Текст книги "Гёте"
Автор книги: Эмиль Людвиг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
И еще одну черту унаследовал Август от отца.
В шесть лет он уже отказался ходить в церковь, и Гёте написал веселое изречение о наследственном язычестве.
Уезжая на воды, отец берет подростка с собой. Но во время поездки жизнерадостность мальчика гораздо больше влияла на старшего попутчика, чем воспитательное воздействие отца на сына. Мальчик явно не создан подражать манерам Гёте и брать с него пример. Ему гораздо больше по душе общество матери. Она всегда берет его в театр, и Гёте не препятствует этому. Мальчик растет неорганизованным, несобранным.
«Вместе с отцовскими чувствами к нему пришли и все добродетели бюргера. Он почувствовал это, радость его была беспримерна… О, поразительные требования бюргерского общества, которые, сперва, запутывают нас и сбивают с пути, а потом, требуют от нас большего, чем сама природа!.. Человек рожден, чтобы жить в обстоятельствах ограниченных. Он может уразуметь лишь простые, близкие, определенные цели.
…Но как только перед ним открываются просторы, он не знает, ни чего он хочет, ни что он должен делать, безразлично, рассеивает ли его количество многообразнейших явлений или выбивает из колеи их возвышенность… «Я думал, что в Америке я смогу действовать, – сказал Лотарио, – как по-другому смотрю я на вещи теперь, и как дорого, драгоценно стало для меня то, что находится возле меня».
«Я прекрасно помню письмо, – возразил Ярно, – которое получил от тебя из-за моря. Ты мне писал: «Я возвращусь, и у себя дома, в моем саду, в кругу моей семьи скажу: «Здесь или нигде Америка» Здесь или нигде!.. В конце «Годов учения» перечислены причины, которые заставили обуржуазиться Гёте, когда ему было уже под пятьдесят. Но, кроме того, в них содержится и некое обобщение. «Цель жизни – сама жизнь» – пишет Гёте Мейеру и в сочетании со всем, что он теперь делает или пытается сделать, начинает, забрасывает, отрицает, возвышает или порицает, эти слова значат, что Гёте пришел к глубокому реализму. Возникнув в бурном водовороте времени, реализм этот превратился постепенно в широкую реку, которая терпеливо несет на себе суда и грузы и спокойно течет по широкой равнине. Но Гёте становится бюргером.
Когда он был еще юношей, кипевшим восторгом, бюргерская кровь заставляла его опомниться. В тридцать пять, когда им овладело отчаяние, она заставила его закабалить себя государственными обязанностями. Когда ему минуло сорок, превратила его в спокойного, не знающего приключений путешественника. А в пятьдесят он стал бюргером с женой и ребенком и легионом обязательств, которые он добровольно возложил на себя. Педантически аккуратный, чуждый мировым событиям, далекий даже от духовных центров своей родной страны, «образованнейший человек нашего столетия» как злобно называют его враги. Какой-то беспримерный, непрерывно растущий ум. Он и внешне изменился и не решается даже послать почитателю свой портрет. А писали его в эти годы многие: Бури, Ягеман, Мейер, Тик, Бардуа. Со всех портретов на нас глядит тучный, коренастый человек с толстыми пальцами и мясистым лицом, с двойным подбородком, с мешками под глазами, с пресыщенными умными глазами, который все чаще пользуется лорнетом. И в том, как он живет и действует в течение целого десятилетия, в нем с полной отчетливостью проступают черты буржуа.
Вот он, бюргер, который лучше всего чувствует себя дома, покуда, как объясняет он в своих стихах, «далече в Турции народы бьются». Напрасно Гумбольдт зовет его в Париж. Он сидит в своем надежном Веймаре, где даже приезд мадам де Сталь составляет эпоху, восхищается колыбелью нового времени, завидует всему, что видят и чем наслаждаются в Париже Гумбольдт и Котта, а сам, и то уж, в крайнем случае, едет на Лейпцигскую ярмарку и смотрит там панораму Лондона. Ни в письмах, ни в дневниках его не упоминается о Европе. А в дни, когда заключается Рейнский союз, Гёте записывает в дневнике: «Ссора между лакеем и кучером на козлах взволновала нас больше, чем крушение Римской империи».
Вот он, бюргер по рождению, решивший использовать выгоды своего благоприобретенного дворянства, которому прежде придавал так мало значения. Некогда он состоял членом обоих веймарских клубов. Теперь он выходит из бюргерского, хотя по-прежнему не принимает решительно никакого участия в жизни дворянского. Впрочем, на его вечерах и чаях присутствует все больше представителей дворянских фамилий. Герцог превращает его маленькое поместье в наследственный лен, дабы Гёте мог стать членом ландстага; и члены ландстага в награду за его заслуги на посту министра «жалуют Гёте двумястами талерами» употребляя то самое выражение, которое употребляет и Гёте, когда дает на чай своему лакею. Разве не приходят нам на память слова Прекрасной души в «Вильгельме Мейстере»: «Слабости людей выдающихся особенно бросаются в глаза, а ведь хотелось бы, чтобы избранные натуры были их вовсе лишены»?
Вот он, бюргер, который строже, чем прежде, следит за общественным порядком. Свободолюбие Фихте приводит его в гнев; и как ни ценит Гёте идеи этого философа, он подписывает его отставку с должности профессора.
Некий бурный гений, бежавший со своей невестой, пробился к Гёте и просит принять его в актеры. Но Гёте приказывает ему немедленно вернуться домой, дает ему денег на дорогу, уплачивает за него в гостинице и требует у кучера, вернувшегося обратно в Веймар, шестнадцать талеров и семнадцать грошей, которые он истратил на юного беглеца.
Вот он, бюргер, достигший вершины своего бюргерства, обожающий всяческие папки и во время служебных поездок собирающий сведения, которые нынче содержатся в справочнике Бедекера.
Дневники его производят теперь странное впечатление. В них все больше проступают черты отцовского характера.
Вот он, бюргер-чревоугодник, для которого пришло время спокойно и вкусно поесть. Ему уже перевалило за сорок, он пристрастился к вину, и осушает бутылку, а то и две каждодневно. Пьет он до самой смерти, да и сам говорит, что питается почти только мясом и вином. Некий книгопродавец из Бремена сумел подольститься к Гёте, прислав ему ящик хорошего вина; в благодарность Гёте отдает ему вторую часть своей «Волшебной флейты», а гонорар предоставляет на усмотрение книгопродавца. Тот посылает и второй ящик… В дневнике, между стихами и делами, Гёте сообщает о молодой спарже, а во второй «Эпистоле» воспевает и плавающие в уксусе огурцы. Вот он, бюргер-добытчик, делающий деньги. Мысли его заняты теперь цифрами больше, чем, даже в те времена, когда он был президентом палаты. Правда, и сейчас – ему уже минуло пятьдесят – единственный твердый источник его существования все еще составляет министерское жалованье. Гёте – владелец пожалованного ему дома, но состояния у него нет. В течение тридцати лет он получал 1600 талеров ежегодно. А ему хочется жить широко, приобретать для своих коллекций гравюры, геммы, приборы, необходимые для опытов. Ему хочется вести открытый дом – хотя он и не слишком дорожит людьми, каждым в отдельности, – давать приют друзьям, делать дорогие подарки. Вот он и наводит справки, так, между прочим, «нельзя ли будет после ожидаемой кончины нашей доброй обер-маршальши приобрести недорого городской экипаж или что-нибудь из хозяйства».
Его преследует желание, доселе ему чуждое: он стремится не только выгодно продавать свои произведения, но как можно больше производить на продажу. Это одна из причин необозримого количества писанины, которую он печет теперь наряду с очень небольшим количеством поэтических произведений. Войдя в контакт с быстро богатеющим издателем Коттой, Гёте не рвет и с другими издателями. За свои статьи в «Орах» и в «Пропилеях» Шиллер и Гёте получают гонорары, в Германии, дотоле, невиданные. Так что понятно, почему Гёте переводит для этих журналов всего Челлини или отрывки из книги мадам де Сталь.
В конце этого десятилетия Гёте продает Котте еще одно свое новое издание, хотя в него вошло очень мало новых вещей.
Своего «Германа и Доротею» Гёте решил отдать издателю Фивегу для его альманаха. Однако эпос готов еще только на две трети, а в таком виде он не хочет показывать его. Фивег вынужден купить кота в мешке – иначе говоря, поэму в две тысячи гекзаметров, да еще выдать под нее аванс. Свои условия Гёте вручает не издателю, а третьему – доверенному лицу. Они лежат в запечатанном конверте. Если издатель предложит меньше, чем запросил Гёте, значит сделка не состоится. Если больше – остаток суммы будет ему возвращен. Издатель Фивег дивится, раздумывает, наконец предлагает 1000 талеров. Посредник вскрывает конверт и читает: «За мою поэму я требую тысячу талеров золотом. Гёте».
Продавши столь мистическим образом свой эпос, Гёте совершает единственную хозяйственную ошибку. Очевидно, Христиана убедила его купить маленькое именьице под Веймаром, которое до заключения купчей он ни разу не видел. Отныне он проводит там иногда по нескольку недель, прокладывает извилистые тропинки в парке. И однажды даже все видели, как Гёте – министр, ученый, поэт и чудак – покупает лошадей на конном рынке. Вскоре у него начинаются распри с арендаторами; одного он прогоняет за мошенничество, потом находит другого, который якобы разбирается в плодоводстве. Сельские праздники, гости и пивоварня приносят великому экономисту, сумевшему оздоровить финансы двух герцогств, такой дефицит, который огорчает нашего бюргера особенно потому, что свидетельствует о полном беспорядке в его хозяйстве.
Впрочем, убыток вовсе не удивляет Гёте. С самого начала он говорил о своей земельной собственности иронически и даже смущенно; и словно, чтобы выразить непричастность к этой стороне своей жизни, приезжая в деревню, он живет обычно не в собственном доме, а по соседству, у пастора.
Быть может, он купил именьице лишь для того, чтобы сделать Христиану помещицей, – необходимость заключить формальный брак маячила перед ним долгие годы – и тем облегчить ей переход в привилегированное сословие. Переход, который затрудняли интриги, господствовавшие в столице.
Даже Христиана, обладавшая практической сметкой, обрадовалась, когда через пять лет ей удалось без особых убытков избавиться от столь сомнительного удовольствия. В старости, заканчивая описание этого эпизода, Гёте с улыбкой замечает: «Единственного, чего не хватало во всем этом деле, была польза». Впрочем, продав свою собственность, Гёте по обыкновению тотчас придает этому событию символический смысл. Собственность ему не нужна, ибо «он навсегда отказался от земли – и в эстетическом и в экономическом смысле».
Сомнительное и, во всяком случае, не типическое изречение. Оно опровергается всей его жизнью в этот период. Ибо, приближаясь к пятидесяти годам, Гёте уже не прежний мыслитель, стремящийся всегда только к правде и только ввысь. И еще не поэт, которым вскоре станет, – жизнерадостно взирающий на окружающее и взмывающий к новой свободе. У него все еще бывают припадки человеконенавистничества, когда, избавившись от докучных посетителей, он думает, как бы поднять еще выше стену, которую он воздвиг вокруг себя. Как-то, исповедуясь Шиллеру в очень значительных своих ощущениях, Гёте рассказал ему о «реалистической причуде», которая заставляет его скрывать от окружающих свою жизнь и свои сочинения. «Я всегда люблю путешествовать инкогнито, носить не лучшее, а самое худшее мое платье и в разговоре со знакомыми или полузнакомыми говорить о вещах незначительных, во всяком случае, употреблять выражения самые заурядные. Мне нравится прикидываться легкомысленнее, чем я есть на деле, и становиться, если можно так выразиться, между собой и собственной персоной».
Так, прикидываясь незначительным, пытаясь обезопасить себя от окружающих, Гёте опять начинает появляться в обществе. Писатель и ученый, он кажется более общительным, чем в те времена, когда был государственным деятелем. Иенские профессора почитают его и боятся. А когда молодые люди, которые были ему представлены, описывают первое впечатление, произведенное на них Гёте, кажется, что его боятся решительно все. Некий свидетель повествует о том, как он встретился с Гёте на приеме в ученом обществе. В сиянии люстр и свечей Гёте важно стоял у стола, а перед ним полукругом выстроились ученые, внимавшие ему с необыкновенным любопытством. Свидетелю (им был писатель Жан Поль) очень хотелось как можно больше выведать о работах Гёте. Но тот оставался в течение всего вечера загадочным, как игрок за шахматной доской, так что единственное оружие, которое смог употребить против него юный муж и восторженный скептик, – это, составив очаровательное описание своего визита, воскликнуть: «А еще он очень много жрет». От мадам де Сталь, которая как раз в это время делает вояж по Германии, все записывает и всех интервьюирует, Гёте пытается сперва улизнуть. Но потом, то упираясь, то галантно, с полным почтением к ее уму и такой же антипатией к ее языку, ему удается привести ее в веселое замешательство, из которого она тут же с юмором выпутывается. Однако, когда мадам де Сталь доверительно сообщает ему, что опубликует во Франции каждое его слово, он становится сдержаннее и осмотрительнее в выборе своих выражений.
Друзей, которым он мог бы открыть свое сердце, у него почти нет. Шиллер полон собственных планов, болеет. Он обычно работает по вечерам, когда Гёте хочется поболтать. Тем не менее, только Шиллер и является собеседником Гёте в эти годы.
Мейер, который живет в доме Гёте на полном пансионе, женится и переходит уже на роль учителя и докладчика, а не собеседника. Впрочем, ни к кому больше Гёте не относится с такой нежностью, как к нему. Мейер, единственный из всех, не стремится извлечь выгоды из его власти и ума. Напротив, он всегда дает ему все, что только в силах.
Есть еще Кнебель. Но Кнебель чувствует, что Шиллер давно уже заменил и вытеснил его из мыслей Гёте.
Почти не омраченными и все более близкими оказались отношения с Фойтом, которого некогда отметил Гёте среди прочих судейских чиновников и сделал сначала превосходительством, а потом первым министром герцогства Веймарского. Фойт благороден, деятелен, опытен и бескорыстен. Он неизменно благодарен Гёте и всегда верит в его сердце. «Мне бы хотелось, чтобы вы всегда были возле меня, пишет ему Гёте, – и хочется быть и для вас чем-то… Ведь я просто не в силах представить себе мою жизнь без вас».
А другие? Участники его увлеченья, его борьбы? Те, что сопутствовали Гёте в первое веймарское десятилетие? Куда девалась их любовь? Жизнь гения разочаровала друзей. Они требуют, чтобы он шел именно тем путем, который они ему предначертали. Правда, ненависть Шарлотты угасла. Ей почти шестьдесят. Волосы ее побелели. Сын ее женился, у нее есть уже внук. И она обменивается с Гёте не только официальным поклоном. При посредничестве Шиллера она помирилась с ним. Некогда она послала к нему своего сына, чтобы он образовывался возле него. Теперь он посылает своего Августа к старой женщине. Нет, Гёте никогда не отрицал силы ее духа! Он хочет, чтобы сын его дышал чистым горным воздухом, которым тот, правда, не умеет дышать.
А потом наступает минута, когда Гёте может опять услужить своей врагине-подруге. Он хлопочет у герцога о переводе Фрица фон Штейна на прусскую службу, и впервые через семь лет Шарлотта читает записку, написанную рукой Гёте.
«Позвольте же и впредь бедному моему мальчику наслаждаться возможностью быть рядом с вами и образовываться, глядя на вас. Не могу думать без чувства умиления, что вы так расположены к нему».
«Моему бедному мальчику» – читает Шарлотта и берет перо и за тем самым столом, который ей изготовили двадцать лет назад по рисунку Гёте, пишет: «Вы знаете мое сердце и должны почитать совершенно естественным, что я так люблю вашего ребенка».
Гёте читает и улыбается. Всего несколько недель тому назад, подходя к концу своих «Годов странствий» он заставил некую покинутую душу сказать: «Такая уж особенность у нас, женщин, мы любим всем сердцем детей наших возлюбленных, даже если никогда не видали их матери или ненавидим ее всей душой» Через несколько дней, Гёте, ведя за руку семилетнего сына, проходит мимо дома Шарлотты. Она сидит в саду под апельсиновыми деревьями. Гёте входит в калитку. Поэт и сын Христианы целуют руку Шарлотты. Никому не рассказал он об этой сцене, но Шарлотта, удивленная и пристыженная, написала приятельнице: нет, она сама не понимает, как могла она так долго судить о нем ложно!..
Все-таки, через год, она дает Шиллеру свой памфлет, направленный против Гёте.
А он опять приглашает ее в свой дом, обычно вместе с ее племянницей или с другими дамами. Опять посылает ей фрукты. Опять показывает ей свои монеты; и по временам словно слышатся старые звуки, когда он пишет: «Смею ли просить вас рассеять печаль этого утра вашим присутствием?».
Вскоре после проигранной кампании, затеянной против революции, герцог, генерал прусской, службы, вышел в отставку. Уж не вспомнил ли он – правда, слишком поздно – о предостережениях самого старого своего друга? Может быть. Но только это отнюдь не усилило расположения герцога к Гёте. Карл Август – он тоже начал седеть – решительно предоставляет путь к мудрости другу. Но военные обязанности уже утомили герцога, и он принимается несколько энергичнее управлять своим государством. Вот тут-то у него и начинаются стычки со своим министром культуры и директором театра. Гёте вполне понимает герцога. Зато герцог уже не понимает Гёте. Впрочем, он находит чрезвычайно меткие слова для характеристики путевых писем поэта. «Просто удивительно, – говорит герцог в беседе с Кнебелем, – до чего торжествен стал этот человек» Интерес герцога к произведениям Гёте, очевидно, угас окончательно.
Правда, Карл Август проявляет все больший интерес к естественным наукам, и это заставляет его опять сблизиться с Гёте. Их связывают доклады, пополнение коллекций. И мы вынуждены воздать должное скромности государя, которая сквозит во всех его вопросах и распоряжениях. Но уже очень редко пишет он: «Дорогой, милый старина» – и почти никогда: «Люби меня».
Но Гёте уже не дает выманить себя из бастиона формальностей. Только через Фойта испрашивает он отпуск. Частные его письма к герцогу начинаются со слов «Милостивейшее послание вашей светлости» и заканчиваются «Всеподданнейший Гёте».
Куда ушли времена, когда они по-братски делили проказы и замыслы, идеалы и глупости?
Очень редко появляются они вместе. Впрочем, их все еще связывает интерес к эросу – правда, интерес мужчин, которым перевалило за сорок. Через несколько лет после начала связи между Гёте и Христианой герцог, устав от бесконечной смены любовниц, создает вторую семью. Избранница его тоже дочь веймарского архивариуса. И вскоре Гёте появляется в роли крестного отца на крестинах сына Каролины Ягеман, точно так же как герцог был крестным сына Христианы. Но Каролина – актриса придворного театра, который содержит герцог и которым руководит Гёте. Все три персонажа поставлены в ситуацию, на которой можно построить хоть десяток комедий. Зато когда ситуацию эту впоследствии распутывает жизнь, она оборачивается почти что трагедией.
Впрочем, трения начинаются сразу. Гёте устал от руководства театром. Он просит уволить его в отставку. Герцог его не отпускает, и Гёте вынужден опекать Ягеман, которая непрерывно восстанавливает против него герцога.
И еще одного друга, имевшего на него самое сильное влияние в юности, теряет Гёте – Гердера. Впрочем, он потерял его еще тридцать лет назад. Чудовищный критицизм Гердера всегда отталкивал Гёте и всегда притягивал его вновь. Дружба-вражда всегда связывала их, всегда разделяла. В каком-то, очень глубоком смысле, образ Гердера воплощен в Мефистофеле. Но никогда мефистофельское начало в Фаусте, а фаустовское в Мефистофеле не проступало так ясно, как в истории этой дружбы-вражды.
Гердер умирает в Веймаре, но Гёте, который находится в Иене, не приезжает на его похороны. Ни в дневнике, ни в заметках он и словом не упоминает об этом событии. На следующий же день после смерти Гердера он посылает письмо и выражает в нем свою радость по поводу приезда мадам де Сталь. «Остроумный характер этой дамы, – пишет он, – способен разогнать даже образы смерти, порождения зимней ночи». Только в этих словах и прорывается потрясение, которое он таит от себя. Цинично-трагический дух Мефистофеля проглядывает сквозь горечь, с которой Гёте пишет об отвратительном времени года. «Я хорошо понимаю, что Генрих II приказал застрелить герцога де Гиза только оттого, что стояла такая же мерзкая погода, как сейчас, и я завидую Гердеру, которого хоронят». Этот вечер Гёте провел у знакомых, в кругу молодых людей, ухаживающих за прекрасной девушкой.
Но пройдет двенадцать лет, и в «Поэзии и действительности» Гёте напишет грандиозный эпилог к жизни единственного человека, которому он обязан огромной благодарностью. Там, обрисовав исполинский дух загадочного человека, он воздвигнет ему нетленный памятник.
Совсем незадолго до смерти Гердера Гёте без всякого волнения прочел о кончине Лафатера. Не тронула его и смерть Короны Шретер. Быть мо, всего за несколько месяцев до своего конца она присутствовала на премьере «Ифигении» в постановке Шиллера. И может быть, глядя на игру молодых, Корона вспомнила о том, другом спектакле, когда в присутствии молодого, веселого двора они играли Ореста и Ифигению. Двадцать три года тому назад!..
Тогда тоже стояла весна. Но все было забавой, гениальной песней, которую он сочинил в несколько недель и, едва дописав последнюю строку, перенес на сцену. Помнишь ли ты об этом, Орест? Ты чопорно восседаешь сейчас в директорской ложе и следишь, как бы не вышло неполадок. Помнишь, как рука обожателя возложила лавровый венок на ее каштановые кудри? А сегодня они сидят в своих пустынных ложах и разглядывают зал. Вот там старый Кнебель со своей молодой женой. Помнишь, он был тогда Пиладом, быстрым, звонким? А вот там, в герцогской ложе, сидит повелитель – короткошеий, неподвижный и раздраженный. Тогда он захотел, во что бы то ни стало, сыграть Пилада, чтобы даже на сцене не разлучаться с другом.
И Гёте кажется, что у него галлюцинации. Словно видения, проносятся перед ним пестрые картины. Он видит себя тогдашнего, но это еще не он… Он видит себя сегодняшнего… И отведя глаза от сцены, он смотрит в сумеречный зал, где в молочном полумраке перед ним встают старые его партнеры. Вот поседевшая голова Шарлотты. Тогда она не пришла, ревновала его к Короне. И вдруг он сам, Орест Гёте, входит в роль, и, как тогда, как двадцать три года назад, душа его обращается к другим душам:
Что за толпа согласная ликует
Торжественно, как царская семья?
Шагает мирно стар и млад, мужчины
И женщины похожи на бессмертных
И друг на друга.
Знаю: это вы!..
Так кончилась их древняя вражда?
Померкла месть, как луч земного солнца?..
Увы! Я вижу: сонм бессмертный
Герою грудь сковал навечно
Железной цепью с муками ада!
Иногда, словно выходцы с того света, появляются еще более далекие образы. Лили выражает желание повидаться со старым другом; просьбу ее выполняют очень холодно. Лотте Кестнер хочется, чтобы Гёте рекомендовал ее сына в качестве врача. Она гостит сейчас в Вецларе, пишет Гёте и, по женскому обычаю, не может не намекнуть на старые времена. «Желаю вам всяческих благ, – пишет ей в ответ Гёте, – и вспоминайте обо мне, когда будете в местах, где некогда мы провели так много приятных часов». Неужели это звучит еще недостаточно черство? Впрочем, даже и эта фраза кажется ему слишком чувствительной, и он вымарывает ее из черновика. Однако через месяц ему снова приходится написать ей, и тут, на несколько секунд, он дает волю чувству: «Как бы мне хотелось снова оказаться рядом с вами на берегу прекрасной Ланы!..», И сразу же обрывает себя.
Лерзе и Клингер! Славный мальчик и бешеный парень. Один стал надворным советником, другой статским. Гёте это весьма на руку. Клингер, который служит в Петербурге, помогает ему пристроить там одного знакомого. А Лерзе посылает ему из Венгрии редкостные минералы.
Все более показные письма пишет он своей старой матери; и только когда она радушно приняла его Августа (пятнадцатилетний паренек все время болтает о бабушке), Гёте, которому в Веймаре пришлось молча снести столько оскорблений из-за жены и сына, становится к ней теплее: «Мы все очень благодарны тебе и шлем наши самые горячие приветы».
Словно защищаясь от внешнего мира, Гёте погружается в самую разнообразную деятельность. Он укрывается за ней, как за десятью валами. Правда, вернувшись из Италии, он ушел от государственных обязанностей. Давно не участвует он в делах Тайного совета и выполняет обязанности только министра культуры. Но и на этом посту дел хватает. Не так-то просто в столь бурное время, преодолевая сопротивление враждебных партий, управлять университетом, построить дворец вопреки вкусу своего повелителя, создавать новые культурные учреждения. Но Гёте не способен руководить только при помощи директив. Даже сейчас, когда безграничные силы его юности поубавились, он все еще с жаром занимается министерскими обязанностями. Он не только подписывает бумаги – он ведает и руководит всей служебной корреспонденцией; и вот какие темы входят в нее и берутся на заметку: освободить садовника от военной службы; хозяин харчевни просит разрешения поставить у себя бильярд; в ботанический сад забыли прислать поддоны; необходимо установить разряды для мастеров, подмастерьев и каменщиков, работающих на постройке дворца; составить меню обеда, который должен выдаваться из дворцовой кухни архитектору-иностранцу, и определить, какие инстанции должны поставлять для него пиво, хлеб и столовое белье; фасон и полировка полок для вновь организуемой библиотеки: возок, на котором надлежит как можно дешевле перевезти от каменотеса камень, предназначенный для надгробного памятника. И еще послания в полицей-президиум – об условиях, на которых может быть принята обратно на место искусная стряпуха, уволенная за дерзость; о взятии под стражу лакея, взбунтовавшегося во время поездки.
Глядя на неоглядную громаду всех дел, Гёте вздыхает и пишет Шиллеру: «В сущности, с нами, поэтами, следовало бы поступить так же, как герцоги Саксонские поступили с Лютером: схватить нас посреди дороги и заточить в замок на горе. Мне бы хотелось, чтобы со мной поступили так сегодня же. И тогда к св. Михаилу моя часть работы была бы готова».
Через два года после возвращения Гёте из Италии, ему поручили руководство театром. В первое время он относился к этому равнодушно. Как некогда в бытность военным министром, Гёте жалуется на новое, теперь «театральное мучение». Очень скоро ему пришлось убедиться, как трудно писателю его типа писать игровые пьесы. Они ему не удаются. Работая над «Гражданином-генералом» он вынужден прибегнуть к помощи третьего лица. Но сотрудничество Шиллера пробуждает в нем самый живой интерес к театральной жизни. Ему удается многое сделать для реформы театра. Гёте не согласен с делением актеров на определенные твердые амплуа. Он старается воспитать художников, способных создать любой образ. Поэтому актеру, отличающемуся страстным темпераментом, он поручает роль флегматика, «дабы он научился отказываться от самого себя и входить в образ другого человека». Гёте требует, чтобы актер не только создавал яркий внешний образ, но играл его в определенной исторической обстановке. Для «Валленштейна» он заказывает костюмы по старинным гравюрам. Ставя греческую трагедию, заставляет актеров изучать позы античных статуй, вплоть до положения пальцев рук. Он рисует мантию Магомета и указывает ширину золотого кружева, которым она должна быть украшена. От постановки собственных пьес он давно отказался. «Я писал антитеатрально» – говорит он о своих произведениях.
Но Гёте сделал очень много для всего немецкого театра. Он первый открыл театральное училище и выработал основные правила актерской игры, построенные на основе музыкальных понятий. Ведя репетиции, Гёте словно дирижировал оперой, указывая темпы для драматического спектакля – крещендо, фортиссимо. Он заставлял актера отрабатывать каждый шаг и мельчайший жест и требовал, чтобы молодежь относилась к своему делу так же серьезно, как относится он. Вот он сидит в первом ряду партера, в высоком кресле, отдает распоряжения, иногда поднимается на сцену, чтобы указать, как читать роль, и читает сам с легким диалектом, как уроженец Южной Германии, получивший образование в Северной. Окружающие молча ему внимают. Впрочем, судя по всем свидетельствам, Гёте никогда не был деспотичен с опытными актерами. «Да, неплохо, хотя я представлял это себе несколько по-другому. Давайте-ка поразмыслим еще до следующей репетиции, а там посмотрим, как нам прийти к соглашению». Но даже и в этом зрительном зале вслед за пылкой речью Гёте вдруг становится холоден, и это сбивает с толку окружающих. Только что он обратился с горячей речью к молодым актерам, едва поступившим в театр, о высоком назначении искусства и вдруг, к вящему их испугу, заключает: «Итак, начнем с походки».
В те времена, когда на актеров все смотрели, как на цыган, Гёте пытался возвысить их общественное положение. Наиболее выдающихся он приглашал в свой дом, и это заставило некоторых жителей Веймара, и даже за его пределами, последовать его примеру. И уже тут Христиана лучшая его помощница. На афишах он не писал перед фамилией актеров ни «господин» ни «мадам» поясняя, что «господ» на свете очень много, а художников весьма мало. Когда администрация решила отвести под актерскую ложу самую маленькую ложу в зрительном зале, он с возмущением назвал ее клеткой и отказался от нее. Какой-то театральный чиновник решил уволить нескольких актрис за «сомнительное времяпрепровождение с офицерами». Но Гёте наложил запрет на его приказ, ибо «частные дела никак не могут занимать внимание учреждения». Гёте требовал от актеров строжайшей дисциплины, но ой был всегда абсолютно справедлив и относился к ним с самым высоким уважением, как к настоящим художникам и членам сословия. Зато в той же мере, в какой Гёте уважал актера, он презирал свою публику. Может быть, поэтому он не только не продвигал свои пьесы, но вовсе не ставил их. Чтобы сыграть «Ифигению» «Тассо» или «Фауста» у него не было ни зрителей, ни исполнителей. В репертуаре удержались только маленькие его пьесы: «Клавиго» «Брат и сестра» «Совиновники»; они шли крайне редко, не чаще раза в неделю, а то и вовсе не шли. Да и другие немецкие театры тоже не ставили его пьес.
Итак, он министр культуры и директор придворного театра. Но это только две формы проявления многоликого Протея. Кроме служебных постов и поэзии, на Гёте лежало такое количество обязанностей, что это кажется почти невероятным. Универсализм Гёте достиг опасной высоты.