355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизавета Драбкина » Зимний перевал » Текст книги (страница 14)
Зимний перевал
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:01

Текст книги "Зимний перевал"


Автор книги: Елизавета Драбкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Верховный трибунал придал заявлению Верховского большое значение. Он запросил ЦК партии и коллегию ГПУ и на оба свои запроса получил ответ, что никаких постановлений подобного рода или близких к нему они не выносили и никаких поручений, которые могли бы быть истолкованы в подобном смысле, ни следователю Агранову, ни кому бы то ни было другому не давались и не могли быть даны.

Параллельно этому трибунал проверил материалы предварительного следствия и установил по протоколам, скрепленным подписями Верховского и Агранова, что Агранов действительно заявил Верховскому, будто его показания должны служить исключительно целям политического освещения и выяснения тактики и методов борьбы партии правых эсеров.

Действия следователя Агранова трибунал признал неправильными и постановил довести о них до сведения Народного комиссариата юстиции для принятия надлежащих мер в порядке надзора за следственными действиями ГПУ.

Вместо с тем трибунал неправомерным считал поведение свидетеля Верховского, который, будучи советским гражданином и служащим Красной Армии, считал своим правом давать или не давать соответствующим органам рабоче-крестьянской республики сведения о ее врагах в зависимости от того, послужат ли эти сведения для прямой борьбы с врагами или только для политического осведомления.

Но вернемся к основной линии нашего рассказа.

В тот же день, первого декабря двадцать первого года, когда был опубликован декрет об ответственности за ложные доносы и создание ложных доказательств обвинения, Ленин внес в Политбюро предложение преобразовать ВЧК, сузить круг ее деятельности и ее компетенции, сузить право ареста, повысить роль судов, усилить начала революционной законности, провести через ВЦИК общее положение об изменении «в смысле серьезных умягчений».

Насколько Ленина волновал этот вопрос, видно по набросанному им плану доклада о внутренней и внешней политике на Девятом съезде Советов. Вопрос о ВЧК в этом плане занимает только три строки – но какие это строки! Чтобы выделить их, составители соответствующего тома Сочинений Ленина должны были прибегнуть к самому жирному курсиву, к самой отчетливой разрядке:

«N. В. В ВЧК:

25bis Повышение законности ВЧК и ее реформа».

ВЧК была создана в конце семнадцатого года. В протоколе Совнаркома об ее образовании было сказано: «Комиссия ведет только предварительное расследование…»

Вплоть до двадцать четвертого февраля восемнадцатого года ВЧК строго придерживалась рамок этого постановления и проводила только предварительное расследование, судебные же функции осуществляли суды и трибуналы. В этот день она вынесла свой первый приговор: решением ВЧК бывший князь Эболи, который, выдавая себя за сотрудника ВЧК, занимался шантажом и вымогательствами, был приговорен к расстрелу, и приговор в тот же день приведен в исполнение.

Это был лишь единичный приговор. Когда сейчас знакомишься с карательной политикой Советской власти в первые месяцы после Октября, мягкость ее поражает: кому только не дали уйти на Дон – и Савинкову, и Корнилову, и Краснову, и Деникину! Кого только не отпустили на свободу – достаточно назвать для примера одно только имя: ярого черносотенца Пуришкевича.

«Мы не хотим гражданской войны… – говорил Ленин 4 ноября 1917 года, – мы против гражданской войны… Террор, какой применяли французские революционеры, которые гильотинировали безоружных людей, мы не применяем и, надеюсь, не будем применять».

Но контрреволюция переходила ко все более активным действиям. Чуть ли не каждый день приносил сообщения о поджогах, взрывах, заговорах, контрреволюционных мятежах. И все же лишь после убийства Володарского ВЧК вынесла первые приговоры по политическим делам, и лишь после убийства Урицкого и покушения на Ленина взялась ВЧК за оружие.

Однако, едва положение в стране стало легче, в январе двадцатого года Совнарком постановил по предложению Ф. Э. Дзержинского отменить смертную казнь. Это решение было сорвано польской войной и войной с Врангелем.

Так вынужденно, силой обстоятельств, необходимостью дать отпор все более и более активной контрреволюции ВЧК из органа предварительного следствия превратилась в чрезвычайный орган чрезвычайного времени и объединила в себе функции и следственного, и судебно-карательного аппарата.

Самым высоким образом оценивая роль, сыгранную ВЧК в борьбе с контрреволюцией, Ленин всегда видел опасности, порождаемые подобным объединением. В момент самой обостренной гражданской войны он предупреждал работников ЧК о том, чтоб из законного политического недоверия к буржуазии они не делали выводов, что им, чекистам, дозволено нарушать революционную законность, как это сделал журнал «Красный террор», договорившийся до явной нелепости: «Не ищите (!!? – восклицательные и вопросительные знаки Ленина. – Е. Д.)в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом».

И сейчас, с переходом к нэпу, Ленин со всей остротой поставил вопрос о преобразовании ВЧК, о резком сужении ее прав и установлении контроля за ее деятельностью. Как писал он в одном из писем, он стремился отстоять maximum из максимумов и возложить на Наркомат юстиции «ответственностьза недонесениеПолитбюро (или Совнаркому) дефектов и неправильностей ВЧК».

Выступая на одном из партийных собраний с докладом о преобразовании ВЧК в ГПУ, Ф. Э. Дзержинский сказал:

– Раньше мы ловили контрреволюцию неводом, а теперь будем ловить…

– Удочкой! – крикнул голос с места.

– Нет, – сказал Дзержинский. – Острогой…

11

Если б Ленину предложили ответить на шутливые вопросы, подобные тем, какие задали своему отцу дочери Маркса, то на вопрос: «Что вы больше всего ненавидите?», он почти наверняка ответил бы: «Бюрократизм!» Во всяком случае, ничто не вызвало такого его гнева, как проявления этого бюрократизма, который нас душит, который «в нашем государственном строе получил значение такой болячки, что о нем говорит наша партийная программа…».

Без пощады обрушивается он на тех, кто предается «комвранью», «сладенькому чиновно-коммунистическому вранью». Требует: «открытыми глазами через все комвранье смотреть на эту правду», «искать и… находить (сто раз испытывая и проверяя) людей», закрывать бюрократически-коммунистические… «потемкинские деревни». Иначе вся работа «нуль, хуже нуля, самообольщение новой бюрократической погремушкой».

Подходя к решению новых хозяйственных и политических задач, он более всего опасается того, чтоб оно не приняло административно-бюрократический характер.

«Ужасно боюсь, – пишет он Г. Я. Сокольникову, – что мы околеем от переорганизаций, не доводя до конца ни одной практической работы…

Я смертельно боюсь переорганизаций. Мы все время переорганизуем, а практического дела не делаем…

Ей-ей, боюсь смертельно: не впадите Вы в эту слабость, а то мы крахнем».

Особенное негодование его вызывает волокита с ответами на письма и запросы трудящихся. От этого, подчеркивает он, «не только страдают интересы частных лиц, но и все дело управления принимает характер мнимый, призрачный».

Он требует «тащить волокиту на суд гласности: только так мы эту болезнь всерьез вылечим». Считает, что в делах, связанных с волокитой и бюрократизмом, общественное значение открытого суда «в 1000 раз большее, чем келейно-партийно-цекистски-идиотское притушение поганого дела о поганой волоките без гласности». Решительно отметает доводы сторонников закрытого рассмотрения подобных дел. «Мы не умеем, – пишет он, – гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех и Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделомповесят».

Будучи непримиримо резок ко всем и всяческим проявлениям бюрократизма, он видел, однако, решение связанных с ним проблем не просто в том, чтоб «сбросить главки», как предлагали некоторые «левые» товарищи.

«Бюрократы – ловкачи, многие мерзавцы из них – архипройдохи. Их голыми руками не возьмешь… – отвечал он на предложение такого товарища. – „Главки“ „сбросить“?Пустяки. Что вы поставите вместоних? Вы этого не знаете. Не сбрасывать, а чистить, лечить, лечить и чистить десять и сто раз. И не падать духом».

С законным возмущением работающего, думающего, болеющего душой за дело человека относился он к тем, кто подвергал всю советскую работу вселенской смази и, стоя в сторонке, ничего практически не делая, принимал позу критически-мыслящих личностей.

Обращаясь к одному такому критику, Ленин спрашивал:

«Где вы указали Центральному Комитету такое-тозлоупотребление? и такое-то средство его исправить, искоренить?

Ни разу.

Ни единого разу.

Вы увидали кучу бедствий и болезней, впали в отчаяние и бросились в чужие объятия… А мой совет в отчаяние и в панику не впадать».

12

Как ни трудна была зима двадцать первого – двадцать второго года, однако подошел ее конец. Но если старая народная пословица говорит: «Весна красна, да голодна», то для весны двадцать второго года эта истина была верна, как никогда.

Голод в Поволжье достиг предела, а с приближением весны надвинулась новая задача: в кратчайшие сроки обеспечить голодающие губернии семенным зерном.

Государство уже отправило туда около пятнадцати миллионов пудов для сева озимых, теперь надо было собрать, подвезти и раздать почти сорок миллионов пудов для ярового сева.

Где было их взять? В Сибири?

Но тоненькая ниточка заметаемой снежными заносами железной дороги не справлялась с перевозками. Чтобы наладить бесперебойную работу транспорта, нужен был человек исключительной энергии и воли. Партия послала в Сибирь Феликса Эдмундовича Дзержинского.

На Украине?

Но убедить украинских крестьян, по земле которых столько раз, сметая все на своем пути, прокатывались волны гражданской войны, чтоб они поделились с голодающими Поволжья своим тоже ведь последним куском хлеба, мог только человек, пользующийся доверием народа. Партия послала туда Михаила Ивановича Калинина.

Когда Михаила Ивановича спрашивали, в чем состоит секрет его умения разговаривать с людьми, он отвечал: «В том, чтоб подразумевать в собеседнике не меньшее количество ума, сообразительности и понимания своих интересов, чем в нас самих». Именно этим достиг он успеха в поездке на Украину за зерном для Поволжья.

Наконец, можно было закупить зерно за границей. Но добиться того, чтобы это зерно не было расхищено, заражено, испорчено, чтоб оно было немедленно разгружено и немедленно же отправлено по назначению, способен был только человек редкой честности и преданности этому делу. Ленин доверил его питерскому рабочему Николаю Александровичу Емельянову, у которого он скрывался в семнадцатом году в Разливе и к которому относился с особой любовью и уважением.

Разумеется, и Дзержинский, и Калинин, и Емельянов действовали не в одиночку.

Дзержинский взял с собой группу сильных работников. Вместе с Калининым поехали крестьяне из голодающих деревень, выступали на митингах, рассказывали об ужасах голода. Емельянов подобрал себе помощников из петроградских рабочих.

Как ни напряженно все они работали, зерна не хватало. Необходимо было расширить закупки за границей. Но где взять на это средства? Золотой запас республики подходил к концу, экспорт был ничтожен. Между тем в стране имелось огромное количество золота, серебра, драгоценных камней, накопленных веками за счет грошей и копеек, собиравшихся с народа.

Это были церковные ценности.

Первые решения, требовавшие передать церковные ценности на покупку хлеба голодающим, были вынесены прихожанами сельских церквей. Вслед за этим волость за волостью стали выносить такие же решения. Со всех концов советской земли в Москву потянулись ходоки, посыпались телеграммы и резолюции, к которым присоединилась и часть низового священства.

Советское правительство приняло декрет об изъятии церковных ценностей в пользу голодающих. В ответ на это патриарх Тихон разослал воззвание к духовенству и верующим, в котором объявил изъятие и даже добровольное пожертвование церковного имущества святотатством, которое карается для мирян отлучением от церкви, а для священнослужителей – извержением из церкви и анафемой, и призвал подняться против «миродержателей тьмы», чтоб «с помощью божьей иссещи сей лукавый и прелюбодейный род, дерзновенно восставший на неотъемлемое достояние наше».

Помню, солнечным весенним днем я проходила по Пятницкой. Пахло талым снегом, лужи отсвечивали голубизной – и от этого света и блеска особенно дико было видеть вылезавших из кривых переулков Замоскворечья сморщенных, сгорбленных старух, одинаково повязанных черными глухими платками, одинаково одетых в черные глухие платья до пят. Крестясь мелким дробным крестом, они сползались к церкви, а там на паперти черный поп накликал проклятия на работавшую в церкви комиссию по изъятию ценностей, и старухи стоном вздыхали и вскрикивали: «Разрази их, господи!», «Пригвозди охульников, о господи!», «Пошли на них дождь смертоносный, о господи!», «Пролей грозу огненную, иссуши им руки, отыми у них ноги, вырви им глаза, о господи!»

Но вот одна из старух, зайдясь криком, упала на землю и забилась в припадке, за ней – другая. И уже все они катались по земле, изгибаясь в судорогах. На колокольне набатом ударил колокол, а чёрный поп, дрожа и раскачиваясь, выкрикивал: «Анафема! Анафема! Анафема!»

По стране прокатилась волна беспорядков. В Москве до открытого сопротивления не дошло, но положение порой создавалось тревожное.

Надо же было, чтоб именно в эти дни произошло нелепейшее событие, которое…

Впрочем, расскажу все по порядку.

В один из первых дней апреля мой отец был у Ленина. Кажется, это было после заседания Политбюро ЦК. Зазвонил телефон.

Ленин поднял трубку.

– Слушаю, – сказал он.

– Что? – сказал он.

– Повторите, – сказал он.

– Да не может быть, – сказал он.

– Да, да, слышу, – сказал он и прижал руку ко лбу, как это делает человек, внезапно почувствовавший острую боль.

И не глядя положив трубку, он сказал отцу, что на Театральной площади происходит что-то дикое: какая-то женщина схватила какого-то старика-еврея, несшего мешок. В мешке оказался детский труп. Собралась толпа. Она кричит, что это евреи убили христианского мальчика, так как приближается еврейская пасха и евреям нужна христианская кровь для приготовления мацы. Старика чуть не растерзали. Лишь с трудом удалось уговорить толпу отвести его в милицию. Сейчас его ведут по улице, а за ним идет все растущая толпа, выкрикивающая погромные лозунги.

Вспомним, с каким омерзением относился Ленин к антисемитизму, с какой ненавистью звучали его слова о подонках, ведущих травлю евреев, и мы поймем, каково было ему выслушать такое сообщение. Буквально за мгновение лицо его посерело и осунулось.

Проклиная в душе тех, кто так растревожил Владимира Ильича, отец тут же отправился в милицию, пообещав все точно узнать и принять необходимые меры.

Что же произошло?

Примерно за неделю до описываемого нами дня на трамвайной остановке у Лубянской площади среди ожидающих трамвая стоял старый еврей, державший в руках какой-то сверток, завернутый в одеяло. Когда подошел трамвай, старик пытался сесть, но была сильная давка, старик упал, выронил сверток, сверток развернулся и из него вывалился труп мальчика. Труп был голый, обглоданный и исколотый чем-то острым.

Все это, конечно, обратило на себя внимание ждущих трамвая, и они отвели старика в милицию. Там старик рассказал, что ребенок этот – еврейский мальчик, который умер на приемно-пропускном пункте от крупозного воспаления легких, о чем у него, старика, есть удостоверение врача. Родители мальчика не имели средств, чтоб его похоронить, и труп около недели лежал в подвале, кишевшем крысами. Потом родители через Таганскую еврейскую общину разыскали этого старика-нищего, жившего тем, что он помогал хоронить бедняков. Отец ребенка дал ему труп, завернутый в старое одеяло, и старик понес его на Дорогомиловское еврейское кладбище. По дороге он устал, решил сесть на трамвай. Остальное известно.

Было сделано вскрытие, установлено, что мальчик умер естественной смертью. На тот раз дело на этом кончилось. Но прошла примерно неделя – и трамвайная стрелочница, на глазах которой разыгралась та история, увидела на Театральной площади этого самого старика Меера Гиндина с мешком, в котором лежал какой-то длинный предмет. Она потребовала, чтоб он раскрыл мешок и показал, что он в нем несет. Когда старик спросил, какое ей до этого дело, она закричала на всю площадь, собирая прохожих, что старик-еврей несет в мешке зарезанного христианского ребенка.

Мигом собралась огромная толпа и потребовала, чтоб старик развязал мешок. И когда он его развязал, в нем оказался трупик годовалого мальчика.

Тут словно из-под земли в толпе появились какие-то личности, выкрикивавшие: «Жиды ребенка зарезали!», «Бей его, старого черта!», «Бей жидов, спасай Россию от христопродавцев, от бандитов, что грабят церкви и иконы!»

Нашлись все же люди, которые уговорили толпу пойти со стариком в милицию. История повторилась: ребенок-еврей, бедняки родители, только не приезжие, а москвичи; смерть от воспаления легких. Но на этот раз, так как события приняли острый оборот; был вызван судебно-медицинский врач и приглашены понятые из толпы, а также священник из церкви в Столешниковом переулке.

Однако по городу уже успели расползтись зловещие слухи. Чтоб положить им конец, решено было провести по этому делу открытый судебный процесс.

Суд был назначен на следующий же день в Большой аудитории Политехнического музея. На скамье подсудимых сидели Меер Гиндин, заведующий Дорогомиловским еврейским кладбищем и комендант пропускного пункта, обвиняемые в нарушении санитарных правил захоронения умерших, а рядом с ними – три человека, призывавшие к расправе над Гиндиным.

Зал судебного заседания был так полон, что с трудом удалось поставить скамью подсудимых. Наконец раздалось «Суд идет!» Судили председатель Московского горсуда Смирнов и два присяжных заседателя.

– Обвиняемый Гиндин!

Со скамьи подсудимых поднимается согбенный в три погибели старик, одетый в лохмотья.

– Признаете себя виновным?

– Мне давали, так я нес…

– С какой целью вы это делали?

– Цель? Какая цель? Кусок хлеба моя цель…

– Обвиняемая Романова! Кем вы работаете?

– Стрелочницы мы, трамвайные стрелочницы.

– Что можете показать…

– Чего мне показывать, господин мировой? Ничего не видала, слыхом не слыхала…

– Но вы были на Театральной площади?

– Была… Пропустила это я на стрелке шестой номер трамвая. Смотрю: толпа кричит «Жид ребенка тащит». Все бегут, ну и я побежала…

– Вы били обвиняемого Гиндина?

– Ничего я не била, только за бороду таскала…

– Обвиняемый Серафимов, чем вы занимаетесь?

– Да вот так вот… Ну, значит, занимаюсь…

– Чем же занимаетесь?

– Да вот так вот, гражданин судья, денег вот так вот не хватает… Ну и купишь билетик в театр…

– Почему ж, если вам не хватает денег, вы покупаете билеты в театр?

– Так что купишь, а потом билетик этот продашь…

– Значит, вы театральный барышник?

– Барышнику капитал нужен, а у меня еле для оборота хватает.

– Вы призывали избивать евреев?

– Нет, гражданин судья. Я только спросил у своего приятеля, возможно ли, что евреи пьют христианскую кровь? А когда он сказал, что да, пьют, я вот так вот вполне интеллигентно высказался, что жидов…

– Обвиняемый Ефременков, как было дело?

– А вот как было. Аккурат иду это я пообедамши. Гляжу: толпа-толпища! Спрашиваю у этой вот тетеньки, у стрелочницы-та: «Зарезали кого али што?» А тут сзади кричат: «Бейте их!» Аккурат и я тут. Ну, меня и забрали. А больше ничего не было.

– А вы-то сами что-нибудь крикнули?

– Ну, конешно, она – мне, я – другому болтнул, от человека к человеку и пошло. А потом милиционер-та говорит мне, что я кричал: «Бей жидов»…

– А вы это кричали?

– Да кто его знает? Аккурат шел это я пообедамши. Гляжу: толпа-толпища. Эти вот тетенька стоят, стрелочница-та…

И пошла сказка про белого бычка!

Свидетели показали: родители – что они дали Гиндину отнести труп ребенка потому, что они бедны; священник – что никаких признаков насильственной смерти на трупе не было. Судебно-медицинские эксперты подтвердили факт естественной смерти. Допрошенный в качестве эксперта раввин Мазе разъяснил, что по еврейскому обычаю обряду похорон не придается большого значения, чем и объясняются действия родителей и обвиняемого Гиндина.

Суд выслушал общественного обвинителя Иннокентия Стукова, считавшего, что комендант пропускника и заведующий кладбищем, зная о напряженности атмосферы в связи с проводимым изъятием церковных ценностей, проявили преступную небрежность и этим привели к событиям, которые могли закончиться трагически, а посему они должны понести наказание. Что до Романовой, Серафимова и Ефременкова, в них общественный обвинитель видел лишь слепое орудие контрреволюционной агитации.

Защитники заведующего кладбищем и коменданта пропускника считали, что их подзащитные не могли предусмотреть того, что случилось. Это не их вина, а несчастный случай. Защитник Романовой, Серафимова, Ефременкова говорил, что его подзащитные – жертвы духовной слепоты. Не их вина, что они невежественны. Невежество нельзя искоренить тюрьмой…

Суд удалился на совещание…

Он совещался шесть часов, но в зале не редело, а наоборот, с улицы, несмотря на все усилия охраны, просачивалась новая и новая публика, в жарких спорах толпилась в зале и в коридорах. Тут были и свои прокуроры, и свои защитники.

Уже за полночь раздался возглас: «Суд идет!»

С глухим шумом все поднялись с мест. В полнейшей тишине председатель суда Смирнов огласил приговор.

Считая безусловно доказанным, что оба мальчика умерли естественной смертью, суд в то же время признал виновными в преступной халатности коменданта пропускника и заведующего кладбищем и приговорил их к принудительным работам по месту службы.

Романову, Ефременкова и Серафимова суд признал виновными в ведении черносотенно-антисемитской агитации. Учитывая их невежество и считая их слепым орудием в руках опытных черносотенцев и врагов Советской власти, суд счел возможным ограничиться строгим общественным порицанием.

В отношении старика Гиндина, вина которого в нарушении санитарных правил доказана, суд, считая, что нельзя карать дряхлого и голодного человека, таскающего на кладбище трупы за кусок хлеба, постановил: 1) от наказания Гиндина освободить; 2) предложить Собесу обеспечить его необходимым для существования.

Огласив приговор, председатель суда Смирнов обратился к присутствующим в зале с напутствием:

– Пусть каждый честный и сознательный гражданин, уходящий отсюда, считает своим долгом, своей добровольной и святой обязанностью разъяснять всем этим Романовым, Ефременковым и Серафимовым настоящую сущность этого процесса; пусть каждый уйдет отсюда не только со смехом, но и со скорбью в душе; пусть каждый поможет нам побороть темноту и средневековье – это наследие царско-церковного мракобесия…

Как-то странно встает в памяти та зима.

Словно долгий запутанный сон, в котором идешь-идешь по длинной улице посреди сплошных деревянных заборов, сверху донизу залепленных налезающими друг на друга, пестрыми афишами. Кино сулит любовные трагедии: «Молчи, грусть, молчи!»., «Позабудь про камин» или же обещает «Комический боевик длиной две тысячи метров», «Дамы курорта не боятся даже черта!» Кабаре и варьете зазывают то на «Вечер беспрерывного смеха», то на «Флирт богов». Рестораны приглашают на блины, пироги, расстегаи, водки, вина, коньяки, уху стерляжью, уху белужью, лучшие артистические силы, отдельные кабинеты, радостные настроения, танцы до утра.

А над этим блудом, над свиными рылами вместо лиц бьет по сердцу плакат: черный фон, белый, иссохший от голода старик, воздетые в мольбе руки: «ПОМОГИТЕ!»

К середине мая Советская власть доставила в Поволжье двадцать пять миллионов пудов семенного зерна. Сто пять процентов задания!

И произошло чудо: лежавшая пластом деревня собрала остаток своих сил и поднялась, готовая к новому напряжению, к новой схватке со смертью.

На пункты раздачи семян потянулись не люди, а тени с мешками за спиной. Редко у кого была – тоже похожая на тень – лошаденке.

Семена тащили на себе. Пахали на себе, впрягаясь в соху по десять человек. Падали, лежали на земле, поднимались, снова пахали. Если не могли тянуть соху, ковыряли землю лопатами. Ели курай, помет, падаль, но высеяли все семена до единого зернышка. Те, которые получили, и те, что нашли в изголовьях умерших голодной смертью.

Это был необыкновенный подвиг, перед которым тогда же преклонялась страна, назвавшая этот сев «Великим севом», «Героическим севом».

Весна в тот год выдалась не ранняя и не поздняя. Перед самым севом прошли обильные дожди. Зерно ложилось во влажную молодую пашню. Быстро зазеленели густые всходы. К концу мая выколосилась яровая рожь. Пшеница пошла в трубку. Все обещало хороший урожай. И те, кто буквально кровью своей засеяли эти поля, мечтали теперь об одном: дожить до нового хлеба!

Когда в Поволжье посылали семенное зерно, кое-кто предполагал, что не меньше третьей его части, а то и половину крестьяне съедят: «Это неизбежно, инстинкт жизни заставит».

Эти люди не знали русского крестьянина, его чувства к земле: человек может умереть, но земля должна быть засеяна, в ней – жизнь…

13

Хотя в ту зиму Владимир Ильич и сказал в одной из своих речей, что его болезнь несколько месяцев не давала ему возможности непосредственно участвовать в политических делах и вовсе не позволяла исполнять советскую должность, на которую он поставлен, но когда пытаешься охватить взглядом все, что сделано им за это время, то – в который уже раз! – потрясает огромность и неисчерпаемое богатство того, что им написано, сказано и претворено в жизнь за столь короткий срок.

Ровно за год – с двадцать седьмого марта 1921 года (дата первого большого выступления Ленина после Десятого съезда партии) по двадцать седьмое марта 1922 года (день открытия Одиннадцатого партийного съезда) – статьи Ленина, планы к ним, важнейшие письма и стенограммы его речей занимают в пятом издании Собрания его сочинений около тысячи страниц убористого печатного текста.

Но дело не только в количестве страниц. Это особенные статьи и особенные речи: в них Ленин обогащает учение о построении социализма разработкой положений, которые получили наименование новой экономической политики.

В конце марта в Москве открылся Одиннадцатый съезд партии. Последний съезд, в работе которого принимал участие Ленин.

Каждое историческое событие происходит в свой месяц и час. В тот же месяц и час происходят иные положенные этому месяцу и времени года явления в мире природы. Было бы глупостью устанавливать между этими двумя рядами событий и явлений причинную или иную связь. И в то же время порой невозможно отделаться от какого-то подсознательного ощущения, что природа с чутьем истинного художника подбирает наиболее выразительные фоны и обрамление для деяний человеческой истории: вспомним хотя бы бурные порывы октябрьского ветра в незабываемую осень семнадцатого года, вспомним ливни и летние грозы в дни, когда в Москве заседал Пятый съезд Советов и левые эсеры подняли свой мятеж, вспомним неверную белизну и полыньи кронштадтского ледового поля во время Десятого съезда партии, вспомним мороз, сковавший землю в дни, когда Россия прощалась с Лениным.

Одиннадцатый съезд партии связан в моей памяти с приходом весны – русской весны, которая долго подступает тихими шагами, а потом словно в одну ночь наполняет мир пением птиц и шумом вешних вод.

Откуда же пришло чувство внутренней связи между поэтическим расцветом русской весны и, казалось бы, сугубой прозой вопросов, которые обсуждал Одиннадцатый съезд партии? Быть может, оно возникло потому, что съезд этот происходил весной? Нет! Десятый съезд тоже ведь происходил весной.

Причина в том, что зимний перевал был преодолен. Впереди – весна.

И таким же весенним был доклад Ленина.

«Речь товарища Ленина, – писал в отчетной корреспонденции сотрудник „Известий“, – дышала его обычным оптимизмом, несмотря на ряд упреков, которые он бросал по адресу нашей неумелости, несуразности и бестолковщины. Ряд остроумных шуток, характерных интонаций и жестов способствовали установлению внимательной и товарищеской связи между докладчиком и аудиторией. Съезд проводил товарища Ленина дружными аплодисментами».

Так вспоминал эту речь человек, который только что ее слышал. Такое же чувство вызывает она, когда перечитываешь ее сейчас, четыре десятилетия спустя.

Между тем Владимир Ильич в эти дни писал товарищам: «Я болен. Совершенно не в состояниивзять на себя какую-либо работу», «Нервы у меня все еще болят, и головные боли не проходят». Он чувствовал себя настолько плохо, что даже просил пленум Центрального Комитета партии назначить на съезд дополнительного докладчика, ибо не был уверен, что у него хватит сил сделать этот доклад.

Ни врачи, ни он сам еще не поняли истинного характера его болезни и относили ее на счет крайнего переутомления. Но он словно предчувствовал, что ему недолго осталось жить, и торопился сказать и сделать как можно больше. Казалось, мозг его работает неустанно. Владимир Ильич набрасывал краткие заметки, планы, зачины и фрагменты будущих статей, иногда один лишь намек, одно указание из нескольких фраз, содержавших новые повороты, новые оттенки мысли, новые вехи на еще не исследованной тропе.

И выступил на съезде. Выступил так, что никто из присутствующих не мог и подумать, что он болен.

Его выступление трудно даже назвать речью, скорее это была свободная, непринужденно разворачивающаяся беседа в доверительном, разговорном тоне. Ленин тщательно продумал свой доклад, до нас дошло четыре варианта составленного им плана, но кости этого плана нигде не торчали наружу. Ленин говорил без бумажки. У слушателей создавалось ощущение вольной импровизации, в которой идеи и мысли рождаются у них на глазах.

В такие минуты Ленин – позволим себе применить к нему образ, заимствованный нами из одной его речи, – напоминал строителя, который проводит нитку, помогающую найти правильное место для кладки, указывающую на конечную цель общей работы, дающую возможность пустить в ход не только каждый камень, но и каждый кусок камня, который, смыкаясь с предыдущим и последующим, возводит законченную и всеобъемлющую линию.

Ленин щедро прибегал в своей речи к столь любимому им сталкиванию, казалось бы, далеких понятий – пример: «О вреде уныния, о пользе торговли», – добиваясь этим постижения явлений во всем их охвате и взаимосвязанности. Сопоставлял коммуниста, сделавшего величайшую революцию, «на которого смотрят если не сорок пирамид, то сорок европейских стран с надеждой на избавление от капитализма», – и до того святого, что в рай живым просится, с рядовым приказчиком, который бегал в лабаз десять лет, остался беспартийным, а может быть, и даже наверно белогвардейцем, – и после этого спрашивал коммуниста: «А дело делать умеете?» И отвечал, что в отличие от приказчика, который это дело знает, «он, ответственный коммунист и преданный революционер, не только этого не знает, но даже не знает и того, что этого не знает».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache