Текст книги "Маленький человек"
Автор книги: Елизавета Александрова-Зорина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Пичугин, растерявшись, не нашёлся, что ответить, и Кротов, кивнув, поднял стекло. Кашлянув выхлопной трубой, машина уехала, а Пичугин ещё долго смотрел на дорогу, не понимая, что значила эта внезапная поддержка.
Сослуживцы его чурались, как прокажённого, и Пичугину порой казалось, что он носит бубенцы, заслышав которые, от него прячутся по кабинетам.
– Добро побеждает зло только в бандитских сериалах! – покрутив ему у виска, усмехнулся старший следователь, который взбегал по карьерной лестнице через две ступеньки.
– А в жизни? Зло побеждает добро? – с вызовом посмотрел на него Пичугин.
– А в жизни они заодно, – рассмеялись ему в лицо.
Пичугин часто думал, что его жизнь не может вырваться из мутного круговорота: она упорно не отделялась от чужих жизней, не входила в свою колею и представлялась ему поездом, который едет в обратную сторону по разобранным рельсам.
Саам и Могила верили, что Пичугин хочет подобраться ближе, чтобы быть в доле, а узнав историю его отца, едва бы вспомнили избитого прохожего. Коротышка, вытащив из колоды бубнового валета, предложил избавиться от назойливого следователя, но Могила, смяв карту, щелчком отправил бумажный комок в ведро: «Чтобы тебя убили – это ещё заслужить надо!»
– Может, не поделили чего? – наклонив голову, спросил Саама долговязый опер. Над нижней губой у него торчали большие, как у зайца, зубы, и из-за широкой щели между ними он говорил присвистывая, будто от удивления.
– А что нам делить? У него своя работа, у нас – своя. Его затем и держали, чтобы наши пути не пересекались, – скривил рот Саам.
Под окном кричал Начальник, выживший из ума старик, которого сменил на посту Требенько. Своего заместителя он звал бандитом, грозя поймать за руку, хитрое лицо Требенько он читал, как судебную записку, видя насквозь все уловки, и ненавидел его больше, чем Могилу. Начальник прожил без жены и детей, словно наручниками прикованный к работе, на которой проводил дни и ночи. «Вам меня не купить!» – грозил он бандитам. Но его и не покупали. Погрузив в багажник, отвезли за город, где били о камень так, что тот стал красным от крови. Раздев догола, Начальника выбросили у морга. «Придут санитары утром, а покойничек их уже ждёт», – хохотал Могила, усаживая милиционера на ступеньки.
Но он не умер. И через год его стали встречать на улице, с перевязанной, бритой головой, заштопанной на макушке. Надувая щёки, Начальник хватал прохожих за локоть: «Фамилия?» Ему отвечали, и он отставал. А иногда, уставившись безумными глазами, вдруг спрашивал: «А моя?» Требенько увозил Начальника в сумасшедший дом, пристраивал в богадельню, но тот снова и снова появлялся в городе.
Когда хоронили Требенько, выставив закрытый гроб перед отделением, Начальник едва не перевернул его, бросившись к покойнику, и, воя, как северный ветер, колотил по крышке гроба. На поминках, вспоминая его крики, одни говорили, что Начальник плакал, другие – что хохотал, а старуха-уборщица, носившая старый, выцветший платок, похожий на половую тряпку, которой она тёрла в отделении полы, после третьего стакана утверждала, что в его криках расслышала: «Меня – в лоб, тебя – в гроб!» Но старухе не поверили, приняв её россказни за пьяные выдумки.
Дети дразнили сумасшедшего старика, швыряли в него камнями, а потом с визгом бросались врассыпную. Вспоминая, как, школьником, залепил Начальнику снегом в лицо, Пичугин заливался краской.
– А что у гаража делали? – робея перед «смотрящим», спросил опер.
Саам поджал губы, покосившись на Пичугина.
– В гости приехали.
Пичугин ковырял спичкой грязь под ногтями, перебирая в памяти слова мэра. Он уже достаточно видел жизнь, чтобы не верить людям, но ещё недостаточно хлебнул её, чтобы не надеяться, поэтому голос Кротова звенел в голове, как колокольчик, и следователь чувствовал, что всё ближе и ближе подбирается к банде, с которой поклялся свести счёты, услышав, как плачет на кухне отец.
Выйдя из отделения, бандиты закурили. В стенах казённого кабинета им было тесно, как в общей могиле, а решётки на окнах царапали взгляд, словно осколком стекла, так что, оказавшись на улице, бандиты отряхивались, хрустели суставами и, щурясь на солнце, устало зевали, не прикрывая ртов. Стоящие у машины полицейские неловко жались в сторону, а Начальник смотрел исподлобья, пуская слюни.
Саам становился подозрительным, как Могила, словно заразившись его угрюмой мнительностью. За каждым поворотом он ждал убийцу, в каждом взгляде читал приговор и, чтобы обмануть судьбу, по чётным числам становился добряком, а по нечётным играл в злодея, и бандитам казалось, будто в его лице проступают черты убитого главаря.
Поигрывая желваками, он смотрел на помощников, каждого подозревая в предательстве, и от его взгляда щекотало щёки и лоб, так что бандиты принялись почёсываться, будто маленькие злые глаза Саама кусали их, как блохи.
– Кто-то хотел меня подставить! – процедил Саам. – Трясите осведомителей, ройте землю, ищите то, чего мы не знаем, но могут знать они.
Бандиты бросились в разные стороны, словно вспугнутые светом тараканы, и старуха-уборщица, мывшая окна на первом этаже, перекрестилась, глядя им вслед.
А ночью все съехались к заброшенному карьеру, на краю которого, зацепившись, висело полярное солнце. На дне собралась вода, и бандиты сбрасывали со склона связанных людей, которые, скатившись, падали в неё, захлёбываясь в мутной и грязной жиже.
– Молчат, как покойники, – пожали плечами бандиты. – Похоже, и правда, ничего не знают.
– Похоже, и правда, покойники, – Саам сделал знак закопать тела.
Но помощники не спешили браться за лопаты. Переглянувшись, они замерли в ожидании, так что у Саама засосало под ложечкой, и, чтобы не показать свой страх, он потянулся за пистолетом.
– Это же наши люди, – ковыряя землю носком ботинка, начал один из бандитов. – Они на нас работали, доверяли нам.
– Кто-то из них расправился с Требенько, чтобы меня подставить! А времени искать виновного – нет. Один из них, – скосил глаза в карьер Саам, – получит по заслугам. Остальные попадут в рай.
И бандиты, достав из багажников лопаты, осторожно спустились вниз, скользя по сверкающим от слюды склонам, и принялись закапывать лежавших в воде.
Узнав о расправе, город сжался в комок. Мелкие воришки забились в щели, а полицейские, почуяв войну, боялись ночных дежурств, помня, что ночью все кошки серы, а бандиты вооружены. В банде пошли роптания, прикрывая рот ладонью, бандиты обсуждали расправу в карьере, на которую не решился бы даже жестокий Могила. И Саам, чувствуя, как за спиной у него точат ножи, всё больше терял голову от страха.
Приехав ночью, чтобы никто не видел, на кладбище, он, присев на грязный стул, оставшийся здесь после поминок, буравил землю взглядом, представляя лежащих там Могилу и Коротышку. Он уже тосковал по старым добрым временам, когда Могила держал город в кулаке, а Коротышка, скуля, раскладывал краплёные карты рубашками вверх, так что никто никогда не знал, сошёлся ли его пасьянс. И Саам, вспоминая, как удивлённо смотрел на него мёртвый Могила, не ожидавший, что помощник зарядит ружьё, убеждался, что карты нужно держать в рукаве, кулаки – за спиной, а своё ружьё нельзя доверять ни врагу, ни другу.
Могила и мэр Кротов избегали друг друга, никогда не встречаясь, словно жили в параллельных мирах, и мэр надеялся, что новый главарь будет вести себя так же. Поэтому, когда дверь кабинета распахнулась и на пороге появился Саам, Кротов задохнулся от неожиданности. Из-за спины бандита выглядывала перепуганная секретарша.
– Он сам, я ничего не могла. – заплетающимся языком пыталась объяснить она, но Кротов махнул рукой.
Закрыв дверь, Саам по-хозяйски прошёл через кабинет и, придвинув стул, сел напротив мэра, закинув ногу на ногу.
– Ты с ума сошёл сюда являться?!
– Познакомиться пришёл.
