355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елизавета Драбкина » Зимний перевал » Текст книги (страница 8)
Зимний перевал
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:01

Текст книги "Зимний перевал"


Автор книги: Елизавета Драбкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

За это время бой ушел еще дальше. Наши взяли уже много пленных и привели их в тюрьму. Что делать с ними, никто не знал.

Потом Горячев вернулся, указал бойцам, куда им надо идти и что делать, а сам вместе с кем-то остался в караулке. Мне он задал несколько вопросов и велел, чтоб я легла поспать.

Я легла на стоявший тут же топчан, но от усталости долго не могла заснуть. Потом заснула и проспала, видимо, около часу.

Наконец я проснулась. Сон мне не помог, голова стала совсем тяжелая. Я все слышала, но ничего не соображала.

Горячев увидел, что я не сплю.

– Ну как? Отошла? – спросил он.

– Отошла, – сказала я.

Он заговорил с собравшимися в караулке товарищами. Потом повернулся ко мне и сказал:

– Значит, тебе поручается вот такое вот дело…

Пожалуй, на это дело лучше бы послать кого другого. Многие так и считали.

– Нет, – сказал Горячев. – Пойдет она. Им (он подчеркнул это «им») тяп-ляп не годится. Им надо, чтоб было «Шапки долой!» и побольше всего эдакого.

– Не вышло бы чего, – сказал кто-то. – Да и ей, наверно, страшно…

Но он был неправ: мне не было страшно. И не из-за какой-нибудь там моей храбрости, а просто потому, что я ничего не понимала. Не понимала, зачем мне велели сдать револьвер и проверили, не завалялся ли у меня в карманах случайный патрон. Не понимала, почему надо спускаться вниз и вниз по крутой каменной лестнице с выбитыми, скользкими ступенями. Не понимала, почему, пока я иду, впереди и позади меня гремят железные засовы.

Прийти в себя помогли мне шапки, те самые шапки, которые так пленили Горячева, слышавшего меня на красноармейском собрании в Ораниенбауме, – бессмертные шапки из книги Артура Арну:

«Шапки долой! Я буду говорить о мертвецах Коммуны!»

Сколько раз эти великолепнейшие слова помогали мне, агитатору-неумехе, мгновенно овладевать вниманием аудитории. Ими я хотела начать и сейчас.

Но вдруг я увидела, что у людей, к которым я должна была обратиться, не было шапок!

Да, у них не было шапок, и мертвенный свет утопленного в стене и зашитого тюремной решеткой ацетиленового фонаря падал на непокрытые, коротко остриженные головы, кое у кого замотанные грязными тряпками с пятнами засохшей крови.

У них не было шапок, лишь у одного на лоб был низко надвинут ободок бескозырки, на ленточке которой едва угадывалось слово «Петропавловск». Он сидел на нарах, подогнув ногу так, что подбородок его упирался в острое, худое колено, и смотрел на меня темным, ненавидящим взглядом.

– Товарищи, – сказала я по привычке и тут же осеклась, чувствуя, что говорю что-то не так. – Завтра, восемнадцатого марта тысяча девятьсот двадцать первого года, пролетарии и угнетенные всего мира, сняв шапки, отмечают…

Так начала я доклад о пятидесятилетии Парижской коммуны, который мне поручено было сделать в тюремном каземате Кронштадтской крепости перед пленными матросами – активными участниками Кронштадтского мятежа.

Теперь я уже начала различать окружающее: глубокая камера, покрытые тряпьем нары, мокрые стены, белые пятна лиц. Что и говорить, все это не могло не произвести впечатления даже после всего пережитого в последние две недели и в последнюю ночь!

Но приказ есть приказ и его надо выполнять. Собравшись с духом, я начала говорить. Разумеется, я не помню точно сказанных мною тогда слов, и могу лишь представить себе, что и как я могла говорить.

– Парижская коммуна, – сказала я, – была великим выступлением авангарда рабочего класса всего мира, поднявшегося на беспощадную борьбу против буржуазии и всех эксплуататоров чужого труда, всех паразитов, привыкших за счет пролетария…

Тот, на голове которого был напялен ободок бескозырки, понимающе усмехнулся.

– Я-то думаю, что это за явления такая, – сказал он. – А это богоноска партейная, как вошь на чело, приползла…

Буржуазия лютой ненавистью ненавидела Коммуну. И когда после недели кровопролитных боев, вошедшей в историю под именем «Кровавой недели», парижские пролетарии потерпели поражение в неравной борьбе, версальцы предали рабочие районы города смерти и уничтожению. Свыше ста тысяч рабочих, жен и детей коммунаров отдали жизнь на баррикадах Парижа или же погибли в застенках и на каторге. Трупы валялись повсюду: на улицах, в домах, в квартирах. Воды Сены покраснели от крови. «Что бы ты ни делал, ты погиб! – так говорит об этих днях участник Парижской коммуны Артур Арну. – Если тебя возьмут с оружием в руках – смерть! Если ты сложишь оружие – смерть! Если ты ударишь – смерть! Если ты умоляешь – смерть! В какую бы сторону ты ни повернул глаза – направо, налево, вперед, назад, вверх, вниз – смерть, смерть, смерть!»

Такая же – нет, в тысячу раз более страшная судьба была суждена пролетариям революционного Петрограда, если б находящийся от Петрограда на таком же расстоянии, на каком Версаль находится от Парижа, мятежный Кронштадт…

Теперь я уже хорошо видела лица людей, сидевших напротив меня, – презрительно-горделивое лицо молодого матроса у стены, искаженное животным страхом лицо мальчишки справа, непроницаемое лицо пожилого матроса, слушавшего меня, опустив глаза.

Но вот он поднял глаза – и безысходный их взгляд полоснул меня по сердцу…

– Парижская коммуна просуществовала всего семьдесят два дня. Однако за это короткое время она провела ряд законов, которые громче всяких слов говорят о великих замыслах пролетарской власти. Именно поэтому ее так ненавидит буржуазия всего мира. Именно поэтому ее так ненавидел и мятежный Кронштадтский ревком…

В первый раз за все время по застывшим на нарах фигурам пробежало какое-то движение.

– Смотрите! Вот последний номер «Известий Ревкома»! Смотрите, что здесь напечатано! Здесь напечатано объявление Ревкома о том, что по его решению празднование пятидесятилетия Парижской коммуны отменяется. Теперь вы не можете не понять…

Но в это мгновение откуда-то сверху послышалась стрельба, дверь стремительно распахнулась, кто-то схватил меня и выволок прочь из камеры.

Это был Флегонтыч. Он возвратился из Ораниенбаума, отыскал наших, узнал, что я в каземате, спустился вниз и все это время стоял под дверью, чтоб кинуться мне на выручку, если что случится.

Наверху стреляли. Послышался крик: «Санитара! Санитара!» Мы бегом бросились по лестнице.

Какая-то группа мятежников пыталась прорваться через наше сторожевое охранение, чтоб выйти на лед и уйти в Финляндию. Завязалась перестрелка. У нас было трое убито и ранен в грудь навылет Горячев.

Я наложила первую повязку, а потом мы понесли Горячева в госпиталь.

Из ружей и шинели соорудили носилки. Горячев усмехнулся бескровными губами: «Совсем как у атамана Чуркина».

Когда мы несли его в госпиталь, мне показалось, что бой стал ближе, чем раньше. Так и было. Мятежники, мобилизовав все свои резервы, перешли в контратаку и потеснили наши части.

Госпиталь был переполнен. С большим трудом мы нашли для Горячева место в коридоре, на полу, и решили не уходить, пока не устроим его как следует.

Мы провели около него всю ночь. Звуки боя то приближались, то уходили дальше. Все время приносили новых раненых. От них мы узнавали новости… Из Ораниенбаума прямо по льду прискакал кавалерийский полк… Подошел отряд петроградских рабочих… Бой идет на Песочной улице… Наши заняли Песочную улицу… Мятежники засели в здании Машинной школы… Наши выбили мятежников из Машинной школы… Бой идет на линии канала…

Потом в другом, почти противоположном направлении возник новый очаг стрельбы – отчасти винтовочной, но больше пулеметной. «Петропавловск» и «Севастополь», орудия которых не умолкали ни на минуту, также усилили огонь.

О том, что происходило в эти часы, мы узнали лишь наутро. Это войска Северной группы, продолжая захват фортов, ворвались в Кронштадт с северо-востока и к полуночи захватили помещение штаба крепости.

Последним оплотом мятежников остались те, кто первыми подняли знамя мятежа: линкоры «Севастополь» и «Петропавловск». Но, оставшись одни, они продержались недолго.

Первым сдался «Севастополь».

С самого начала боя команда корабля, ведя огонь, находилась в казематах и погребах, люки которых были задраены. На верхней палубе, в боевой рубке, оставался лишь командный состав, передававший свои приказания вниз по телефону. Поэтому матросы ничего не знали о том, что происходит снаружи.

Узнали они об этом только поздно вечером, когда к ним явился командир линкора Христофоров и предложил им покинуть корабль, чтоб взорвать его.

Большинство офицеров уже удрало, остальные собирали монатки.

Взбешенные матросы арестовали офицеров и выслали к нашим парламентера с заявлением, что они сдаются, но просят обещания, что им будет сохранена жизнь.

Примерно в это же время разведка одной из наших частей донесла, что на «Петропавловске» слышны крики и перестрелка. Как выяснилось потом, под влиянием старых матросов среди команды начались волнения, вылившиеся в открытое возмущение против офицерского состава.

В пять часов утра «Петропавловск» сдался, выдав всех своих офицеров.

К моменту сдачи он был со всех сторон на близком расстоянии окружен нашими войсками, подошедшими к самым бортам корабля.

Когда наши вступили на палубу корабля, один из офицеров вскричал: «Где это видано, черт возьми, чтобы пехота брала дредноуты?!»

При осмотре кораблей были обнаружены заложенные в различных местах пироксилиновые шашки: суда были подготовлены к взрыву.

В Кронштадте и на военных кораблях наши взяли много пленных, в том числе трех членов мятежного ревкома.

Но Петриченко среди пленных не было, не было и Романенко, не было Турина. Не было ни генерала Козловского, ни капитана Бурксера, ни пожаловавшего в Кронштадт барона фон Вилькена.

Все они заблаговременно укрылись на крайнем кронштадтском форте и под покровом ночи бежали в Финляндию. С ними бежали и несколько тысяч матросов – и всю ночь восемнадцатого марта финские пограничные патрули собирали на льду брошенное беглецами оружие и подбирали замерзших и раненых кронштадтцев.

И чуть ли не на следующий же день началось обратное бегство этих матросов в Советскую Россию. К середине лета вернулось около семисот человек. На устроенном ими собрании возвратившиеся приняли резолюцию «искупить свою вину перед Республикой на трудовом фронте и стоять на страже ее интересов от нападения внешних и внутренних врагов».

Резолюция эта была принята единогласно, и чтение ее покрыто криками «ура» и пением «Интернационала».

Судьба тех, что не вернулись, сложилась трагически: их насильственно вербовали в белую армию, в штрейкбрехеры, посылали на самые тяжелые работы в рудниках.

Но Советская родина протянула им руку помощи. Исходя из того что «разбросанные по разным странам участники кронштадтского восстания, рабочие и крестьяне, вовлеченные в движение путем обмана и по своей несознательности, подвергаются эксплуатации, как дешевая рабочая сила, той же буржуазией, которая в свое время вовлекла их в борьбу против власти трудящихся», Президиум ВЦИК в ознаменование четвертой годовщины Рабоче-Крестьянской власти, то есть через полгода после подавления мятежа, объявил полную амнистию всем рядовым участникам мятежа, за исключением главарей, руководителей и командного состава, и предоставил им возможность вернуться в Советскую Россию на общих основаниях с военнопленными.

14

Но перенесемся снова в Кронштадт в день восемнадцатого марта.

Когда мы с Флегонтычем уходили из госпиталя, уже сдались последние форты – «Милютин», «Константин» и «Обручев», уже закончился последний эпизод сухопутных боев – арьергардное дело у батареи «Риф», прикрывавшей отход бежавших застрельщиков мятежа.

Утро вставало ясное, но солнце еще не взошло. Повсюду виднелись следы ночного боя: изрешеченные пулями стены, валяющиеся на снегу ружейные гильзы, черные, замерзшие лужи крови. На углу военной гавани угрюмо серели молчаливые «Петропавловск» и «Севастополь».

Мы шли, не зная дороги, да и плохо зная, куда, собственно, нам надо идти. Прошли вдоль гавани. Услышали протяжный чистый звук – это на кораблях медлительно пели склянки. Повернули к городу. Долго плутали, спрашивая у встречных, как нам найти то, что мы ищем: стоит казарма, рядом с ней тюрьма, тут же такой беленький домик. Впрочем, может и не беленький…

Так, кружа и плутая, мы очутились в каком-то саду. Флегонтыч зорко посмотрел на деревья.

– Гляди, – показал он мне на густую прозрачную каплю, блестевшую на коричневой коре дерева. – Клен плачет…

И объяснил, что, если клен «плачет», пришла весна.

Из сада мы еще куда-то пошли – и в конце концов вышли на Якорную площадь. Ту самую, на которой восемнадцать дней тому назад собрался митинг, выступал Калинин и начался мятеж.

Сейчас площадь была пуста, утоптанный снег подернулся ледяной корочкой.

Мне показалось, что я узнаю дорогу.

– По-моему, нам сюда, – сказала я, показывая налево.

– Нет, сюда, – возразил Флегонтыч и показал направо.

Я собиралась заспорить, но тут мы увидели большую группу людей, вошедших на площадь.

Они шли навстречу нам, мы шли навстречу им. Солнце уже поднялось, оно светило прямо на них – и мы хорошо видели этих необыкновенных людей, приближавшихся к нам быстрым, легким шагом. И хотя я по ходу своего повествования уже употребляла выражение: «никогда ни до, ни после этого», но я не могу удержаться и сейчас, чтоб не сказать – никогда ни до, ни после этого я не видела такого средоточия мужества и силы, воли, ума и бесстрашия, какое являли собою эти люди.

Это были прославленные полководцы и лучшие боевые военно-политические работники Красной Армии – Тухачевский и Путна, Бубнов и Рухимович, Федько и Ворошилов, Дыбенко и Кузьмин – тот Кузьмин, что был приговорен кронштадтским ревкомом к расстрелу, за несколько минут до приведения приговора в исполнение освобожден подоспевшими вовремя красными бойцами и тут же схватил винтовку и бросился в бой.

Сколько раз уже Советская Республика вручала им свою судьбу, полностью доверяя их чести, знаниям, таланту, воинской отваге, безграничной энергии и умной находчивости, – они оправдывали оказанное им доверие, находили выход из безвыходных положений, побеждали казавшегося непобедимым противника и увенчивали Красную Армию новой и новой славой.

Такое же доверие было оказано им и в час тяжелейшего испытания, каким был для Советской России Кронштадтский мятеж. Это они своим смелым поиском новых способов ведения боя в никогда не бывалых условиях, своим революционным бесстрашием, отважной мыслью и глубоко задуманным планом операции, своей верой в силу коммунистических идей сплотили массу красноармейцев, внушили им уверенность в победе и, сражаясь подчас плечо к плечу с рядовыми бойцами, осуществили героический штурм и овладели Кронштадтом.

…Страшно, немыслимо, невозможно примириться с тем, что все они, – все, кроме одного, – в один и тот же час истории пали одной и той же смертью, самой ужасной смертью, какая только может выпасть на долю человека, коммуниста, бойца…

15

Проводив их взглядом, мы, как то предлагал Флегонтыч, пошли направо, потом еще раз направо.

Ну конечно же он оказался прав: прямо перед нами были казармы, тюрьма, беленький домик – все, что мы искали.

Переступая через спавших на полу бойцов, мы пробрались к печке, топившейся в глубине караулки. Боже, как тепло, как хорошо!

– Пополдничаем? – спросил Флегонтыч.

– Пополдничаем, – согласилась я.

– Мой паек, твой приварок, – как всегда сказал Флегонтыч.

– Мой приварок, твой паек, – сказала я.

Флегонтыч достал из вещевого мешка баночку мясных консервов и стал готовить суп.

Ели ли вы когда-нибудь суп из солдатских мясных консервов?

Чтоб приготовить его, надо поставить на огонь котелок с водой и открыть консервную баночку – такую высокую, скользкую от тавота белую жестяную баночку. Только открывать ее надо умеючи – с верха, а не с донышка. И когда нож взрежет жесть и приподнимет зазубренный по краям, чуть выгибающийся белый кружок, сверху вы увидите слой застывшего желтоватого жира, на котором лежит лавровый листок и чернеют три блестящих черных перчинки. Этот жир надо снять ложкой и опустить в кипящую воду, а когда он распустится, выложить в нее остальное содержимое банки.

И когда вода снова закипит и пойдет крупными пузырями и вы зачерпнете ее ложкой, вы узнаете, какая это необыкновенно вкусная штука – суп из солдатских мясных консервов!

У этого супа только один недостаток: он слишком быстро съедается. Давно ли начали, а уже донышко котелка!

Корочками хлеба мы досуха вылизали котелок и ложки. Теперь оставалось сидеть у печки и ждать приказов начальства.

Флегонтыч скрутил цигарку, подымил, потом сказал:

– Загадаю я тебе загадку: велико поле колыбанское, много на нем скота астраханского, один пастух, ровно ягодка, летят за пастухом птицы, несут в зубах спицы. Что это такое?

– Знаю я эту загадку, ты уже загадывал. Поле – это небо, скот на нем – звезды, а пастух – месяц.

– Вот и дура, – довольным голосом сказал Флегонтыч. – Думаешь, раз говоришь докладно, так умна, а все равно дура. Пастух – это товарищ Ленин, птицы летят за ним – трудящийся народ.

– А спицы в зубах?

– То плотницкий инструмент… Для устроения социализму.

Флегонтыч был плотник, о себе говорил: «Мы плотнички – беспорточники» – и профессию свою считал лучшей в мире.

Когда я вышла на улицу, все кругом было залито солнцем и дул «вешняк» – тот самый теплый, несущий весну «вешняк», которого мы так все это время боялись. Это значило, что лед вот-вот начнет таять.

Ну и пусть себе тает! Пусть преет, млеет, трещит, ломается, кувыркается, мнется, гнется, к дьяволу несется! Плевать! Кронштадт наш!

Шапки долой! Сегодня пятидесятилетие Парижской коммуны!

В марте двадцать первого

1

Утром восьмого марта в Москве начал свою работу Десятый съезд партии. По одному из тех совпадений, которые кажутся случайными, но в которых, при всей их случайности, заложен особый, глубокий смысл, Десятый партийный съезд открылся в тот самый день, когда наши части сделали первую попытку овладеть мятежным Кронштадтом. Последнее его заседание состоялось в канун решающего штурма.

Выступая в день открытия съезда с отчетом о политической деятельности Центрального Комитета партии, Ленин выразил надежду, что восстание в Кронштадте «будет ликвидировано в ближайшие дни, если не в ближайшие часы». Эта надежда не оправдалась.

Вскоре после съезда Ленин писал в одном из писем: «Съезд Коммунистической партии отнял у меня так много времени и сил, что я теперь очень устал и болен».

Когда вспоминаешь то время, когда читаешь оставшиеся после него документы и думаешь о Ленине в те дни, понимаешь, каким сверхчеловеческим напряжением порождено это скупое признание.

Обстановка в стране была архитяжелой. Помимо Кронштадта контрреволюционные мятежи полыхали в ряде других мест. Делегация Сибири ехала на партийный съезд вся вооруженная, готовая пробиваться с боем через широкую полосу восстаний – от Омска до Урала.

Даже после всего пережитого и перевиденного в годы гражданской войны потрясала жестокость расправ, учиняемых над коммунистами. Захватив коммуниста, восставшие выпускали ему кишки, набивали живот соломой и бросали умирать мучительнейшей смертью, называя это «начинить коммуниста разверсткой».

В начале марта, еще до открытия съезда, Ленин записал в плане своей речи о замене разверстки натуральным налогом:

«3. Кто кого? 2 разных класса.

Урок „Кронштадта“

–  –  – в политике: больше сплоченности (и дисциплины) внутри партии,

                 больше борьбы с меньшевиками и социалистами-революционерами.

–  –  – в экономике: удовлетворить возможно больше среднее крестьянство».

Близко наблюдавший Ленина в дни съезда Карл Христианович Данишевский рассказывает, что Ленин был весь в движении, быстр, иногда даже нервен, зол, резок. Эти настроения сменялись в течение короткого времени в зависимости от темы разговора, от собеседника, от только что полученных сведений. Он внимательно, сосредоточенно следил за работой съезда. Часто уходил, накинув на плечи старенькое, изношенное пальто. Неожиданно появлялся в президиуме. Выступал в комиссиях по резолюциям, совещался с товарищами, с представителями отдельных делегаций, с ближайшими друзьями. Просматривал материалы, которые привезли с собой делегаты съезда о положении на местах, о сборе продразверстки и настроениях деревни, прислушивался к их раздумьям, как же быть дальше.

Ни одна, даже лучшая, стенограмма не способна передать живую ленинскую речь – так много значили в этой речи интонации, тембр, жест. Но когда читаешь отчеты Десятого съезда партии, то словно видишь, как Ленин, получив слово, торопливо выходит на трибуну, как, не дождавшись конца приветственных аплодисментов, он начинает говорить, как он тонким шнурком прикрепил к ладони левой руки карманные часы и посматривает на них, чтобы не нарушить регламент и в то же время успеть сказать все главное и основное.

Видишь Ленина – и слышишь. Слышишь горечь, которая звучит в его голосе, когда он называет дискуссию, два месяца трепавшую партию, «непомерной роскошью», «совершенно непозволительной» для партии, окруженной врагами, «могущественнейшими и сильнейшими врагами, объединяющими весь капиталистический мир»; партии, которая несет на себе «неслыханное бремя». Слышишь паузу, сделанную им перед тем, как сказать: «Я не знаю, как вы оцените теперь это. Вполне ли по-вашему соответствовала эта роскошь нашим богатствам материальным и духовным? От вас зависит оценить это…» И чувствуешь непреклонную убежденность, с которой он произносит: «…я должен сказать одно, что здесь, на этом съезде, мы должны поставить своим лозунгом, своей главной целью и задачей, которую мы во что бы то ни стало должны осуществить, это – чтобы из дискуссии и споров выйти более крепкими, нежели тогда, когда мы их начали».

С присущим ему политическим бесстрашием Ленин говорит съезду: мы сделали такие-то ошибки. (Именно мы! Никогда Ленин не сваливает вину на кого-то, у кого произошло «головокружение от успехов» или что-нибудь в этом роде!) Перед нами стоят такие-то трудности. Мы добились таких-то успехов. Теперь мы должны решить такие-то задачи. Главный политический вывод из событий последних месяцев – сплочение партии. Главный экономический вывод – не удовлетворяться тем, что сделано для соглашения рабочего класса с крестьянством, искать новых путей, применять и испытывать это новое.

Уже задолго до съезда отчетливо выявилось, что в дискуссии о роли и задачах профсоюзов подавляющее большинство партии – с Лениным. На съезде были произнесены последние речи этой дискуссии, проведены последние голосования. Ленинская «платформа десяти» собрала триста тридцать шесть голосов, платформа Троцкого и Бухарина – пятьдесят, резолюция «рабочей оппозиции» – восемнадцать.

До наших дней сохранилась «общая» ученическая тетрадь в черном клеенчатом переплете, заполненная записями, сделанными характерным женским почерком. Это – дневник Александры Михайловны Коллонтай.

Неделю спустя после окончания съезда Коллонтай, которая была одним из лидеров «рабочей оппозиции», записала в этом дневнике:

«X съезд партии. „Рабочая оппозиция“ выступила оформленной группой… Спешно издали мою брошюру „Что такое „рабочая оппозиция“?“. Атмосфера сгущенная и трудная: за несколько дней до съезда – Кронштадтское восстание. Съезд идет под знаком тяжелых событий. Моя брошюра в руках Ленина. Он быстро, быстро листает ее и качает неодобрительно головой. Гроза грянула: речь Ленина на три четверти громит „рабочую оппозицию“ и мою брошюру. Я сижу… Владимир Ильич подходит: „Понимаете, что вы наделали? Ведь это призыв к расколу. Это платформа новой партии… И в такой момент!“»

С предельной резкостью ополчаясь против идей «рабочей оппозиции», считая их пропаганду несовместимой с пребыванием в рядах Коммунистической партии, Ленин делал в то же время все, что только мог, чтобы убедить сторонников «рабочей оппозиции» в ошибочности их взглядов и сохранить для партии и рабочего движения этих людей, многие из которых были старыми и преданными членами партии.

После первого же выступления сторонников только начинавшей складываться «рабочей оппозиции», окончившегося для них полным поражением (было это на Всероссийской партийной конференции в сентябре двадцатого года), Ленин внес в Политбюро ЦК проект постановления, предложив, как особое задание для Центральной контрольной комиссии партии, «рекомендовать внимательно-индивидуализирующее отношение, часто даже прямое своего рода лечение по отношению к представителям так называемой оппозиции, потерпевшим психологический кризис в связи с неудачами в их советской и партийной карьере. Надо постараться успокоить их, объяснить им дело товарищески, подыскать им (без способа приказывания) подходящую к их психологическим особенностям работу, дать в этом пункте советы и указания Оргбюро ЦК и т. п.».

В партийных архивах среди ленинских документов хранится письмо Ленина к Юрию Христофоровичу Лутовинову. Письмо это большое, занимает оно четыре с половиной страницы убористого печатного текста. Написано оно в конце мая двадцать первого года. «т. Лутовинов! – пишет Ленин. – Прочел Ваше письмо от 20.V и нахожусь под очень грустным впечатлением. Ожидал я, что в Берлине, отдохнув немного, поправившись от болезни, посмотрев „со стороны“ (со стороны виднее) и подумав, Вы придете к ясным и точным выводам. Здесь у Вас было видно „настроение“ недовольства. Настроение – нечто почти слепое, бессознательное, непродуманное. Ну, вот, думаю, вместо настроения будут теперь ясные и точные выводы. Может быть, думал я, мы и разойдемся насчет этих выводов, но все же будут точные и ясные выводы одного из „основоположников“… оппозиции (каким Вы сами в письме себя признаете).

Грустное впечатление от Вашего письма потому, что нет ни ясности, ни точности, а опять только темное настроение и в придачу „сильные слова“.

Нельзя так».

Юрий Лутовинов, которому адресовано это письмо, – рабочий из Донбасса, член партии с 1904 года, профессиональный революционер, в царское время не раз был арестован, из ссылки в места «столь» и «не столь отдаленные» неизменно бежал и снова принимался за нелегальную партийную работу. В восемнадцатом году, во время германской оккупации Украины, входил в подпольный Центральный комитет Коммунистической партии Украины.

Нет нужды говорить, как дорог был Ленину рабочий, прошедший такой жизненный путь, к тому же умный и самобытный человек и талантливый массовик, тесно связанный с пролетариями Донбасса.

И вот теперь, в мае двадцать первого года, после того, как Лутовинов на протяжении ряда месяцев отстаивал взгляды «рабочей оппозиции», после того, как партийный съезд признал, что эти взгляды выражают анархический и синдикалистский уклон и их пропаганда несовместима с принадлежностью к партии, после всего этого Лутовинов прислал Ленину письмо, полное старых ошибок, старых обвинений, старой фракционности.

В ответ на это Ленин, не пожалев времени («Хоть изредка отвечу полно – другой раз часа на это не хватит»), пункт за пунктом разобрал в письме Лутовинова все, что хотя бы отдаленно походило на подлинные факты, чтоб показать ему, что все эти факты – «ноль, ноль и ноль».

Снова и снова повторял он в письме к Лутовинову мысль, которую не раз уже высказывал в ответ на демагогические, не обоснованные фактами обвинения, исходившие со стороны оппозиции:

«Пролетарий (не по бывшей своей профессии, а по действительной своей классовой роли), видя зло, берется деловым образом за борьбу: поддерживает открыто и официально кандидатуру хорошего работника Ивана, предлагает сменить плохого Петра, возбуждает дело – и ведет его энергично, твердо, до конца – против проходимца Сидора, против протекционистской выходки Тита, против преступнейшей сделки Мирона, вырабатывает (после 2–3 месяцев обучения новой работе и практического ознакомления с новой средой) деловые, практические предложения…»

Вскрыв все гнилое, мелкое, меньшевистское, к чему привело Лутовинова желание во что бы то ни стало играть в оппозицию, Ленин заканчивает свое письмо такими словами:

«Вот Вам мой откровенный ответ… По старой дружбе скажу: нервы надо полечить. Тогда явится рассуждение, а не настроение.

                                                С товарищ. приветом

                                                Ленин».

Когда читаешь эти ленинские строки, увидевшие свет только после Двадцатого съезда партии, и думаешь – не можешь не думать – о снегах Колымы, о людях, которые…

Нет, здесь, рядом с Лениным, не надо об этом.

2

С того заседания Десятого партийного съезда, на котором происходило голосование по вопросу о роли и задачах профсоюзов, мой отец вышел вместе с Лениным. Ленин предложил ему пройтись по Кремлю, подышать воздухом.

Сперва они шли молча, потом Ленин заговорил – и отец впервые узнал от него широко известную теперь по рассказу Н. К. Крупской историю о том, как в девятьсот седьмом году он уходил из России во вторую свою эмиграцию.

Жил он тогда в Финляндии, снимал комнату у двух сестер-финок, целыми днями сидел дома и работал, на улицу почти не выходил, но тем особым чувством, которое вырабатывается у революционера-подпольщика, ощущал, как теснее и теснее сжимается вокруг него кольцо полицейской слежки. Вести из России приходили грустные. Ясно было, что реакция затянется надолго и что снова суждена постылая эмиграция.

Владимир Ильич условился с Надеждой Константиновной, которую задерживали дела в Питере, что они встретятся в Стокгольме, чтоб оттуда уехать в Швейцарию, и стал собираться в путь-дорогу. Но к этому времени круг слежки сомкнулся настолько тесно, что ехать обычным путем – пароходом, отходящим из Або, – значило почти наверно быть арестованным: в Або было уже несколько случаев ареста при посадке на пароход. Тут кому-то из финских товарищей пришла в голову мысль – садиться на пароход не в Або, а на ближайшем острове, добраться до которого можно было пешком, по льду Финского залива. Ленин сразу согласился на это; остановка была за проводниками. Дело было в декабре, но зима в тот год была поздняя, лед еще плохо схватился, и охотников рисковать жизнью не было. Похоже было, что ничего не получается, но в каком-то трактире обнаружилось двое подвыпивших финских крестьян, которые взялись за это дело.

Вышли они ночью. Стоял густой туман, позади переливчато светились расплывшиеся в белесой мгле огни Або, а впереди не было ничего, кроме тумана.

У берега лед был крепкий. Но потом стало слышно, как он потрескивает и слабо шуршит, кое-где на его смутной белизне проступила черным блеском вода. Вдруг лед начал уходить из-под ног. К счастью, льдина, осев, не проломилась, и Ленин и его спутники хоть и с трудом, но выбрались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю