Текст книги "Гёте"
Автор книги: Эмиль Людвиг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)
«Известно, что чем дольше падает камень, тем быстрее становится его падение. Очевидно, то же происходит и с жизнью. Моя, например, хотя со стороны она кажется очень спокойной, все быстрее мчится вперед. Множество нитей от науки, искусства и дел, которые я начал тянуть в ранние годы, сплетаются теперь, перепутываются, соединяются, и я вынужден со всей силою опираться на мою привычку к порядку, чтобы не вышла ужасная путаница… Многообразие моих занятий требует от меня огромных сил, и хотя оно обогащает меня, но грозит стать очень уж утомительным… Жизнь моя принадлежит бесконечному множеству дел, и внимание мое не может целиком сосредоточиться на той точке, которая находится передо мной в данную минуту… Так и течет бесконечно бессмысленно-утомительная жизнь, словно сказка из «Тысячи и одной ночи» где каждый новый сюжет сам собой вплетается в предыдущий». Даже в этом отрывке из письма раскрывается неисчерпаемо многосторонняя деятельность Гёте, в которую входит и труд, посвященный болезни слоновой кости, и жизнеописание найденного во льдах тигра. Но еще гораздо более выразительная картина Гётевой деятельности возникает при чтении его дневников, смахивающих уже на календарную запись. Вот несколько примеров из того, что он записал в Иене: «Рано утром привел в порядок 4-ю песнь «Германа и Доротеи» и отдал переписать. Читал «Фрошмойзелера» разное о насекомых. Днем химические опыты с Г., касающиеся насекомых. Продолжение гальванизма. Герцог пробыл весь день в Иене. Вечером – к Шиллеру. О влиянии разума и природы на поступки человека. Утром правил поэму, потом анатомировал лягушку. Утром в новом саду Шиллера обсуждали, что надо там сделать. До того еще раз просмотрел первую и вторую части поэмы. Утром таблицы цветов. Вечером на ужин устрицы. После обеда «Золотая свадьба» Оберона.
Письма Гумбольдту и Фивегу… Идеи по поводу путешествия. Вечером – к Шиллеру. Совещался с ним по этому поводу. Поездка в Веймар, смотри том писем. Индийский романс, конец. Просмотрел статью Шлегеля… Вечером – лорд Бристоль. Утром характер лорда Бристоля. Пришли В. и Ст. С одним говорил о предполагаемой негоции, с другим – о желательности наклонной насадки над сваями ледореза. К Шиллеру, разное о характерах. Шиллеров романс «Пловец». О комедии. Вечером к Лодеру. Бильярдный шар в желудке собаки. За сутки переварила его на одну треть. Рано утром корректура последнего куска «Челлини». Письмо герцогу. Статья о новой наклонной насадке над сваями ледореза. Вечером совещание о театральных делах. О различных эпохах в архитектуре собора Св. Петра. Вечером к Шиллеру. О наивной и сентиментальной поэзии в применении к нашим индивидуумам. Курьер из Веймара. Решение уехать».
Летом Гёте – ему уже шестьдесят – проводит шесть недель в своем старом садовом домике и составляет следующий отчет:
«1. Собрание моих маленьких стихов. 2. В связи с этим изучение ритмики. 3. Просмотрел письма Винкельмана. 4. В связи с этим прочитал его уже напечатанные письма и первые сочинения. 5. Читал «Фрагменты» Гердера, относящиеся к литературе того времени. 6. Знакомился со строением луны при помощи телескопа и селенотопографии. 7. Начал читать «Атеней». 8. Наладил все для скорейшего строительства дворца. 9. Обсуждали прейскуранты. 10. Пришло длинное письмо от Гумбольдта, выправил и включил в «Пропилеи». 11. Присутствовал на нескольких репетициях любительского кружка. 12. Несколько раз посетил выставку рисовального училища».
Так управляет Гёте разными «провинциями» своей души. Во второй половине его жизни трудовой день Гёте гораздо больше напоминает день крупного организатора, чем поэта, ученого и даже министра. Существенной частью гётевских трудов являются теперь письма. Каждый год они составляют большой том. Деловые, холодные, предназначенные решительно всем. А иногда только официальные, часто задуманы как эссе или сообщение, предназначенное для дальнейшей публикации. Секретарю Гёте приходится вписывать целые страницы из письма к Христиане в письмо к Шиллеру. Только обращение и конец в этих письмах различные. Гёте уже почти никогда не пишет «любите меня». Лишь изредка в этих строчках прорывается теплота, но и она исчезает, ибо Гёте изобрел новую форму, выражающую его отношение к адресату. Иногда он собственноручно приписывает в конце письма: «Любовь и доверие. Гёте». Да, он сейчас схематизирует все, ибо хочет все удержать в своей памяти, которую сравнивает с бочкою Данаид.
Писательская деятельность Гёте сводится уже не столько к деятельности открывателя, сколько собирателя. Даже как естествоиспытатель, он уже не исследует новое и выступает, скорее, как энциклопедист. Замысел «Вильгельма Мейстера» – основного произведения этой поры – относится к более раннему времени. Однако большая часть романа написана именно теперь. Слишком долго возился с ним Гёте, так что под конец роман начал на него давить. Вторая часть «Мейстера» утратила свободу и легкость, которые были так свойственны первой. Усталый приходит Гёте к его концу. Но против обыкновения он называет свой роман великим произведением. Шиллер, который высказал о «Мейстере» много самых высоких слов, хвалит Гёте за то, что в конце романа серьезность и шутка как бы растворяются в игре теней и лишь один-единственный элемент господствует над всем произведением – легкий юмор. Шиллер полагает, что в книге серьезное – тоже только игра. Игра составляет единственный и настоящий элемент романа. Боль здесь «только кажущаяся, а покой единственная реальность». Чрезвычайно глубоки эти замечания Шиллера. Он предчувствует, что в Гёте начинает господствовать новое настроение. Скоро и мы убедимся в этом.
Стареющий писатель-бюргер повсюду, где мог, ввел в свой роман пояснения, которые должны были смягчить гениальную непосредственность первых, написанных в юности, частей романа. Единственное значительное произведение, созданное Гёте в десятилетие дружбы с Шиллером, – это «Герман и Доротея». Ведь «Вильгельма Мейстера» и «Фауста» оставалось уже только завершить. Сюжет для написания идиллии Гёте почерпнул из рассказов о событиях в Зальцбурге.
Фон поэмы составляют очень слабые отзвуки революции, Гёте вовсе и не стремился хоть сколько-нибудь обрисовать ее.
Поэма была задумана и написана так быстро, как Гёте уже не писал со времен «Вертера». Да и по краткости, по завершенности в ней тоже много общего с «Вертером». Она написана чуть ли не в девять дней. «Герман и Доротея» имела почти такой же успех, как «Вертер» – правда, не столь бурный.
Но успех этот был вызван недоразумением.
Германии показалось, будто она получила истинно германский эпос. И действительно, в своей идиллии Гёте уловил и интимность северной живописи, и мещанский уют эпохи, и голландские элементы, свойственные собственному его характеру. Имена, ландшафт, домашняя утварь, уклад бюргера, его тревоги, его спокойная ограниченность – все нашло отражение в поэме. Именно эти качества так привлекли немецкого мещанина. Он с благодарностью принял поэму, как только она появилась на свет. Гёте читал ее вслух охотнее и чаще, чем все другие свои произведения, и нередко, растроганный, «таял на жаре собственных углей».
Но, разумеется, народ не знал, да и не мог знать, что на самом деле думает Гёте по поводу немецкого характера своей поэмы. «Что касается сюжета, – писал Гёте, – то в «Германе» я пошел, наконец, навстречу пожеланиям моих немцев, и они бесконечно довольны. Теперь я подумываю, не написать ли мне в этом же роде еще какую-нибудь пьесу. Разумеется, ее играли бы на всех немецких театрах и сочли бы великолепной все без исключения, хотя сам автор был бы о ней совершенно противного мнения». Как громко звучат здесь высокомерие, отчужденность и горечь, наполняющие поэта, так долго непонятого и, наконец, снискавшего национальный успех! Впрочем, свое отношение к поэме Гёте выразил даже еще явственнее. «Будь я моложе, пишет он французскому переводчику «Германа и Доротеи» в Париж, – я бы решился вас навестить, дабы подробнее изучить нравы и обычаи Франции, особенности ее обитателей, а также их духовные и нравственные потребности после великого кризиса, который они пережили. И может быть, тогда мне удалось бы написать поэму, которая, соперничая с «Германом и Доротеей» и переведенная вашей рукой, осталась бы не без влияния на читателей». А тем временем «Германа и Доротею» перевели даже на латынь.
«Герман и Доротея» нашли дорогу к сердцу читателя, хотя и были написаны по рецепту Фосса, который рекомендовал облекать современный сюжет в античную форму. А все-таки ритм этого произведения навсегда остался чужд немецкому читателю. Как много драгоценных произведений, созданных Гёте в этот же период, произведений, которые так и рвались в песнь или в сказание, навсегда остались чужды народу из-за классической формы, в которую он их облек!
Разумеется, он и сам глубоко почувствовал и трагически пережил жертвы, принесенные им в угоду своей теории античности. Уединившись в старом садовом домике, чтобы составить сборник новых стихов, Гёте утешал себя тем, что былую энергию и сочность его поэзии восполняют теперь больший вкус и широкий кругозор. Но кое-чему удалось продраться даже сквозь эстетические предрассудки эпохи и найти спасение в естественной форме, как, например, балладам Гёте.
Наконец, наконец-то сбросил он с себя античную тогу и остался в коротком плаще! Наконец-то он слышит, как гуляет вольный ветер в его стихах!
Разве какое-нибудь стихотворение Гёте начиналось с такой забавной забавы, с такого летящего полета, как «Волшебная сеть»? Да и много других стихов, предвещающих новую меланхолическую легкость, которая стучится к нему в душу.
В своих балладах Гёте избегает трагических мотивов. И в то время как Шиллер все трагичнее смотрит на мир, Гёте вспоминает о своем коротком трагическом периоде – о «Вертере» «Клавиго» «Стелле» и не хочет больше возвращаться к нему.
Две свои вещи – «Фауста» и «Учение о цвете» – Гёте называет «навязчивыми привидениями», от которых ему нужно, наконец, отвязаться. И действительно, только принуждая себя, поэт завершил первую часть «Фауста». Но для этого он написал еще целую треть стихотворного текста в дополнение к тому, который был уже напечатан, значит, нужно переплавить все заново, и Гёте дает переписать и новый текст, и старый. «Старая, еще пригодная, впрочем, чрезвычайно нелепая рукопись переписана, и отдельные части разложены согласно подробной схеме отдельными пачками, под номерами, одна за другой». Расположившись со всеми удобствами, вооружившись легкой иронией, свойственной образованному в классическом духе художнику, Гёте вновь принимается за свою «варварскую композицию». Он полагает, что ему удастся, может быть, «слегка поправить ее, но уж никак не выполнить высочайших требований искусства… Ведь рассудок и благоразумие, словно двое забияк, станут ожесточенно драться друг с другом, а по вечерам мирно отдыхать вдвоем. Но я все же постараюсь, чтобы все части произведения были приятны и занимательны и дали пищу для размышлений».
Так антидемонично, благодушно и бодро собирается Гёте раскалить, чтобы заново перековать этот некогда дышавший жаром обломок. Тот же добродушно-насмешливый тон сохраняет он и в разговорах с посторонними. Когда Котта предлагает ему заказать для «Фауста» гравюры на меди, Гёте добродушно отклоняет его предложение. «Надеюсь, чародей и сам как-нибудь да пробьется». Он привык к тому, что все главнейшие его произведения остаются не понятыми Германией, но со свойственным ему реализмом предвидит влияние, которое «Фауст» окажет на читателей.
И все же в часы одиночества он молча, вопрошая, страдая, замирает перед фрагментом, в котором заколдована его юность – нет, вся его жизнь. Он все еще, и теперь особенно, ощущает «Фауста» не только как мировую поэму, но как песнь своей жизни.
Об этом свидетельствует «Посвящение» к ней, когда, глядя на старые свои образы, он говорит:
Всецело покоряюсь вашим чарам,
Дыша всей грудью колдовским угаром.
И все-таки ни после шутливых слов, с которыми Гёте обращается в прологе поэмы к издателю, ни после волнующих призывов, обращенных к себе самому, он не сделал сейчас ничего значительного, и ему опять не удалось завершить свое произведение. Дважды откладывал он эти страницы, и над ними проходят долгие годы. С пятидесяти двух и вплоть до семидесяти шести лет Гёте не прикасается к «Фаусту». В работе над этой трагедией наступает полное затишье. Оно продолжается, покуда Гёте не начинает писать «Фауст. Часть II».
Но ведь, в сущности, только интерес к античности заставил его вернуться к «северному варварству» к его произведению. Это случилось в те самые дни, когда Шиллер, который без конца убеждал Гёте взяться, наконец, за трагедию, сказал Котте, что уже не верит в завершение «Фауста».
И вдруг Гёте, который во время путешествия неожиданно наткнулся на античный миф о Елене, тут же вводит ее в свою трагедию. Впрочем, она встречается и в старом народном действе и в народной книге о докторе Фаусте.
Гёте без передышки пишет все триста стихов, с которыми выступают Елена, Форкиада, Хор. Стихи античные и по размеру своему и по настроению. Отрывок этот так свободен и так завершен!.. Кажется, он не будет иметь никакого отношения к старой трагедии. «Я так увлечен красотой истории моей героини, что, право, меня огорчает необходимость превратить ее в какую-то уродливую рожу. Нет, мне нисколько не хочется строить на этом эпизоде серьезную трагедию».
С точки зрения Гёте, литературная форма, сложившаяся на юге Европы, настолько выше и изысканнее северной поэзии, что при мысли о необходимости сочетать отрывок о Елене со своим старым фаустовским миром, он называет этот мир рожей. Нет, он все еще не нашел в него мост.
И вдруг, не успев завершить свою «Елену» он тяжело заболел. А как только выздоровел, немедленно извлек старые, написанные в юности страницы. Он твердо намерен заполнить все пробелы, дописать трагедию до конца. Он спешит, совсем как Фауст. «Лучше пусть лишусь дыханья жизни, чем решусь теперь с тобой расстаться!..». И пишет все сцены, которых еще не хватало: смерть Валентина, интермедию к Вальпургиевой ночи и даже заполняет зияющий пробел между первым монологом и сценой со школяром. А потом заканчивает первый монолог, пасхальную заутреню, пишет прогулку у городских ворот, второй монолог, договор с чертом.
За два месяца – ему только что исполнилось пятьдесят два года – Гёте диктует «Фауста. Часть первую» до конца. И часть эта лежит еще четыре года уже в своем окончательном виде. Наконец он решает издать ее – правда, опять только в качестве фрагмента. Однако война еще целых три года мешает отдать вещь в печать. Кажется, над произведением, которое Гёте начал сорок лет тому назад, тяготеет проклятие.
Наступают двадцать четыре года полного затишья с «Фаустом». Гёте минуло семьдесят шесть лет. И он начинает писать «Фауст. Часть II».
Но не эти новые сцены, не все другие произведения, а только идиллия «Герман и Доротея» заставили Германию вспомнить о своем полузабытом поэте. Стоит Гёте покинуть тесный круг друзей, как его ужасает полное отсутствие понимания литературы у немецкой нации.
«О писателе Гёте здесь имеют самое туманное представление, – пишет он из Карлсбада. – Все питаются только устарелыми воспоминаниями о нем. Его путь и развитие известны лишь очень немногим». Некая приятная дама, разговаривая с Гёте, полагает, что перед ней находится Клингер. Среди немецких поэтов, стихи которых кладутся на музыку, Гёте стоит на тринадцатом месте. «Даже если бы границы Германии, – пишет он Мейеру, который находится в Италии и жалуется на проживающих там земляков, – простерлись до самого Рима, то и туда ее сопровождала бы пошлость, как англичанина его чайник».
Но еще гораздо больше огорчает Гёте непонимание, на которое он наталкивается у друзей.
«Вильгельма Мейстера» и элегии осуждают все, почти без исключения. Не следовало, говорят они, вводить Прекрасную душу в «Вильгельма Мейстера» в этот бордель. И нечего было пускать проституток в «Оры». Штольберг, тот даже торжественно сжигает роман и дает переплести для себя лишь исповедь Прекрасной души. Женщины, которые знают Гёте больше двадцати лет, так изъясняются о «Мейстере»: «Где только не возникнут благородные чувства, – пишет госпожа фон Штейн, он тотчас же хоть немножко, да вымажет их грязью, чтобы не оставить в человеческой природе ничего святого». «Никогда нельзя понять, – пишет госпожа Гердер, – что он защищает: истину или ложь… Он выбрал слишком двусмысленный путь».
Терзает его и фаланга новых врагов. Взявшись за сочинительство «Ксений» Гёте, конечно, поступил неосторожно. Задетые его стихами величают его в ответных эпиграммах «козлом» «бараном» издеваются над его внебрачным сыном. Наконец, Коцебу, раздраженный тем, что его изгнали из общества, сколачивает в Веймаре партию против Гёте. Он предлагает устроить чествование Шиллера, но хочет придать ему столь помпезный характер, который непременно оскорбит Гёте. Гёте-министр официально запрещает празднество и, разумеется, поступает неразумно. Противники имеют теперь право упрекнуть его в зависти, хотя союз Гёте и Шиллера решительно опровергает подобные утверждения. Несколько молодых поэтов восхваляют «Мейстера» и сами становятся предметом нападок его врагов, как только делается известно, что Гёте оказывает им покровительство и собирается ставить их пьесы.
И тут впервые Гёте самодержавно посягает на свободу печати. Он не потерпит, чтобы в Веймаре бранили его правление. Когда на премьере шлегелевской пьесы в зале раздается смех, Гёте встает и грозным голосом кричит из своей ложи: «Не сметь смеяться» На другой день редактор газеты не сразу подчиняется требованиям Гёте, и тогда министр обостряет конфликт до крайности. Он грозит апеллировать к герцогу. «Я требую, чтобы меня либо немедленно освободили от должности, либо гарантировали на будущее от подобных безобразий. Я требую, чтобы вы представили мне свои объяснения до четырех часов дня. Ровно в четыре я доложу обо всем его светлости герцогу». Критическая статья в адрес Шлегеля не появляется. Но Гёте идет дальше. Он требует от Виланда, чтоб тот навсегда закрыл доступ в свой журнал Коцебу.
Непокорные иенские студенты устраивают в театре демонстрацию в честь Шиллера, и это приводит к самым опасным результатам. Летят послания иенскому факультету, сыплются выговоры профессорам, по поводу недостойного поведения их сыновей. В ответ раздается взрыв негодования, вызванный самодержавным поведением Гёте. Многие профессора переходят в другие учебные заведения, прославленная литературная газета переезжает в другой город. Коцебу торжествует, а знаменитому Иенскому университету грозит всеобщий бойкот.
И тут, чтобы отразить штурм, Гёте развивает самую лихорадочную деятельность. Он решил все сохранить и все загладить. Ведь он любит Иенский университет, как свое детище. Почти целых четыре месяца посвящает он ликвидации инцидента: лично обращается к различным специалистам, прося их сотрудничать в новой литературной газете, которую он с величайшим трудом организует в Иене на месте старой, переехавшей в Галле.
Несмотря на всю свою внешнюю любезность, Гёте держится сейчас гораздо более официально, гораздо больше как должностное лицо, чем в годы, когда служебная деятельность поглощала его почти целиком. Но теперь, когда он давно уже отказался от мысли, что эта деятельность носит некий идеальный, некий вневременный характер, он, очевидно, решил казаться таким, каким хочет его видеть «малый мир» то есть саксонским министром и немецким писателем. Для поведения Гёте столь же характерно чувство бюргерского достоинства, как и гениального презрения. Ему доставляет даже удовольствие, что художники и писатели вообще не знают его в лицо. Гельдерлин, застав его как-то у Шиллера, вовсе не понял, что перед ним Гёте. «А Гёте и звуком не выдал, что в нем есть хоть что-то особенное».
С трепетом и страхом входит к Гёте молодой Жан Поль. Он уже слышал, что каждое слово Гёте подобно ледяной глыбе. Вместе с Кнебелем дожидается он в приемной. Картины и статуи окончательно устрашают его. «Наконец входит Гёте – холоден, односложен, однотонен. Кнебель докладывает ему, что французы вступают в Рим. «Гм» – произносит бог. Лицо его дышит энергией и страстью, глаза излучают свет… Наконец не только шампанское, но и разговоры об искусстве, о публике и прочих предметах разгорячили его – и мы очутились у Гёте.
Он говорит не так цветисто и гладко, как Гердер, зато чрезвычайно определенно и спокойно. Чтение его подобно глубоким раскатам грома, сквозь который доносится еле слышный лепет дождя. Оно не сравнимо ни с чем! Под конец Гёте прочел – вернее, сыграл – нам свое великолепное, еще не напечатанное стихотворение. И тут из сердца его вырвалось пламя, пробило ледяную кору. Он пожал руку трепетавшему от восторга Жан Полю… Клянусь небом, мы все-таки полюбим друг друга».
Нечто похожее описывает и мать философа Шопенгауэра. Когда Гёте приходит в гости, он всегда молчалив, как-то смущен, покуда не узнает, кто именно здесь находится. Он строг, тщательно одет в черный или темно-синий фрак, причесан, напудрен. Но когда он оттаивает и начинает говорить, он играет всех, всех, о ком рассказывает. Вот почему и суждения о Гёте всегда так противоречивы. Впрочем, когда мы слышим скептические суждения, это только означает, что собеседник не сумел возбудить в нем интереса. «Гёте холоден и сух, – говорит о нем одна из дочерей госпожи Брентано, – он похож на франкфуртского виноторговца». А в то же время дочь Моисея Мендельсона рассказывает о нем с обожанием и в выражениях, преувеличенных до противного.
Больше всего Гёте любит теперь общаться с молодежью скромной, трудолюбивой. Он относится к юношам, как отец, хотя обращается с ними, как с равноправными друзьями. Кажется, что, общаясь с ними, он надеется омолодиться.
Фрица фон Штейна он просто не отпускает от себя.
Юный Фосс имеет право входить к нему в любое время. Облачившись в шлафрок, Гёте читает с ним Софокла. Он закатывает пир, когда Фоссу присуждают докторскую степень. Он гуляет и философствует с ним часами.
«Все, что сейчас растет и распускается, чужие ли это дети, мои ли собственные, – все равно, но это жизнь, не правда ли, это жизнь? Что же еще может напомнить мне, что я есмь и каков я есмь?»
Уже издавна преследовала Гёте мысль о нераздельности природы и искусства. В бесчисленных статьях, напечатанных в «Пропилеях» он излагает свою эстетику. Это эстетика созидания. Она чужда описательности и черпает свои представления непосредственно из самой жизни. «Человек не может ничего узнать и ничем насладиться без того, чтобы тотчас же не начать созидать нечто новое. Таково глубочайшее свойство человеческой природы».
Спекулятивная философия Шиллера всегда отпугивала Гёте. Может быть, именно поэтому пятидесятилетний поэт пишет свое философское стихотворение «Душа мира» в форме застольной песни; в нем он излагает свое мировоззрение.
Вы божьим сном парите меж звездами,
Где без конца простор,
И средь пространств, усеянных лучами,
Блестит ваш дружный хор.
Несетесь вы, всесильные кометы,
Чтоб в высях потонуть,
И в лабиринт, где солнце и планета,
Врезается ваш путь.
К бесформенным образованьям льнете,
Играя и творя…
Чтоб видеть свет, уже снует на воле
Всех тварей пестрота;
Вы в восхищенье на счастливом поле,
Как первая чета…
И гасит пламя безграничной жажды
Любви взаимный взгляд.
Пусть жизнь от целого приемлет каждый
И вновь – к нему назад.
Полярность, основное свойство Гёте, становится менее заметна в его бюргерское десятилетие.
Зато она с особенной силой выступает в новых сценах из «Фауста». Недаром Шиллер говорил, что двойственность человеческой природы – эта неудавшаяся попытка объединить божественное и физическое в человеке – составляет основную идею всего произведения. «Благодаря своему реализму, – добавляет он с гениальной прозорливостью, – черт оказывается прав перед рассудком, а Фауст – перед сердцем. Но иногда они, кажется, меняются местами, и тогда черт берет человечье сердце под защиту от Фауста».
Вообще в последние годы этого периода Мефистофель (который в «Пра-Фаусте» нигде не выступает как сила разрушительная, а всегда как равноправный партнер Фауста) бесконечно занимает Гёте. В беседе с молодым профессором истории, с Шиллером, Гёте все время становится на сторону Мефистофеля и осуждает Фауста. А в прологе к трагедии сам бог свидетельствует в пользу черта:
К таким, как ты, вражды не ведал я…
Слаб человек; покорствуя уделу,
Он рад искать покоя, – потому
Дам беспокойного я спутника ему:
Как бес, дразня его, пусть возбуждает к делу!
Да, в конце этого периода бури, бушевавшие в душе Гёте, утихли.
Уже редко упоминают окружающие о вспышках у него гнева. Только юный философ Шопенгауэр видел его как-то в такой ярости, что «даже радужка в глазу, у него побелела».
Ни в стихах, ни в прозе, ни в письмах – нигде, кроме великого проклятья Фауста, не раздается больше вопль души, алчущей воздуха, желаний, вселенной. «Лучше раз и навсегда отречься от всего, чем сходить с ума от бешенства изо дня в день» так говорит Гёте. Он чаще уходит в меланхоличное размышление, чем вспыхивает огнем. Разбирая материалы к своему «Учению о цвете» и боясь утонуть в бесконечных бумагах, Гёте утешает себя тем, что это занятие «является упражнением ума и заменой страстей».
Но среди грандиозного количества документов этих двенадцати лет (а они составляют двадцать томов с лишним) находятся и такие, в которых пылает зловещий огонь, огонь, по-прежнему горящий в его груди. «Меня пугает мысль писать мою трагедию, и я почти уверен, что даже попытка приняться за нее погубит меня».
Но впервые страх Гёте перед его трагедией приводит к благотворным результатам. Он решил преодолеть его и начинает медленно взбираться по склонам вверх, к зеленым вершинам бодрости и покоя.
Опасные бури Гётевой юности миновали. Сатира смягчилась. Юмор его стал бюргерским, благодушным. Он шлет веселое приглашение соседу Виланду, зовет его к себе, в новое имение: «Пусть возлюбленный брат во Аполлоне и Церере покинет свои дворцы и направит стопы свои в наши хижины, дабы откушать скудный юридическо-экономический обед». Он посылает Шиллеру комическое перечисление всех даров, которыми его одарили друзья в Иене за последнюю неделю – от ампутированной ноги до вареных раков. Шиллер все еще никак не может решиться отослать ему своего «Валленштейна». И Гёте шлет к нему курьера, который «представляет собой отряд гусаров с приказом, во что бы то ни стало, взять Пикколомини, отца и сына. По приказанию комиссии Мельпомены, созданной по высочайшему распоряжению специально на погибель Валленштейна. Гёте и Кирмс». Все чаще встречаются упоминания о светских вечерах, для которых придумал шутки Гёте. В своих статьях он нередко употребляет теперь слово «веселье» и, даже в критических обозрениях замечает, что автор должен был многое высказать веселее. Сочиняя стихи, он пишет пародию на обитателей города Мены. Но это только первые шаги Гёте на новом пути, ибо на этом пути обитает и эрос, вначале грубый, мужицкий. Самые соленые изречения Мефистофеля и Хора в «Фаусте» написаны, несомненно, в эти годы, да и строки из Вальпургиевой ночи тоже. Стихи, посвященные Христиане, полны чувственности, которая со времен «Римских элегий» стала еще более зрелой.
Неутоленной любви ты яд пленительный знаешь? Он освежает, и жжет, и, изнуряя, крепит. Этой атмосферой эротикой пропитаны и «Аминт», написанный на девятый год их сожительства, и третья редакция «Гёца», в которую вернулись многие пламенные сцены из первоначального варианта. «Алексис и Дора» пылают чувственностью и вожделением, а обе великие баллады – «Бог и баядера» и «Коринфская невеста» торжествуют, как пламя горящего в них костра.
Но вскоре юмор и эротика Гёте становятся мягче, тоньше. Самое дорогое и любимое остается навеки «неназванным и неизвестным, все, что каждый должен отыскать или создать сам».
Эта эволюция сказывается и в лирике Гёте. Сначала в ней звучит прозаический юмор. Потом песнь его взлетает ввысь, в голубизну. Новое, светлое счастье наполняет цепь веселых коротких стихов. Вот уже тридцать лет, как он не писал их. Да и те, что он писал в юности, конечно, не были ни такими зрелыми, ни такими нежными.
Впрямь ли настали
Вешние дни?
Солнце и дали
Дарят они.
Что это – нивы?
Луг или лог?
Всюду бурливый
Плещет поток.
В небе, в озерах
Блеск серебра
И златоперых
Рыбок игра.
Тучам вдогонку
Крылья шуршат
С ясной и звонкой
Музыкой в лад.
Или другая песнь:
Что стало со мною,
Что в сердце моем?
Как душен, как тесен
Мой угол, мой дом!
В просторы, где тучи,
Где ветер всегда,
Туда, на вершины,
Скорее туда!
Вон черные птицы
По небу летят.
О, птицы, я с вами
Ваш спутник, ваш брат!
Под нами утесы,
Под нами стена.
Ее ли там вижу?
Она здесь, она!
Тиха, древняя богиня, не очень-то заботилась в это десятилетие о Гёте. Зато она сделала чрезвычайно много для его потомков. Это она сохранила листок, более драгоценную историю его души, чем тысячи фолиантов. Листок написан в самом начале этого десятилетия, а нашли его только спустя сто лет среди неопубликованных бумаг Гёте. Клочок без начала, без заголовка, написанный от третьего лица, вероятно, из боязни выдать подлинный его смысл секретарю, которому он продиктован. Но в нем Гёте дал очерк своей жизни и деятельности вплоть до пятидесятилетнего возраста.
«Неизменно деятельное, обращенное как внутрь, так и наружу, поэтическое влечение к самовоспитанию всегда было центром и фундаментом его существования. Стоит только усвоить это положение, и все кажущиеся противоречия тотчас разрешаются сами собой. Но так как влечение это не прекращается никогда, то, чтобы не терзать себя бесплодно, он вынужден обратиться к внешнему миру и, будучи натурой не созерцательной, а практической, начинает влиять в этом направлении. Вот почему у него появилось ложное стремление к изобразительному искусству, к которому у него нет дарования, к деятельной жизни, для которой он недостаточно гибок, к наукам, для которых он недостаточно упорен.
Но, поскольку он относится ко всем этим областям творчески, поскольку он всегда и всюду настаивает на реальности материи и содержания и на соответствующей им форме, то деятельность эта, направленная даже по ложному пути, не осталась бесплодной ни с внешней, ни с внутренней стороны…
Что касается деловой стороны жизни, то он может быть полезен и здесь, если только за этой деятельностью следуют конкретные результаты, если она приводит к созиданию каких-то предметов или, по крайней мере, помогает что-то создать. Натыкаясь на препятствия, он не проявляет гибкости; он тотчас же уступает или сопротивляется изо всех сил, обнаруживает терпение или сразу все забрасывает. Все зависит от того, что диктуют ему в данную минуту его убеждение или настроение.