После смерти Требенько и бандитских разборок, после которых на улицах стало тихо, как на кладбище, Кротов боялся за свою жизнь, не спал ночами, в страхе прислушиваясь к шорохам, а перед зеркалом ощупывал нос и щёки толстыми, как сардельки, пальцами, будто не узнавал своё лицо.
Уставившись мэру в переносицу, Саам молчал, и Кротов, с которого ручьями лился пот, стекавший по шее, словно по водостоку, начал молиться, беззвучно шевеля губами.
– Мы же в цивилизованном мире живём, – промокая платком лоб, сказал он, не в силах молчать. – К чему эти зверские методы, убийства, слежки, разборки, если всё можно решить за столом.
– За патологоанатомическим? – зло пошутил бандит, и Кротов почувствовал такую боль, будто в грудь вонзился скальпель.
– Я старый человек и не люблю перемен, – выдохнул мэр. – Пусть всё идёт, как идёт.
Бандит, усмехнувшись, медленно поднялся, направившись к выходу.
– Нас не трогают – мы не трогаем, – поигрывая желваками, обернулся он в дверях. – Останемся друзьями, и всё будет хорошо.
Когда дверь закрылась, Кротов накапал себе в рюмку валокордин и, глядя в окно на центральную площадь, пожалел, что он не один из жителей города, спешащих домой после рабочего дня.
Баня стояла на каменистом берегу озера. Тонкие сосны клонились к воде, словно разглядывали своё отражение.
Севрюга накрывала на стол, доставая из широких карманов фартука завёрнутые в салфетки приборы. Сунув палец в пудинг, она облизала его и, причмокнув, закатила глаза, пытаясь распробовать вкус. Севрюга была некрасива, болезненно худа, её острое личико напоминало череп, а обожжённая кожа висела на щеке, словно оборвавшаяся занавеска. Севрюга была так безобразна, что когда приезжали гости, её прятали на кухне, запрещая показываться на глаза. Её растрескавшиеся губы бормотали какую-то историю без начала и конца, которую никто не слушал, и к её прозвищу так привыкли, что давно забыли настоящее имя. Севрюга убирала, мыла посуду, напевая под шум воды современный мотив, а помогая девушкам приводить себя в порядок, с завистью смотрела на их красивые, упругие тела.
– А ведь я когда-то тоже была красивой! – вздыхала Севрюга, но девушки заливались смехом, и она смеялась вместе с ними, показывая беззубый рот.
Пухлый банщик готовил во дворе шашлыки, склонившись над дымившим мангалом, а Кротов лениво наблюдал за ним из окна бани, протирая запотевающее стекло.
– Раньше я по улице ходить не боялся, а теперь мне и спать страшно. Неспокойно стало!
– Неспокойно, – согласился Антонов. – Но всё же город он почистил. Краж стало меньше, грабежей.
– И людей, – добавил мэр.
– Из Требенько шашлык сделали, – кивнул Антонов, и Кротова затошнило. – На Саама не думаешь? – спросил он, удивившись своему вопросу.
– От смерти Требенько он проиграет больше остальных. Менты с бандой срослись, как сиамские близнецы, поди, разруби этот клубок. Себе дороже. А теперь он остался без своего главного защитника. Не девяностые – взрослеть пора, а они всё с пистолетиками бегают, в злодеев играют.
– Помнишь Пашку Шепелявого? Мэром стал.
– Да там городишко на пять человек, – ревниво отмахнулся Кротов. И тут же добавил: – Нормальные мужики давно ножи на галстуки сменили: Вася Шулер в юности в поездах работал, а теперь – большой человек. Мне звонят. – Кротов поднял палец кверху, показав, откуда ему звонят, – говорят, что за беспредел у тебя, реши вопрос с бандитами, не то время.
– Не то время, – согласился Антонов. – Но ты же не можешь их посадить.
Чтобы остудиться, Кротов зачерпнул ладонью холодную воду из бочки и плеснул на лицо, похлопав себя по щекам.
– Если мы. – Кротов сделал ударение на «мы», – не уберём их, то уберут нас. Мы с тобой в одной связке! Я и Требенько говорил, но он уже сам по горло в этом дерьме стоял. А менты обнаглели, вообще работать не хотят, им бандиты как родные, прокуратура тоже замазана, бесполезно связываться.
Антонов поморщился, потирая нос. Он отрыл было рот, но, передумав, промолчал.
– Есть у меня один следователь, – заговорщицки подмигнул Кротов, – то ли у него какие-то счёты с бандой, то ли он «того», – он покрутил пальцем у виска, – но роет под них, как бульдозер. Я на него надеюсь. Как нароет что-нибудь существенное, подключим центр, журналистов.
– Может, лучше не тревожить улей? Мы же как карточный домик: одного тронешь – все упадём, – поднял брови Антонов.
Кротов потёр виски, устало переводя дух.
– На пенсию хочу, устал я. С одной стороны топор, с другой – верёвка, не могу больше.
Дверь приоткрылась, и показалась голова с белёсыми кудрями.
– Мальчики, вы долго ещё? – спросила девушка, надув губы.
Из одежды на ней были только дешёвые духи, так что у мужчин заслезились глаза и покраснели мочки ушей. Обернувшись простынями, они стали похожи на римских сенаторов, и, оглядев себя в широком зеркале, в котором едва уместились вдвоём, хором расхохотались.
Жонглируя бутылками, банщик откупорил одну о другую и разлил по бокалам холодное пиво, косясь на выглядывавшую из-за двери Севрюгу. Кротов то и дело проверял пульс, боясь за сердце, которое всё чаще напоминало о себе.
– Всё можно пережить, кроме смерти, – оскалился Антонов, развалившись на кожаном диване.
– И шуточками от неё не откупишься, – уколол в ответ Кротов, вспомнив сгоревший гараж Требенько.
Он смотрел на продавленный диван и думал о том, сколько раз на нём смеялись и занимались любовью, обливали его пивом и слезами, ставили заплатки и переносили из угла в угол. Вещи живут дольше нас, и после смерти помня наши жаркие руки, глупые шутки и скуку, которая опутывает всё вокруг, словно паутина, липнет на мебель, цепляется за торчащие из стены гвозди и забивается в тёмные углы. Кротов изнывал от скуки, прячась от неё в бумажную волокиту и вечеринки в бане, но, даже обнимая взмокшую от банного жара девушку, он едва сдерживался, чтобы не зевнуть во весь рот. Мэр оглядывался на смеющихся людей и, изнывая от зависти, не мог понять, правда ли им так весело или они только претворяются, чтобы позлить его. Он представил, как его уже не будет, а в бане, пахнущей берёзовыми вениками и дешёвыми цветочными духами, останется его скука, закатившаяся в щели между досками, и Кротову захотелось напиться.
Убийство Требенько подняло на ноги всё отделение. Из областного центра приехал генерал, который, стоя над сгоревшим гаражом, нервно теребил жидкие усы и качал головой, не находя слов.
– Что у вас тут творится? – кричал он на побелевших от страха полицейских чинов, трепетавших от его зычного голоса. – Город с ноготь, а шуму от вас – на всю страну!
Но глядя на сопки, обступившие город, генерал понимал, что здесь живут, словно на острове, отрезанные и от страны, и от соседних селений, до которых езды было несколько часов, а пешком – сутки, через вязкие болота и непроходимые чащобы, в которых деревья переплетаются, как судьбы. Город жался к границе, окружённый глухим лесом, и ему было плевать, что творится за его пределами. В тайге, как на зоне, свои законы, и этот хмурый городишко жил по законам тайги, которые гласят, что выживает сильнейший, а человек без ружья – человек без прав. Генералу вдруг стало не по себе, как будто он почувствовал себя здесь бесправным и беззащитным, и он поспешил поскорее убраться прочь, ругая себя за беспричинный страх.
– Вы сами-то знаете, кто это сделал? – спросил он уже из машины.
Заместитель Требенько покачал головой.
– Бандиты?
В ответ опять покачали головой.
– Месть? Кто-нибудь из осуждённых? Бытовая ссора? – подсказывал генерал. – Вы знаете, но не говорите, или не знаете?!
Заместитель молчал, и генерал, чертыхнувшись, хлопнул дверью и, не прощаясь, тронулся в обратный путь.
В маленьком городе все – как на ладони, здесь у стен есть уши, а у подворотен – рты, так что нераскрытыми преступления оставались только на бумаге. Но дело Требенько было чернее копоти, покрывшей выгоревший дотла гараж. Полицейские, обложившись бумагами, поднимали архивы, опрашивали заключённых, случайных прохожих, наркоманов, оставлявших за гаражами грязные, со следами крови шприцы, но свидетели ещё больше запутывали дело.
Саам, которого застали на месте преступления, был единственным подозреваемым, и главный свидетель – следователь Пичугин – довольно потирал руки. То, что много лет назад сошло с рук Могиле, уже не могло остаться безнаказанным, и в городе зашептались, что бандитов вот-вот арестуют.
«Времена изменились, – втягивал шею в плечи Антонов, словно боясь, что Саам вцепится в неё зубами. – Я бессилен».
Прокурор также разводил руками: «Посидишь до суда, а там оправдают».
Заместитель Требенько был похож на убитого начальника, так что со спины его принимали за приведение, мелко крестясь и сплёвывая через левое плечо. Кротов договорился о встрече, и Саам, войдя в его кабинет, вздрогнул, удивившись сходству с Требенько. Но на полицейского давили сверху те, кто был страшнее Саама, и в его голосе бандит услышал скрежет тюремного засова.
– Виновен – сядешь, не виновен – выйдешь, – отрезал он, откинувшись на спинку стула.
Саам полоснул его колючим, словно битое стекло, взглядом, но тот остался непроницаем.
Изувеченный Начальник, отиравшийся у отделения, напоминал о том дне, когда его подобрали у морга, голого, с расколотой, словно арбуз, головой, и это придавало следователям злости.
– Фамилия? – схватил он Саама за руку, когда бандит приехал на очередной допрос.
Саам хотел оттолкнуть Начальника, но полицейские, курившие у входа в отделение, вдруг замерли, уставившись на него. Он мягко убрал его руку, похлопав Начальника по плечу.
– Неужели, его, правда, посадят? – с сомнением спросил долговязый опер, затушив окурок.
– Как посадят, так и отпустят, – сплюнул дежурный, но на него зашикали.
А вскоре шофёр патрульной машины, который привёз Пичугина к гаражам, явился к начальству и подтвердил, что бандиты выехали из дома, когда Требенько уже был убит.
– Мы со следователем Пичугиным из прокуратуры несколько дней дежурили у деревянного дома, – заламывая кепку, бубнил он.
– Кто отдал приказ?
– Самовольно. Пичугин мне приплачивал. Ну, и за бензин.
– И что бандиты?
– Они приехали, когда гараж уже горел. А через полминуты появились мы.
Пичугин умолял шофёра обо всём молчать, чтобы Саама арестовали, но полицейский дорого продал бандитам своё свидетельство, и «смотрящий» не скупился. Прижатый к стене, Пичугин подтвердил, что бандиты не могли убить Требенько, и дело окончательно развалилось.
Жизнь – это то, что мы думаем о жизни, любовь – то, что называем любовью, и только голод, насаживающий, будто на кол, был самым сильным чувством, которое Лютый когда-либо испытывал. Он превращался в зверя, который жил в поисках еды, и ориентировался в лесу, как в городе, зная все тропы и дороги, по которым ходил каждый день, навёрстывая годы, проведённые за чертежами.
В озере плескалась рыба, которую Лютый пытался ловить руками, свесившись с узкого каменистого выступа, торчащего над водой, словно надвинутая на лоб кепка. Он горстями зачерпывал воду, распугав всю рыбу, а потом долго лежал, промерзая на холодном камне до костей, и смотрел, как щучки, блестя гладкими боками, плавают по дну. Желудок сводило от боли, словно его били ногой в живот, голод сжимал горло, сводил виски и, утяжеляя руки, связывал их, словно смирительной рубашкой. Перевернувшись на спину, Лютый плакал, вспоминая домашний холодильник, в котором жена отвела ему нижнюю полку, и холодные щи в рабочей столовой, где розовощёкая официантка смахивала крошки со столов на пол.
Жена готовила обеды для себя и дочери, и по ночам Савелий тихо, чтобы не услышали, приподнимал крышку и ел прямо из кастрюли. А сейчас он бы съел и крошки с пола столовой, и приготовленный женой суп прямо у неё на глазах. Он так хотел есть, что съел бы и облако, проплывавшее над ним, если бы только смог дотянуться.
Над городской свалкой кружили чайки, сновали собаки, глухо рычавшие, завидев человека. Лютый пробирался туда, принюхиваясь, словно зверь, выискивал объедки по запаху и снова уходил за много километров. Он боялся бомжей, живущих здесь шумной семьёй вместе с детьми и лохматыми псинами, которых водили на верёвке. Они перекрикивались междометиями, которые целый день летали над свалкой, как серые голуби.
– Эй?
– Ну?!
– А!
– Ого!
А Лютый, слушая их разговоры, удивлялся, как он сам, выясняя отношения в бесконечных спорах с женой, тонул в словах, которые не помогали, а мешали понять друг друга. И думал, что слова нужны людям, чтобы прятать истину, а для выражения чувств достаточно красноречивого молчания.
Наевшись тухлятины, он едва не умер, пролежав среди смердящих гор мусора без сил отбиваться от птиц, окруживших его, словно падаль. В бреду он слышал чьи-то спорящие голоса и детский смех, а когда жар спал, увидел вокруг себя кучи грязного тряпья, которые рылись в мусоре, смеялись и отгоняли палкой птиц, с криком взмывавших в небо, но, сделав круг над свалкой, возвращавшихся назад. У мужчин и женщин были одинаковые – чёрные и одутловатые лица, заплывшие глаза, кривящиеся рты, в которые, словно в мусоропровод, они бросали всё, что находили под ногами. Лютый отстранённо слушал, как обсуждали его судьбу, будто говорили о другом человеке, будто всё, что творилось вокруг, только мерещилось ему. Бомжи говорили коротко, выплёвывая слова, словно шелуху от семечек.
– Зачем убивать? Сам помрёт.
– Оклемался – выживет.
– Мешает тебе?
– Своих приведёт.
Найдя сломанный гребень, нищенка, стащив вязанную шапку, причёсывала рыжие космы. Гребень застревал в грязных волосах, ломая оставшиеся зубцы, и женщина отшвырнула его, надев шапку.
– Заберём к себе?
– Возиться ещё. Пусть валяется.
– Тогда закопаем? А то помрёт – менты приедут.
Бомжи принялись забрасывать Лютого мусором: сдутыми шинами, отсыревшими коробками, пакетами – сначала медленно, многозначительно, как обычно бросают горсть земли на гроб, а потом торопливо, хватая всё, что подвернётся под руку, так что сперва под хламом нельзя было увидеть рук, затем ног, и скоро над Лютым выросла целая гора, неотличимая от других завалов. Не в силах пошевелиться, Савелий лежал, глотая воздух ртом, чувствуя, как давит на грудь сломанный радиоприёмник, который на него швырнул ребёнок с выбитыми, как доски в заборе, передними зубами. Бомжи ушли, гремя собранными бутылками, и Лютый долго слушал их незлобную брань, когда они делили снятые с него сапоги Требенько.
Сквозь щель в завалившем его мусоре Савелий видел, как сгущались сумерки, серые, прозрачные, которые не превращались в ночь. Лютый представил, как жена задёргивает тяжёлые гардины, прячась от ночного полярного солнца, и в комнате становится темно, как под грудой мусора. К сорока годам Лютый так и не избавился от детского страха темноты, поэтому любил эти ночи, похожие на дни, а жена, наоборот, предпочитала полумрак, скрадывавший морщинки и бесцветные, раньше времени состарившиеся глаза.
Окружающие всегда считали Лютого вещью в себе, так что, усмехнувшись, Савелий вдруг подумал, что он, как и всякая вещь, заканчивает дни на свалке. А зачем могила тому, кого никто не будет оплакивать? Наверное, его никогда не найдут, сочтя пропавшим в тайге, наспех помянут и отнесут на помойку мебель из его комнаты, телевизор, одежду, детские фотографии, книги, свёрнутые в трубочку, никому не нужные чертежи, хранящиеся в кладовке. А потом его могильщики с одутловатыми, чёрными лицами, роясь в свежем мусоре, отыщут его одежду, матерясь, будут делить свитера и куртки, стоптанные ботинки и шарфы, которые на заре его брака вязала жена.
Лютый услышал торопливые шаги и хриплое, лихорадочное дыхание. Кто-то начал откапывать его, разгребая завал, и скоро на Лютого уставилось опухшее улыбающееся лицо, обдававшее горячим смехом. Женщина гладила Лютого по лицу, словно ребёнка, причмокнув, поцеловала в лоб, а потом, вытащив из кармана заплесневелую корку, сунула ему в рот, словно соску. Савелий застонал, живот свело так, будто его ударили ногой. Вытащив Лютого, бомжиха снова собрала в кучу мусор, как будто человек по-прежнему лежал под ним.
– Пойдём, я тебя спрячу, – прошептала она, потянув за руку. – Пойдём же, скорее.
Прижимаясь к земле, они поползли по свалке, и женщина всё время озиралась, боясь, что их заметят другие бомжи. Взяв палку, она принялась бить по старому, окаменевшему мусору, делая в горе подобие норы.
– Залезай сюда и никуда не выходи.
Она помогла Лютому забраться внутрь и перед тем, как уйти, протянула слизкую, жирную бумагу из-под масла.
– Сразу не ешь, – погладила она его щеке.
Свернувшись в норе, Савелий закрыл глаза и, проваливаясь в тяжёлый сон, молился, чтобы не проснуться.
А утром, выбравшись из убежища, прислушивался, боясь попасться на глаза бомжам. Но на свалке было тихо, только кричали чайки, парящие нам мусорным морем, словно над водой. Он ходил в одних носках, в ноги впивались битые стёкла и железки, так что Лютый сделал обмотки, обернув ноги тряпьём и обвязав сверху пакетами. Савелий пытался найти ружьё, которое сложил вместе с патронами в оленью шкуру и закопал среди смердящего тряпья, но не мог вспомнить, где именно бомжи едва не убили его. Сначала он рылся в хламе, откапывая его руками, потом стал метаться по сторонам, и повсюду ему мерещился ствол ружья, торчащий из мусора, и, в конце концов, отчаявшись, он обхватил голову руками, упав лицом вниз.
На горизонте показалась согнутая фигурка, и Лютый пытался вернуться в нору, но, заблудившись, уже не мог найти её. В какую бы сторону ни смотрел, он видел одно и то же, и не знал, куда бежать. Замерев, Лютый надеялся, что человек свернёт, не заметив его, но вдруг узнал бомжиху.
– Зачем ты сбежал?! – закричала она.
Лютый молчал.
– Пойдём обратно, – взмолилась она. – Пойдём, я принесла поесть.
Она оттопырила карман, набитый какими-то объедками, и Савелий послушно поплёлся за ней. Разделив еду, женщина достала Бог весть откуда принесённую чекушку. Она торжественно протянула её Лютому, словно нечто особенное, и Савелий, открутив крышку, сделал глоток. Поперхнувшись, он закашлялся, перед глазами поплыло, и он упал, уткнувшись бомжихе в колени. Засмеявшись, она выхватила бутылку из рук, глотком допила её, а потом растянулась рядом с Лютым, прижавшись к нему. Она спешно расстёгивала его брюки, а Лютый, опьяневший от одного глотка, думал, что его новая жизнь не так уж страшна.
Но проснувшись среди ночи, когда женщина уже вернулась в свой нищенский табор, он вдруг увидел себя лежащим на свалке, грязным, истощённым, зацелованным пьяной бомжихой, имени которой не знал, и к горлу подкатила тошнота. Он бросился со свалки туда, где темнел лес, мокрый и безопасный, словно материнское чрево, а потом долго лежал на земле, ощупывая руками сырой мох, словно не мог поверить, что в лесу не растёт мусор.
Побродив неделю по лесу, он снова оказался на свалке, куда гнал голод, который выкручивал его, словно прачка – мокрое бельё. Озираясь вокруг, Лютый ковырялся в отбросах, как вдруг услышал шорох за спиной. Приготовившись бежать, он обернулся, но увидел притаившуюся бомжиху. Лютого передёрнуло, разведя руками, он беспомощно посмотрел на неё:
– Ну, чего тебе?
Женщина подошла ближе, гремя авоськой, из которой разноцветными ежами торчали стеклянные горлышки. Лютый впервые толком разглядел её лицо, бомжихе не было и сорока, из-под шапки торчали рыжие, с сединой, космы, а сморщенные щёки были усыпаны веснушками, которые прыгали, точно блохи, когда женщина смеялась.
– Пойдём? – опустила она глаза, поправляя шапку.
– Ни-никуда я не пойду, – Лютый вдруг начал заикаться, как и прежде. – Никуда не пойду, – повторил он, замотав головой.
Женщина склонила голову на бок и сложила пальцы пистолетом:
– А я ружьё нашла.
Савелий схватил её за плечи:
– Нашла? Ты, правда, нашла? А где оно?
Бомжиха не ответила, растянув рот в улыбке.
– Где ружьё? – затряс её Лютый. – А патроны нашла?
– Пойдём? – снова спросила она.
Савелий представил, как она растянется на земле, задирая липкие юбки, а он, нагнувшись, полоснёт её по шее осколком стекла.
– Ружьё принеси, я тебе не верю.
Женщина покачала головой.
– Принеси ружьё, иначе не пойду, – отрезал Лютый.
Бомжиха, пожав плечами, поплелась обратно, распугивая копошащихся в мусоре голубей. Лютый уставился ей в спину, представляя, как выстрелил бы в неё, будь у него сейчас ружьё. Остановившись, женщина поманила его рукой, и Савелий, чертыхаясь, побежал за ней.
Опустившись рядом с бомжихой, Лютый провёл рукой по её рыжим прядям, выбивавшимся из-под шапки, и удивился, какими жёсткими, словно проволока, были её волосы.
Он вспомнил курносую Любу, оставившую памятью о себе намертво пришитые пуговицы на пиджаке и грусть, осевшую на душе мутным осадком. В приёмной начальника седая секретарша целыми днями стучала на печатной машинке, и Лютый, каждый раз проходя мимо, пытался расшифровать «морзянку». Машинка стучала сухо и требовательно, и Савелию слышалось: «Лютый, Лютый, Лютый!» Но однажды он разобрал в стуке клавиш: «любый, любый, любый», и, не удержавшись, заглянул в приёмную. Печатную машинку сменил компьютер с пузатым, как начальник, монитором, а на Лютого, сдвинув тонкие брови-тире, удивлённо смотрела молоденькая секретарша. Теперь Савелий, проходя мимо приёмной, замедлял шаг, чтобы послушать робкий стук по клавиатуре, и в нём ему слышались слова, от которых сохло в горле. Столкнувшись с секретаршей на лестнице, Лютый выронил охапку бумаг, разлетевшихся по ступенькам, а женщина, ойкнув, едва не упала, схватившись за его пиджак. У неё в руке осталась вырванная с «мясом» пуговица, и, стащив с Савелия пиджак, она побежала её пришивать. «Я и остальные пришила покрепче», – заглянув к нему за шкаф, протянула она пиджак, и Савелий покраснел до ушей. В его румянце она прочитала холодную постель и жену, которая разлюбила быстрее, чем узнала ближе. А Лютый, заглянув в её серо-зелёные глаза, увидел тесную «однушку», которую Люба делила с матерью и маленьким сыном, и заплаканную подушку. Подгадывая время, они теперь старались вместе спускаться в столовую и, сидя за одним столиком, обедали, не тяготясь молчанием.
– Я с детства молчунья, – смущённо пробормотала она, катая хлебный шарик. – Тебе со мной скучно…
– П-п-по-оговорить вс-сегда н-найдётся с к-к-кем. Б-было бы с к-к-кем по-омолчать. – спотыкаясь о слова, ответил Лютый, не поднимая глаз.
Люба не спрашивала о жене и не рассказывала об отце ребёнка, а Лютый думал, что у одиночества множество ликов, а вкус один – выступающий горькой слюной во рту. Лютый провожал Любу после работы и однажды напросился в гости. Её мать, кудахча, словно встревоженная курица, хлопотала на кухне, а потом наспех оделась, не попадая руками в рукава пальто, и выскочила из дома. В комнате пахло пелёнками и цветочной водой, которой душатся пожилые женщины, чтобы перебить запах старости. Ребёнок плакал, и Люба то и дело вскакивала из-за стола, расплёскивая чай на скатерть, и укачивала сына, а Лютый уже жалел, что пришёл. Он вспоминал растрёпанную жену, во время ссор покрывавшуюся красными пятнами, плачущую дочь, пелёнки, которые ему приходилось стирать, так что от воды шелушились руки, и тёщу, до свадьбы приторную, как восточная сладость, а после – ставшую едкой и злой, как чёрный перец. Сославшись на позднее время, Лютый раскланялся, и Люба, кусая до крови губы, едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться.