Текст книги "Гёте"
Автор книги: Эмиль Людвиг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)
Вновь отстроенный театр должен был открыться «Лагерем Валленштейна». Больше года Гёте обсуждал с Шиллером его трилогию. Наконец Гёте сочинил песню, которой открывается пьеса. Кое-что они вместе дописали, изменили, подчеркнули. Гёте сам отдает в переписку роли, заказывает музыку, хлопочет об атласных костюмах. Шиллера, как нарочно, в это время в Веймаре нет. Потом он приезжает, и репетиции продолжаются. И при этой и при последующих постановках шиллеровских пьес огромное несходство в темпераменте обоих поэтов, которое приводило их даже к стычкам, шло на пользу искусству. По свидетельству очевидцев, Шиллер заставлял актеров вдуматься в чувства и в мысли героев, а Гёте добивался жизненности драматургических образов.
Даже в день премьеры «Лагеря Валленштейна» Гёте еще пишет Шиллеру о какой-то кирасе, берете, об алом плаще. Он отсылает длинную рецензию в одну из центральных газет и разъясняет своим соотечественникам, в чем достоинства пьесы. И, наконец, предлагает Франкфуртскому театру поставить трилогию Шиллера целиком еще прежде, чем она написана, – и требует за нее шестьдесят дукатов. И все это Гёте делает для художника, в славе которого меркнет его собственная, для младшего поколения, которое совершенно разрушает результаты его культурной работы в Германии.
И только одна отрицательная сторона есть для Шиллера в союзе, принесшем ему такое огромное счастье. В минуты просветления он чувствует, что стоит и останется стоять на втором месте; и, прочтя «Вильгельма Мейстера» он, хотя и явно преувеличивая, говорит: «Нет, просто невозможно, испытав такое наслаждение, кропать свои собственные вещи» Но Гёте? Что обрел он благодаря Шиллеру?
Прежде всего, более твердую позицию, хотя и позицию бойца. Гёте рад, что у него есть «Оры». Ему так долго не хватало подобного органа печати. Теперь он может опубликовать многое, что хранилось долгие годы в ящиках письменного стола. Он знает вдоль и поперек «дурацкую жизнь немецких писателей» и его охватывает желание взяться за руководство журналом. «Сколько уже времени прошло, размышляет Гёте, – с тех пор как я не читал рукописей, не писал критических статей, не составлял номеров газеты? Двадцать? Куда ушли друзья тех лет? Мерк умер. Шлоссер замкнулся в себе. Лафатер превратился в мономана. Только Гердер по-прежнему со мной. Но неудачи и вечное недовольство сделали его преждевременно стариком».
В «Орах» появляются совсем новые имена – Фихте, Гумбольдты, Шлегели. Разумеется, всех превосходит блеском и фантазией Шиллер. Но он жаждет признания публики. А Гёте, наоборот, требует, чтобы все его, гётевские, статьи печатались анонимно. Иначе, при занимаемых им постах, он будет лишен возможности сотрудничать в журнале «свободно и с удовольствием».
«Оры» действительно служили для Гёте местом встречи с единомышленниками. А кроме того, «мы сможем занять большую территорию, – говорит Гёте, – если одной рукой будем сдерживать врагов, а другой распространять наши идеи так далеко, как только нам позволит природа».
Но самое важное, что обрел Гёте в Шиллере, он обрел в нем гениального слушателя. Он нуждался в таком слушателе всегда и находил очень редко. А если и находил, то слушатель этот не был поэтом, а следовательно, не мог оказать творческого воздействия на Гёте.
Шиллер, единственный изо всех, угадал в Гёте поэта неповторимого, поэта такого же типа, как Гомер и Шекспир. Насколько чужды были Шиллеру драмы Гёте, – да это и естественно: ведь признай он их, он должен был бы осудить собственную драматургию, – настолько близки ему романы и элегии Гёте, чуждые ему жанры искусства. Но они с необычайной силой будят в нем вопросы эстетического порядка. Общаясь с Шиллером, Гёте почти удовлетворил свою потребность в критике на высшем духовном уровне.
Наступает третий год союза писателей. Их дружба достигает апогея. Никто, кроме Шиллера, не проявлял такого понимания произведений Гёте. Он посвящал им длинные письма, особенно «Вильгельму Мейстеру».
И это больше всего привлекало Гёте в общении с Шиллером. Никто не был способен так зрело, как Шиллер, разрешать вопросы эстетики. Через три года их дружбы Гёте благодарит Шиллера за то, что он вернул ему молодость и сделал из него поэта. Разумеется, никто и никогда не делал Гёте поэтом. Но так же, как прежде Гердеру и Шарлотте фон Штейн, он пишет Шиллеру о научных своих открытиях, в которых никто из всех трех друзей не разбирался. Просто Гёте чувствовал потребность, чтобы друзья его радовались вместе с ним. Поэтому Шиллер немедленно узнал об особенностях роста крыльев у бабочки, и Гёте был ему благодарен навек за то, что философ углубился в его «Учение о цвете».
Все предыдущие годы одиночества и ожидания Гёте провел в каком-то оцепенении. Теперь восторженный призыв Шиллера разбудил его. Разумеется, вовсе не Шиллер (хотя Шиллер и утверждал это) заставил его обратиться к балладной форме. Самые прославленные свои баллады Гёте написал чуть не двадцать лет назад. Но Шиллер обращается и к главным произведениям Гёте. Он торопит закончить их. Он указывает на высокое мастерство и завершенность «Германа и Доротеи» и на незавершенность «Вильгельма Мейстера» к которому с годами начинает относиться скептичнее.
Но Гёте чувствует потребность в высокоинтеллектуальной критике. Он терпеливо спрашивает суждения Мейера о «Германе и Доротее». Правда, все хвалят этот эпос. А все-таки ему хочется, чтобы он прошел и высшую инстанцию – оценку Шиллера. В эти годы выходит из печати «Фауст»(фрагмент). Гёте просит Шиллера как-нибудь поразмыслить над ним в бессонную ночь и йотом, как истинный пророк, разъяснить и растолковать эти творческие сны.
Но тут ясно проступает граница критики и участия Шиллера в творчестве Гёте. Они приносят практическую пользу, только когда дело касается вопросов второстепенных. Например, по совету Шиллера Гёте вычеркивает некоторые длинноты из «Вильгельма Мейстера» переделывает кое-что в биографии своей Миньоны или мальчика Феликса. Но когда Шиллер начинает углубляться в пьесы Гёте, которые успели стать чуждыми и самому автору, когда он хочет вернуть на подмостки «Эгмонта» и, даже, «Ифигению», это вовсе не имеет такого значения для Гёте, какое имела постановка «Валленштейна» для Шиллера.
Чего же не хватает Гёте в союзе с Шиллером? Прежде всего, доказательств истинной дружбы.
Гёте всегда отдает себя целиком. Шиллер всегда отделяет свой ум от сердца.
Наступает третий год союза поэтов. Дружба их достигает апогея, письма так и летят взад и вперед, все чаще навещают они друг друга. И все-таки ни на одно из произведений Гёте Шиллер не оказал решающего воздействия. Ни по одному существенному пункту Гёте не последовал его совету.
Их самая длинная и интересная беседа завязалась по поводу «Вильгельма Мейстера». Когда возник дружеский союз, роман был написан только наполовину, и не будь Шиллера, он, может быть, так и остался бы великолепным торсом. Но Шиллер заставил Гёте дописать его до конца; и, кажется, именно влияние Шиллера сделало последние части романа бесцветными и безжизненными. Впрочем, споры, разгоревшиеся вокруг этого произведения, нашли непосредственное отражение и в самом романе. Одна из глав последней части так и начинается: «Однажды вечером, собравшиеся принялись спорить, чему следует отдать предпочтение – роману или драме?» И дальше следует насыщеннейший мыслями экстракт, извлеченный из переписки по вопросам эстетики между Гёте и Шиллером.
Указующий перст Шиллера-драматурга подчеркивает, какие именно персонажи в романе следует обрисовать яснее. Гёте отказывается это сделать, ссылаясь на «некий реалистический тик». Он почти ничего не делает, чтобы придать ясность своим персонажам. В конце концов, советы Шиллера начинают надоедать Гёте, ему не хочется больше показывать Шиллеру «Вильгельма Мейстера», покуда тот не выйдет из печати. А «Герман и Доротея» и «Побочная дочь» появляются на свет совершенно неожиданно для Шиллера. Теперь он советует другу снова взяться за «Фауста». Однако Гёте никак не может заставить себя расшнуровать папку с рукописью. Когда, же он все-таки берется за «Фауста» Шиллер приятно поражен.
Лишь в двух произведениях Гёте ощущается непосредственное влияние Шиллера: в театральном варианте «Гёца» (где в угоду сценичности произведение много утратило из своего очарования) да еще в мертворожденной «Ахиллиаде», которую Гёте построил, строго следуя теории сюжета и формы. В это время Гёте уже заблудился в чаще эстетических теорем, а в Шиллере он обрел страстного эстетика, которого так искал, хотя и с трудом переносил. И только через пять лет у Гёте, наконец, лопнуло терпение, и с внезапной решимостью он отказывается от всяческих теорий во имя спасения художественности произведений. Однако Шиллер и теперь настаивает на своей философской видимости и продолжает утверждать, что философия есть главное звено во всей эстетической цепи.
«Что стало бы со мной, не влияй на меня Шиллер?» – патетически вопрошает Гёте уже в старости. Мы ждем, что тут-то и последует перечень главнейших произведений, написанных в период дружбы с Шиллером. А Гёте говорит: «Располагай мы рукописями для «Ор» я не написал бы «Беседы немецких эмигрантов» не перевел бы «Челлини». А уж элегии и вовсе не появились бы, да и «Ксении» конечно, не начали бы жужжать».
Ну что же! За исключением трех-четырех стихотворений, эти вещи смело могли бы и не появиться, и, право, творчество Гёте нисколько не пострадало бы.
В часы других настроений Гёте и сам прекрасно видел, как ничтожен урожай по сравнению с затраченными на него трудами. «Сколько времени мы с Шиллером попусту убили на «Оры»!.. – сердится старик. – Вспомнить не могу без досады обо всех делах, которые ровно ничего нам не дали».
Но особенно сожалел он о той единственной работе, которая нашла наиболее громкий отклик, и которую он действительно проделал с Шиллером, о «Ксениях».
В период, когда Гёте оказался в одиночестве, когда он стал предметом нападок, и его чуть было не свергли с престола, он увлекся пародиями. Впрочем, враждебность, которой он проникся к окружающим, носила не личный, а скорее отвлеченный характер. С тех пор как ему минуло двадцать лет, Гёте никогда не вел полемики с конкретными лицами.
И вдруг в один прекрасный день ему пришла в голову безобидная мысль. Он предложил Шиллеру ввести в «Оры» раздел критических писем. Но Шиллер тотчас перевернул замысел Гёте. Он превратил журнал в настоящее поле сражения. Вопреки желанию Гёте Шиллер решил не допускать в новый раздел ни писателей, ни читателей. Он требует, чтобы в нем выступили только сами издатели и, опираясь на собственные силы, повели самое широкое наступление. «Те же, кому вздумается защищаться, вынуждены будут принять наши условия. Начать нужно не с предложений, а прямо с дела, и пусть нас сколько угодно считают невежами и грубиянами».
Гёте уступает шаг за шагом и, наконец, принимает все предложения Шиллера. Наиболее удобной формой для атаки кажутся ему эпиграммы Марциала, и, подражая им, он швыряет с десяток собственных двустиший. Они просто электризуют Шиллера, и тот немедленно публикует их, а с ними вместе и собственные шестьдесят шесть дистихов. Сперва, Гёте намеревался подвергнуть атаке лишь партии и учреждения. Но Шиллер уже охвачен боевым задором. Он нападает на отдельных лиц, да еще с громкими именами, нападение ведет, иногда в открытую, иногда прикрываясь прозрачной маской. Наконец, он требует немедленного объявления войны, и тут ему удается разбудить гётевского демона.
Хотя это не соответствует ни возрасту его, ни настроениям, Гёте поставляет все, чего требует Шиллер, и, в свою очередь, настаивает на педантическом сочинительстве «Ксений». Оба друга пишут около тысячи двустиший, многие из них, совместно. Штук пятьсот они публикуют в своем альманахе, и, тотчас же, человек восемьдесят писателей почитают себя оскорбленными смертельно.
«Ксении» Шиллера резче, остроумнее, ядовитее.
Они лучше написаны. Он серьезнее относится к публике, к критике, к конкурентам – ведь он твердо намерен прийти к власти.
Впечатление, которое произвели «Ксении» повсеместно, чудовищно. Все кричат, что Гёте совратил Шиллера. И лишь близкие друзья в толк не возьмут, как же мог Гёте, этот «медлительный медлитель… позволить соблазнить себя и пойти на столь юношеское озорство». Все оскорбленные немедленно отвечают собственными стихами, при этом весьма остроумно и зло. Шиллер скрежещет зубами: как смеют они так обращаться со столь прославленными именами! И тотчас же возражает обидчикам новыми «Ксениями» и тоже со всей страстью. Гёте, напротив, с полным спокойствием ждет очередных ответов. Вскоре, однако, теряет самообладание и он. Тем не менее, Гёте решает впредь действовать осторожно и бракует черновик Шиллера, написанный в слишком резком тоне. Он намерен позабавиться, и как следует. И впрямь «дело пошло веселее… мы выиграли время».
И вдруг, когда Гёте собирается в самом сатирическом тоне отбить все атаки врагов, Шиллер объявляет перемирие. В нем победил житейский опыт. Страсть его погасла. Он хочет добиться взаимопонимания и воссоединения с противниками. Гёте с облегчением вздыхает. Опасность миновала…
На этом эпизоде и кончается «отрицательное» влияние Шиллера на Гёте. Несмотря на то, что Шиллер гениально проникал в произведения Гёте, он совершенно не понимал природу его личности. Ему казалось, что человек в сорок семь лет уже завершил процесс развития, что единственная его задача – воплощать свою, уже вполне сложившуюся, личность во все новых и новых образах.
Но если уж этому знатоку душ оставалась невидимой вечная борьба его друга, как же велико было одиночество Гёте! Если величайший ум того времени не понимал, что происходит в его душе, кто же помог ему вынести столь безмерное одиночество? Только его возлюбленная, только его подруга.
В те самые годы, когда близость Шиллера так благотворно влияла на мысли Гёте, преданность Христианы, ее наивный, непритязательный нрав радовали его сердце.
Десятилетие, которое Гёте прожил бок о бок с Шиллером, было счастливейшим и в жизни Христианы. Только смерть детей омрачала ее счастье. Но теперь по-настоящему проявился ее спокойный, деятельный и веселый характер.
Когда бы ни вернулся Гёте домой, он видит обращенное к нему лицо – открытое, здоровое, молодое. Всегда довольное, всегда разумное, всегда понимающее. Только один вопрос читает он в ее глазах: «Что ты хочешь? Что тебе дать? Что для тебя сделать? Ничто в мире мне не интересно, только бы заботы не омрачали твой взор».
Христиана добра и благодарна по натуре. «Молю бога, – пишет она на шестнадцатом году их совместной жизни, – чтобы он воздал тебе сторицей за всю твою доброту ко мне… А я буду тебе благодарна даже на небесах».
Она заботится не только о своих сестрах, о братьях, о детях Шиллера, но и о великом множестве неизвестных людей. Никогда Христиана не скрывает, что принадлежит к третьему сословию. В ней нет и тени «девчонки из низов», которая при помощи прекрасных глаз пробилась к богатству и к положению. В разлуке с другом она всегда тоскует о нем. Вероятно, работая в Иене, Гёте не раз улыбался, когда наспех читал ее письма и видел трогательную настойчивость, с которой она старалась заманить его домой: «Твои комнаты и весь дом уже в полном порядке и с превеликим нетерпением ждут своего хозяина. Может, в этот раз тебе будет лучше работаться, чем обычно? Ты и здесь сможешь диктовать в постели, как в Иене, и я не стану входить по утрам к тебе в комнату, покуда ты сам меня не позовешь… Без моего драгоценного, мне в доме тошно… Завтра начну гладить белье, чтобы скоротать время».
Когда от него нет писем, она не ест, домашние жалуются на ее капризы, и даже через тринадцать лет она все еще считает дни и ночи до его возвращения и радуется, что осталось «еще на одну ночь меньше». Иногда она пишет, что ребенок очень тоскует по отцу, но ничего, «пусть он не обращает внимания, ведь мы и вправду были виноваты в том, что он не мог дописать стихотворения».
Гёте с волнением читает ее любовные трогательные письма.
Вместе едут они на Лейпцигскую ярмарку. Вернее, он выехал вперед, а ей приказывает ехать следом в хорошем экипаже; туда едут гости, разряженные в пух и прах.
Шиллер, да и все другие, утверждают, что Гёте не терпит и слова дурного о Христиане. Впрочем, появляться с ней в обществе он начал, только когда ему перевалило за пятьдесят, да и то не в Веймаре. Враги и друзья Гёте по-прежнему враждебны Христиане, и не только Шиллер, но и Гумбольдты повторяют о ней небылицы.
А как прекрасно они понимают друг друга – гений в обличье седеющего светского человека и бюргерша, полная жизни и ясного здравого смысла. Как просто и гармонично, без всяких претензий звучит в письмах их диалог! Христиана всегда быстро приходит в хорошее настроение, и Гёте зовет ее маленьким духом природы, домашним своим духом, и с нежностью улыбается, когда на тюрингском диалекте она пишет ему «единолюбый» выводит каракули на бумаге и придумывает удивительно смешные метафоры, чтобы сообщить ему о своей беременности. Христиана всегда сбивается в обращении, не знает, где писать «вы» где «ты» совсем как госпожа советница, или Лотта Шиллер, или герцогиня Амалия, которые путаются в синтаксисе и в орфографии. Гёте улыбается. Он ведь и не думал искать себе в подруги образованную женщину. Она не нужна ему. А кроме того, он сам, создатель современного немецкого языка, до конца дней своих не мог совладать со знаками препинания.
Что пишет Христиана сегодня? Что еще придумала, чтобы его повеселить? «Досадно, что роман не двигается с места, да нет, конечно же, сдвинется.
Только не надо сразу впадать в отчаяние. Мы прилежно прядем». Какая бодрость, как деликатно сравнивает она его работу со своей! Или, может быть, она делает это бессознательно?
Может быть. Но она умела понимать трудного человека. И это хорошо описала жена Кнебеля, которая так же, как Христиана, долгое время была возлюбленной, потом стала женой человека с загадочным характером и в течение двух десятилетий часто бывала в доме Гёте. «Христиана, – пишет она после ее смерти, – обладала очень большим, естественным, светлым умом, веселым характером. Она умела вливать в него бодрость и прекрасно знала, какой тон оказывает на него благотворное влияние. Гёте, при его характере, не мог сыскать себе более подходящей жены… Он часто говорил нам, что, если в душе он весь поглощен произведением, если идеи так и теснятся в нем и он иногда уже не в силах в них разобраться, он идет прямо к ней, как можно проще рассказывает ей всю вещь и невольно дивится, когда она со свойственной ей естественной проницательностью сразу улавливает именно то, что нужно. Он многим обязан ей, даже и в этой области».
Гёте рассказывал Христиане про «Германа и Доротею» еще прежде, чем начал писать свой эпос. Христиана жарко молится, чтобы он ему удался. Но тут Гёте приказывает прислать ему в Иену дорожное одеяло. И тогда ей вдруг кажется, что замысел ему не удается, и «значит, молитва моя на этот раз не помогла». Она чрезвычайно пластично описывает ему в письмах какого-то бешеного студента, который прямо-таки буйствовал в театре, разные бытовые сцены и типы. Побывавши в каком-то замке, она сразу обращает внимание на картины Кранаха – они там самые лучшие. А потом до полуночи не в силах оторваться от «Геновевы» повести Тика. Гёте вовсе не хочет ее образовывать. Ему нравится ее естественность. Однажды – прошло двадцать лет их совместной жизни – Христиана задает ему какой-то уж очень наивный вопрос. Гёте оборачивается к другу, сидящему с ними за столом, и говорит: «Вот это мне в ней и нравится – видишь, она нисколько не меняется и остается, какая есть».
Разумеется, Христиана состоит не из одних добродетелей.
Она любит вино, как, впрочем, и Гёте. Сначала пьет меньше, потом все больше, тоже как он. Впрочем, никто никогда не видел, чтобы она перешла границы дозволенного. Светское общество не признает ее, и поэтому она заводит знакомства с актерами. Ее можно встретить на всех маскарадах в компании молодых людей.
Она любит смеяться и петь. Больше всего ее влечет театр. Он заменяет ей общество, которого она лишена. Она рассказывает директору Гёте обо всем, что там делается: какие пьесы пользуются успехом, как реагирует на спектакли публика.
Христиана быстра и ловка, любит скакать верхом, в старости научилась править упряжкой. Но больше всего на свете любит она танцевать. Это ее единственная, ярко выраженная страсть. Любой кавалер кажется ей недостаточно прекрасным и элегантным. Она страшно гордится тем, что ее пригласили на десять танцев сразу. Она столько танцевала на балу, что ее новые туфли прохудились до дыр. Но в доме у нее царит полный порядок. Здесь не знают праздности и безделья. Все рано ложатся. В шесть утра хозяин сидит за работой, а хозяйка сажает картофель в саду. Христиана знает толк в лошадях, умеет продать и купить коня, приобрести участок под огород. Она посылает супругу в Иену пиво, вино и мясо, а он шлет ей оттуда фрукты.
Христиана обязана доставать ему нужные книги, распоряжаться деньгами, отвечать на все запросы; и если по пятницам к ней никто не приходит на чай, она сетует, что только даром перевела дрова, топила камин. Она продает спаржу со своего огорода, поношенные платья, перешивает старье.
Такова она, Христиана, очень бережливая, немного тщеславная, работящая, вся отдающая себя другому, чуть похожая на Терезу, которую именно в это время описал Гёте в своем «Вильгельме Мейстере». Но никто не знает, что она может быть и Клерхен. Это ей еще предстоит доказать.
Несмотря на всю прозаическую повседневность, Гёте остается ее возлюбленным и много десятилетий с нежностью служит ей. Правда, не так, как служил когда-то Лили или Шарлотте. Однако повелевать ею, как повелевает женщинами Шиллер, он тоже не хочет. Перед целым светом выражает он свое отношение к этой женщине. Составив завещание и назначив наследником сына, он оставляет ей в пожизненное пользование весь свой капитал.
Он и впрямь относится к ним к обоим, словно к детям, а они к нему, как к отцу. «Ты только вообрази себе, как любят тебя твои оба зайца. Когда ты уехал от нас в Кетшау, вышли мы на дорогу и увидели на горе коляску, она все удалялась. Тут мы оба начали голосить, и оба признались, что нам куда как грустно».
О, он хорошо знает, как они любят его! И преданную мольбу их облекает в нежные стихи.
Проходит пятнадцать лет. «Пришли мне с ближайшей оказией твои последние, новые, до дыр протанцованные туфли, о которых ты мне написала. Мне хочется иметь хоть что-нибудь твое, чтобы я смог прижать к моему сердцу» – пишет пятидесятипятилетний Гёте, отец пятнадцатилетнего сына.
Но все-таки, даже эту свою милость, Тиха не отдаст задаром его трудной жизни. Он и за нее должен будет платить.
Через пять лет после начала его связи, к нему в дом переезжают сестра и тетка Христианы и остаются здесь до конца своей жизни. Да и брат ее живет у них подолгу. Спокойные люди Вульпиусы, а все-таки они целая семья, связанная общими привычками, отношениями, желаниями, совершенно чуждыми Гёте. Они вовсе не хотят жить прихлебателями. Но чем больше они стараются быть полезными в доме, тем больше шума поднимают. Трое скучных мещан вносят нежелательное оживление в аристократический дом. Они не имеют никакого отношения ни к светской, ни к семейной жизни Гёте. Правда, между ними никогда не бывает ссор и даже размолвок. Однако, позаботиться о безработном брате все же необходимо, и Гёте пишет тьму писем. А у сестры Христианы любовник, молодой дворянин; он удрал из отчего дома, и вот является пастор из поместья отца и просит Гёте повлиять на юношу, уговорить его вернуться домой. Гёте приходится всем отвечать, помогать, решать… Врожденная доброта не позволяет ему выгнать из своего дома семью своей подруги.
И поэтому, сами того не желая и не сознавая, они выгоняют его. Свой самый изысканный дом в Веймаре Гёте предоставляет маленьким мещанам, с которыми даже и в родстве-то не состоит, и ведет в близлежащей Иене холостяцкое существование. Иенское его убежище состоит из двух апартаментов во дворце. Отопить их очень трудно. Иногда он снимает комнату у кого-нибудь из горожан. Не будучи женат, Гёте вынужден нести все тяготы женатого человека. Четыре, иногда даже шесть месяцев в году он проводит в Иене. Впрочем, его гонит из Веймара суматоха, постоянно окружающая министра, директора и светского человека. Даже Шиллер, переехавший в Веймар, время от времени убегает работать в Иену. Тут они опять становятся поэтами. Тут воскресает их дух. Стоит только Гёте очутиться в старых, давно пустующих апартаментах Кнебеля, в которых тот давно уже не живет, и ему кажется, что нигде не проводил он столь плодотворных часов. Только приказывает прислать ему сюда штук десять гемм из его коллекции, чтоб иметь «хоть какие-то предметы, на которых можно отдохнуть взором».
По вечерам он дискутирует с Шиллером или сидит в кругу ученых и друзей и называет свое времяпрепровождение «сказкой о феях».
Изредка он разрешает Христиане приехать в Иену с мальчиком или одной. Раза два он и сам тайком приезжает в Веймар поздно вечером, велит не запирать заднюю калитку в саду и спозаранок уезжает, проводя в пути по три часа в конец. Разве не звучит это как рассказ о любовных приключениях наследного принца, который прокрадывается к своей возлюбленной тайком, ибо ее стерегут со всех сторон, и проводит с ней ночь?
И все-таки он вынужден постоянно бежать от Христианы, он с полной ясностью сказал об этом Шиллеру: «Я не мог уехать в Иену, и поэтому уехать пришлось моим домашним. Ибо, раз навсегда, я не могу создать даже самый пустяк не в абсолютном одиночестве. Не только посторонние разговоры, даже присутствие в доме людей, которых я люблю и ценю, заставляет течь мои поэтические источники совсем по другому руслу».
Чем старше он становится, чем ближе ему делаются Христиана и сын, тем чаще и серьезнее приходится ему покачивать головой. Именно он, Гёте, который целых двадцать лет так безупречно держался в этом государстве, вынужден смиренно просить какого-то маленького чиновника выдать «паспорт на проезд госпоже Вульпиус с сыном». Три дня гостят они у его матери во Франкфурте, но он все же считает за благо вызвать их поскорее домой.
Да и вообще, – спрашивает себя иногда Гёте, проводив из Иены жену с сыном и снова в тишине склонившись над страницами рукописи, – разве не странно, что короткая приятная встреча переросла в мою судьбу, а ведь я и не помышлял об этом. Неужели нам никогда не суждено познать мимолетное наивное чувство, чувство, которое исчезает так же, как зародилось, беспричинно, как летнее утро? Неужели и эти античные отношения онемечатся, отяжелеют? Разве не лучше мужественно расстаться, и пусть каждый вернет себе свободу, от которой он сам добровольно отказался? Вероятно, в таком настроении пребывал он в осенний день, когда, уехав в Швейцарию, вдали от подруги, остановился возле ручья у дерева и, глядя на него, увидел воплощение своей любви и своей судьбы.
Мало яблок на нем, а раньше ветки ломились.
Что же виною тому? Ствол обвивает лоза.
К дереву я подошел, сплетенье раздвинул и начал
Острым кривым лезвием гибкие ветви срезать.
Тотчас, однако, я вздрогнул: с глубоким и жалобным вздохом
Дерево стало шептать, скорбно листвой шелестя:
«О, не мучай меня, срывая сплетенные ветви,
Ты жестокой рукой жизнь исторгаешь мою.
Кем иным, как не мной, лоза вскормлена эта?
Листьев ее от моих я не могу отличить.
Как не любить мне лозы, которой я лишь опора?
Тихо и жадно прильнув, ствол мой она обвила.
Сотни пустила она корней и сотни побегов;
Крепче и крепче они в жизнь проникают мою,
Пищу беря от меня, поглощая то, что мне нужно,
Всю сердцевину, она с ней мою душу сосет.
Я понапрасну питаюсь: мой корень, ветвистый и мощный,
Сока живого струит лишь половину наверх…
Крона всего лишена: вершины, крайние ветви
Сохнут, и сохнет – увы! – сук, наклоненный к ручью…
Чувствуя только ее, смертоносному рад я убранству,
Цепким узам я рад, счастлив нарядом чужим…
Сладостно нам расточенье: оставь мне эту отраду!
Тех, кто отдался любви, может ли жизнь удержать?
В этом стихотворении – оно называется «Аминт» – выражена вся сущность гётевского брака. И нам, потомкам, уже нечего добавить к его словам.
Воспитание мальчика страдает от противоречивых влияний – повседневности и искусства. Это противоречие сказалось с особой силой в самый решающий период воспитания Августа – между шестью и восемнадцатью годами. Гёте, знаток и друг детей, который почти один вырастил Фрица фон Штейна, который так много сделал для сестер и братьев Шарлотты Буфф, для детей Карла Августа, Гердера, Якоби, разумеется, занимался собственным сыном, особенно когда тот был мал. Мальчик любит отца, он откровенен с ним и относится к нему, как к другу. Наряженный в одежду горняка, Август принимает участие в праздничном шествии в Ильменау, и отец сам укладывает его вечером в кровать. В Иене, во дворце, мальчик играет с маленькой девочкой. Оторвавшись от рукописи, Гёте подходит к окну и замечает детей. Он привязывает по кусочку пирога к двум веревочкам и спускает их вниз во двор. Ему весело смотреть, как прыгают дети, стараясь схватить гостинец. Гёте делает им из тыквы голову черта, глаза которого мечут огонь, рисует декорации для кукольного театра. И как некогда отец, Август смотрит спектакли театра теней. Здесь и доктор Фауст, и черт… Но самое смешное, что навсегда запомнилось мальчику, – кошка опрокинула, свечу!..
И все-таки, может быть, пятидесятилетний Гёте слишком стар, может быть, он слишком ушел в себя? Ясно одно: между отцом и сыном не было постоянного общения, первого условия настоящего воспитания. Гёте опоздал воспитывать сына.
То немногое, что известно о ребенке, мы знаем из его же собственных писем. Правда, они написаны под диктовку учителя и выдержаны в гётевском стиле. Впрочем, даже из них видно, что Август развитой, дерзкий, практичный, грубоватый паренек, который подсмеивается над матерью, когда ее огурцы поднимаются хуже, чем у него. Смеется он и над своим товарищем, сыном Шиллера, потому что тот всегда всего боится. Однажды он купил «тьму-тьмущую чижиков» зато отдал редкостную птичку – ему не хочется возиться с кормом для нее. Он убивает крота и любит слушать, как орут свиньи, когда их режут. Он нашел в саду обломок серебряной монеты и продал ее за грош. Языки даются ему легко. У него хорошая память. Когда отец читает ему Шиллеровы новые «Загадки Турандот» он отгадывает их быстрее, чем сам Гёте.