рекомендацию к археологу, работающему на раскопках, и заканчивает свое письмо зловещими словами: «Итак, мой сын обладает теперь самыми прекрасными рекомендациями и на земле и под землей».
В конце октября Август, последний из детей Гёте, умирает «вследствие кровоизлияния в мозг, повлекшего за собой молниеносную смерть». Вскрытие обнаружило чудовищно увеличенную печень, типичную «печень алкоголика»… Он умер в Риме, в том самом городе, где отец его, по собственному признанию, «только начал жить». Земляки похоронили его возле пирамиды Цестия, которую когда-то запечатлел в меланхолическом рисунке Гёте, мечтавший найти под ней место своего успокоения. Но и на родине Августа не проводил бы любящий взор. О нем никто не горюет.
Через двенадцать дней отец, еще не зная, что сын умер, мягко и благожелательно ответил на его последнее письмо. Собрание сочинений, наконец, выходит из печати. «Ты приедешь как раз к самому концу, когда мы оба сможем подвести итог и начать новую эру. И да ниспошлют нам добрые духи разумение и силы для этого». Но письмо уже не было перебелено. На другой день ганноверский посол, присутствовавший при смерти Августа, привез эту весть в Веймар. Посол – господин Кестнер, сын Лотты Буфф. Друзьям, которые, запинаясь, передают известие отцу, Гёте не дает договорить. Он произносит античные слова: «Я знаю, я породил смертного сына!..»
Но работа над «Фаустом» замирает совсем. Гёте упрямо молчит. Нет, он не согнется перед утратой! Возвращается Эккерман, спутник Августа. Гёте обнимает его. Ни звуком не упоминает он о сыне. Ни теперь, ни потом…
«Испытаний ты должен ждать до конца дней своих, – пишет Гёте Цельтеру. – У тебя, мой хороший, в них никогда не было недостатка, у меня тоже; и кажется, судьба уверена, что мы состоим не из нервов, вен и прочих органов, но сплетены из проволоки… Что ж, пусть будет так… Самое удивительное и существенное в этом испытании то, что отныне я должен один и с еще большим трудом влачить на себе бремя. Одно лишь великое понятие – долг – может заставить нас устоять. Я стараюсь сохранить равновесие физическое, остальное образуется само. Тело должно, дух хочет – значит, человеку, который знает, что желаниям его предначертан неизбежный путь, долго раздумывать не приходится… Итак, через могилы, вперед…»
Гёте держится героически. Кажется, что несчастье только увеличило его силы. Уже целых десять лет последняя часть «Поэзии и действительности» ждала своего завершения. Теперь за две недели Гёте диктует его почти до конца. И по временам в этой книге вспыхивает такой огонь, которого не было во всех предыдущих. Гёте весь ушел в описываемую эпоху. Он рассказывает о ней друзьям, цитирует им стихи к Лили. Кажется, он все еще пылает к ней страстью.
Одинокий, без сына, без любящих, старик листает старые-престарые свои дневники и находит в них слова: «Смех и веселье продолжались до полуночи». Они переходят в его книгу, и он продолжает повествовать о любви, которою пылал пятьдесят пять лет тому назад, страдая, словно в преддверии ада. Из всех пор старческого произведения брызжет с трудом подавленная боль, с которой он оторвал кусок своей души ради девушки, казавшейся ему вселенной. Гёте диктует книгу всю до конца и заболевает.
У него лопнул сосуд в легком. Ему пускают кровь. Через несколько дней старик уже на ногах. Он должен использовать спасенные дни. «Продержись еще немного! Прошу тебя!» – пишет он Цельтеру.
Но теперь ему приходится опять взвалить на себя обязанности главы дома. Оттилия ни на что не пригодна. Он должен наладить все заново, он должен переделать свое завещание. Он составляет его так, чтобы не допустить вторичного брака Оттилии.
Постепенно настроение в доме просветляется. Оттилия дружит со стариком. Никто больше не ссорится. Но Гёте должен вмешиваться решительно во все.
В дневнике беспрерывно описываются всякие хозяйственные дела: «Вульпиус уволил кухарку, выплатив ей небольшое пособие… Освободившись от этого груза, я смог взяться за важные работы». А через два дня: «Опять уладил домашние дела. Бодро и счастливо приступил к главному делу».
«Главное дело» – завершение «Фауста».
Стоит февраль. Гёте пошел восемьдесят второй год. В «Произведении жизни» все еще не хватает решающего эпизода: в нем все еще нет исхода спора. Что же ждет Фауста? Победа или поражение? Впрочем, нет также куска четвертого акта и первой половины пятого. «Итак, через могилы, вперед!» – в последний раз восклицает, обращаясь к себе, Гёте. Он наладил свой дом. Он оградил свои писательские права. Он обеспечил судьбу своих сочинений. Не хватает только одного – последнего решения, которое он отодвигал столько лет и без которого главное творение навсегда останется фрагментом. Кажется, древний-предревний властелин медлит поставить под ним свою подпись.
И тут неожиданно в Гёте вспыхивает последний творческий огонь. Целых тридцать лет он не чувствовал в себе таких творческих сил, как сейчас. Он решает закончить «Фауста» ко дню своего рождения. Оно будет его последним. Так же как его Манто, Гёте восклицает: «Кто к невозможному стремится, люблю того!»
Отныне он и называет завершение «Фауста» «главным делом». Последний год своей жизни Гёте живет в таком же героическом отречении, как и его Фауст, в свой последний год. Ведь то, что раньше у них у обоих не было «главного дела», лежало в самой их природе. Теперь впервые, в последнюю минуту, все помыслы их сосредоточиваются лишь на одном. И кажется, действительно и Гёте и Фауст придут сейчас к решению неразрешимой проблемы.
В эти последние годы Гёте особенно увлекается новейшими техническими достижениями, например вопросами гидротехники. Он подробно ознакомился не только с планами Наполеона, но даже с замыслами Карла Великого: они оба мечтали соединить каналом Рейн и Дунай. Один из гётевских друзей живо заинтересовал его рассказом о сооружении нового бременского порта, о плотинах, которые предполагалось воздвигнуть в плодородных, но подверженных наводнению местностях, например в устье Везера. Старик сидит, окруженный картами и планами гаваней, набережных, плотин. Особенно занимает его проект Панамского канала, про который ему рассказал Гумбольдт. Вот бы увидеть появление всех трех каналов – Рейнского, Панамского, Суэцкого! «Ради этих великих сооружений, право, стоит прожить еще каких-нибудь пятьдесят лет!» – говорит Гёте. Постепенно мысль о великих сооружениях современности связывается у него с мыслью о завершении «Фауста». Правда, никакой готовой схемы у него по-прежнему нет. Но в одном из набросков к четвертому акту появляются знаменательные слова: «Фауст завидует жителям побережья, которые отвоевывают землю у моря. Он хочет присоединиться к ним».
Сперва, кажется странным, что Гёте, который едва знает море, выбрал именно морскую стихию, чтобы в борьбе с нею полностью развернулась творческая и героическая деятельность Фауста.
В отчаянье и в страх меня привел
Слепой стихии дикий произвол.
Но сам себя дух превзойти стремится:
Здесь побороть! Здесь торжества добиться!
Каждое утро в это последнее лето Гёте диктует самый значительный акт своей трагедии.
«Фауст, древний старик, в задумчивости прогуливается по саду», – написано в ремарке. Самому Гёте, который, создает образ столетнего Фауста, исполнилось уже восемьдесят два года. Видно, он должен был превратиться в легенду, чтобы почувствовать, как схож его облик с обликом его седого как лунь героя, того героя, в котором еще шестьдесят лет назад он увидел точное свое отражение. Но в глубине души он остался неизменным, он все еще подавляет в себе так и не сбывшиеся стремления.
Вот точно так же было и сорок лет тому назад в Риме, когда Гёте вложил в уста Фауста признание, открывшее его собственную душевную скованность и отчаяние: «Я, наслаждаясь, страсть свою тушу и наслажденьем снова страсть питаю».
Но не только в Фаусте выразил себя старый Гёте.
Быть может, с еще большей силой воплотил он свои теперешние настроения в башенном страже, в Линцее, который, стоя на вышке, глядит в темную ночь и поет песнь, полную глубокой благодарности к жизни:
Что видел с отрадой
Я в жизни своей,
Все было усладой
Счастливых очей.
Старчески сгорбленный Гёте стоит у окна своей тесной спаленки, и, словно в широкий мир, словно в сегодняшний теплый день, смотрит он в сад, заросший мальвами. Кажется, все еще пылающему сердцу нужен один-единственный час тишины, да, только один-единственный, и он сам станет башенным стражем. Поэт собирается с силами к своему последнему грандиозному взлету:
Не вырвался еще на волю я!
Лицом к лицу с природой стать! Тогда
Быть человеком стоило б труда!
И в эту самую минуту к нему подкрадывается Забота. О, неужели он никогда не знал ее? Нет! Гордо, как Прометей, отвечает на ее угрозы Фауст:
Чрез мир промчался быстро, несдержимо,
Все наслажденья на лету ловя…
Что ускользало, то я не держал.
Желал достичь – и вечно достигал
И вновь желал.
И так я пробежал
Всю жизнь.
Достаточно познал я этот свет.
А в мир другой для нас дороги нет.
Грозитесь, духи! Он себе пойдет,
Пойдет вперед средь счастья и мученья,
Не проведя в довольстве ни мгновенья!
Этот свет! Здесь – и нигде больше. Последние слова Фауста и престарелого Гёте. Согласно глубочайшим законам они должны заставить черта проиграть великий спор. Но, познать довольство, им все-таки не дано. Вот почему, даже в предпоследнее мгновение, оба кричат о своем непокое. Все самые сокровенные чувства Гёте толкают его отдать победу черту, но он еще волен решить спор по-своему. И когда прельстительная Забота, посланница Мефистофеля, пытается устрашить Фауста, то вместе с Фаустом старый Гёте тоже громко кричит ей в ответ:
Ступайте прочь,
Злосчастные виденья! Для людей
Изобрели вы тысячи терзаний,
И даже ряд простых, обычных дней
Вы превратили в лабиринт страданий…
Разгневанная Забота дует на него, и Фауст слепнет… Слепота – самое тяжкое испытание, которому только может подвергнуть Гёте, так любящий свет, своего двойника. Но даже и слепой, Фауст остается непоколебим. Озаренный внутренним светом, берется он вновь за работу; и когда Мефистофель, которого уже не видят слепые глаза Фауста, велит лемурам рыть для него могилу, Фауст, тоже совсем как Гёте, даже в самые последние свои минуты все еще рвется к деятельности. Он жаждет осушить болото, он готов выдержать борьбу со стихией, с опасностью борьбу, которая всегда вселяет силы в человека. Видя духовным оком эту новую борьбу, старый провидец заставляет своего слепого героя узреть перед собой, наконец, цель. Он подтверждает свое основное убеждение, которое сформулировал еще в начале трагедии, когда сказал: «В начале было дело». Теперь он варьирует его: «Дело было в конце!» Вот почему в предвкушении этого мгновения Фауст может воскликнуть:
Тогда сказал бы я: мгновенье,
Прекрасно ты, продлись, постой!
И не смело б веков теченье
Следа, оставленного мной!
В предчувствии минуты дивной той
Я высший миг теперь вкушаю свой!
Согласно всем законам, так говорят юристы, Фауст проиграл свой спор Мефистофелю. И все-таки, согласно законам внутренним, он выиграл его.
Пусть и не доведенное до совершенства, произведение завершено.
«Главное дело завершено. В последний раз переписано начисто. Все переписанное переплетено». Заключительные сцены написаны уже несколько лет назад. Но Гёте все еще не выпускает Фауста из рук. «Повседневность наша так бессмысленна и нелепа, и я заранее уверен, что честные и столь долгие труды, которые я положил на то, чтобы сварить это странное варево, будут скверно вознаграждены и оставлены безо всякого внимания». И он увязывает рукопись и запечатывает своей печатью с утренней звездой. А жизнь он все еще завершить не может. Разве сейчас не начало июня? Разве не пришел он к цели на несколько недель раньше, чем предполагал? У него еще есть время. И он принимается писать дополнения к уже готовым произведениям. Однако, «не успеваю я удовлетворить одним требованиям, как мне тотчас же предъявляют другие, совсем как в булочной, к которой выстроился хвост… Я заложил слишком много зданий, и нужно очень много сил и средств, чтобы достроить их».