Текст книги "Маленький человек"
Автор книги: Елизавета Александрова-Зорина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
– Да чёрт с ним – с Лютым, – зевнул толстяк, глядя, как оседает пивная пена. – Может, от голода погиб, а может, Каримов до него добрался.
Грохнув пустой кружкой по столу, Пичугин вышел на улицу, щурясь от солнца, слепившего глаза после тёмного кабака. Подняв грязную, липкую газету, валявшуюся рядом с набитой доверху урной, следователь прочитал статью о Каримове, которого газетчики окрестили серийным убийцей. В голове было мутно от выпитого, а буквы прыгали, как блохи, и он перечитывал каждую строчку по два раза, чтобы понять написанное: «Оглядевшись, главарь группировки Саам вдруг увидел, что его окружают одни покойники. Все, с кем он был близок, на кого мог рассчитывать, были убиты Каримовым, и Саам испугался, что следующим будет он. И тогда он пришёл к следователю Пичугину и рассказал, как всё было на самом деле в тот злополучный вечер, перевернувший город вверх дном. Убийца не избежал наказания».
Машина неслась по разбитой, ухабистой дороге, подпрыгивая на колдобинах. Трубка помнил только то, что хотел помнить, и забывал всё, что хотел забыть, поэтому, проехав дорожный указатель, на котором имя города перечёркивалось жирной полосой, он вычеркнул этот город из памяти, забыв его название.
– «Убийца не избежал наказания». – дочитав, Трубка свернул газету и спрятал её в карман. – Люди любят сказки и верят им больше, чем себе.
– «Будьте как дети». – хмыкнул шофёр.
– Жаль, я не писатель, – вздохнул старик, глядя на багровый, словно запёкшаяся кровь, осенний лес и обдумывая прочитанную историю серийного убийцы.
Шофёр удивлённо вскинул брови и сделал тише музыку.
– Я бы написал детектив, приправленный убийствами, как мясо – перцем, а потом. – Трубка задумался, мечтательно закатив глаза. – А потом совершил бы всё описанное, следуя собственной книге, как кулинарному рецепту. Всё надоедает, голубчик, всё требует новизны: и еда, и женщины, и убийства. – его механический голос, раздающийся из приставленного к горлу аппарата, напоминал радиопередачу.
Шофёр сосредоточенно уставился на дорогу, не решаясь спросить шефа о приёмном сыне.
– Сдохну – на следующий день забудет, – заскрежетал Трубка, словно прочитал его мысли. – А теперь – будет всю оставшуюся жизнь помнить. Проснётся на нарах, первая мысль – обо мне. В зеркало глянет – меня увидит. Каждую секунду только обо мне и будет думать. До самой своей смерти.
Узнав от тюремщиков, что приёмный отец уехал, Каримов обмяк, как тряпичная кукла. Подписав признание, он растянулся на лавке, уставившись в потолок. «Никто никому не нужен», – бормотал Каримов, и ему казалось, что он лежит, завёрнутый в линялое платье матери, которую никогда не видел.
Северное лето коротко, как бабий век. В воздухе запахло прелой листвой, молодые деревца уже скинули листву и стояли голые, ёжась от холода. Как порванные бусы, рассыпались ягоды, и Севрюга собирала их в подол, а Лютый отделывал с саамами шкуры, вялил мясо, разрезая его на тонкие полоски, и развешивал над костром.
Лютому казалось, что часов в сутках прибавилось, и, если прежде вечер выглядывал из-под утра, как нижняя юбка из-под платья, а день заканчивался, не успевая начаться, то теперь день стал долгим, как эхо в тайге, которое, возвращаясь бумерангом, вновь разлеталось по лесу. Лютый начал курить, мастеря пахучие самокрутки. Он сдирал кору, мелко стругал её и протирал между двумя камнями, а потом заворачивал в листья, которые высушивал на солнце. Так он занимал себя долгими, тягучими днями, вязкими, как саамская похлёбка.
Кутаясь в оленьи шкуры, Лютый дымил самокруткой, греясь у костра, и перебирал в памяти свою жизнь. И ему казалось, что он и не жил прежде. С него будто содрали кожу, и он сидел голый, чувствуя малейшее дуновение ветра, осторожные шаги зверя, обходящего стороной саамскую стоянку, и дрожь Севрюги, жавшейся к нему.
– Если бы жизнь давалась дважды, я бы её совсем иначе прожила, – шамкала она беззубым ртом, блуждая в воспоминаниях, в которых была красивой девочкой с голубыми, как ягоды, глазами. – И почему живём только раз? Ведь сначала пишут в черновике: зачёркивая, делая помарки, переиначивая то, что не понравилось, – а потом переписывают всё начисто. А живём – сразу, без репетиции, ставим кляксы, которые носим всю жизнь, как родимые пятна, и только оглядываясь назад, понимаем, что прожили не там, не так и не с теми. И умираем, так и не родившись!
Лютый слышал свои мысли, которые годами жевал в одиночестве, как холодный ужин, и, глядя на Севрюгу, думал, что жизнь, как саамская песня ейку, не имеет ни начала, ни конца, ни рифмы. В ней есть только чувства, которые ведут нас, словно поводырь на верёвке.
– Ничего нельзя изменить, – покачал он головой. – Наша жизнь расписана с пелёнок, мы не выбираем родителей, город, в котором рождаемся, пол, цвет наших глаз, друзей, жену, детей, болезни. Из судьбы – как из собственного тела – не выпрыгнуть; пьесу можно только оборвать на полуслове, накинув верёвку и выбив стул из-под ног, но, кто знает, может, и это – единственно возможный финал, предначертанный нам.
Севрюга вспомнила нянечку, душившую подушкой младенцев, причитая «Бедные вы, несчастные», и представила, как она, распустив волосы, шагает из окна в ночь.
– Бедные мы, несчастные, – повторила девушка, уткнувшись Лютому в плечо.
Пастухи говорили так, будто шили саамскую рубаху юпу, протыкая языками беседу, как сукно – иголкой. Рубахи они украшали бисером и цветной тесьмой, а разговоры – песнями и поговорками, которые щекотали лицо, словно кто-то водил по нему травинкой. Савелий подсаживался к саамам в круг, и они, улыбаясь, обращались к нему, хотя Лютый не знал языка, и он кивал в ответ или разводил руками, словно прекрасно понимал их слова.
– То ли было, то ли не было, то ли сказка, то ли небылица, а ты послушай, девочка, если больше заняться нечем, – улыбаясь раскосыми глазами, нараспев говорила старуха. – Уж не помню, кто рассказал мне эту историю, то ли олень-батюшка, то ли прохожий, то ли я её сама придумала.
Севрюга чистила ножичком окуньков, а старая саамка, перепачканная в муке, заворачивала рыбу в сырые лепёшки, запекая на костре.
– Жили-были три сестрицы. Пошли они в лес, обернулись медведицами и всё лето прожили вдали от людей. А когда пришла зима, залегли в берлогу.
Старуха, поджав ноги, показала, как они свернулись в берлоге, и Севрюга, выронив рыбу, расхохоталась.
– Но нашли их охотники, разбудили двух медведиц и убили. Только освежевали туши, как выскочила из берлоги младшая сестрица. Бросилась она на распластанную шкуру – лишь одна лапа не попала. Вернула медведица себе человеческий облик, а одна рука так медвежьей лапой и осталась.
Севрюга задумалась, вытирая перепачканные в рыбе руки о подол.
– И какой же смысл в сказке? Что она значит?
– А какой смысл в жизни? – прищурилась старуха. – А в прожитом дне? А в ночи? Если нас не учат собственные ошибки, так чему научит сказка? – засмеялась саамка, вымазав Севрюге нос мукой.
Заворачивая тёртую кору в листья, Лютый смотрел, как мальчишки раскладывают по кулькам пуговицы, сделанные из оленьих рогов. Погрузив в повозку вместе с выделанными шкурами, саамы возили их в город, продавая или выменивая на нужные товары. Прежде в город отправляли отца этих мальчиков, круглолицего саама с такими пухлыми щеками, что казалось, будто у него всё время набит рот. На рынке он сошёлся с местными грузчиками, весёлыми красномордыми пьяницами, с которыми прогулял всю выручку, и, чтобы не возвращаться с пустыми руками, продал оленя с повозкой, но пропил деньги в соседней пивной. Он не помнил, как пришёл домой, пройдя километры с вывернутыми карманами и чёрной, как лес после пожарища, душой, и, упав в снег, забылся в жару. Старая саамка отпаивала его настойкой полыни и вереска, приправленной мольбами и заговорами, а дети плакали у его ног, но саам умер, так и не проснувшись. С тех пор повозку с товарами возила его вдова, которая кошелёк держала под рубахой, а рот на замке. От выплаканных по мужу слёз она окривела на один глаз, и Лютый, глядя на неё, вспоминал свою жену, ставшую вдовой при жизни мужа.
Старая саамка вытащила из-под подола водку, и саамы протянули к ней кружки, на дне которых лежал камушек или монетка. Старуха разлила по чашкам густой кофе, заваренный на сосновой коре, а сверху плеснула водки, которую отмеряла на глаз, как лекарство. Мужчины пили, причмокивая, чтобы не проглотить камень, а Лютый, глотком осушив чашку, признался, что хочет остаться.
– Все хотят, – покачали саамы головой, – но никто не остаётся.
А Севрюга осталась. Она билась в судорогах и, словно засохшее дерево, цеплялась руками за хлопотавших вокруг женщин, а её грудь вздымалась так сильно, будто из неё вот-вот выскочит красивая девочка, которой она когда-то была. Завывая, словно ветер на погосте, старая саамка изгоняла демонов.
Она трясла головой и била в бубен, а другие подхватывали её песни, которые перекатывались во рту, словно камушки в реке. Но Севрюге становилось всё хуже. Она уже лежала, не шевелясь, со страхом глядя на саамок, которые казались ей злыми духами. А потом, раскрыв от ужаса рот, так и замерла, и в застывших глазах можно было увидеть всю её жизнь, промелькнувшую, как страшный сон. Старуха кинулась к выходу, задрав край палатки, словно подол юбки, и саамки закричали, выгоняя Севрюгину душу, которая, как они верили, может потеряться и не найти мир мёртвых.
Выйдя из палатки, Лютый увидел, как старый саам, растянувшись перед костром, выстругивает крест. Ему казалось, что в клубящемся дыму танцует девушка, и её пепельные волосы развеваются на ветру, как флаг корабля. Достав из кармана самокрутку, Лютый прикурил от костра и, обернувшись на палатку, из которой доносились причитания саамок, решил, что пора возвращаться домой.
«Одно полено долго не горит», – говорили саамы, прижимаясь друг к другу, как дети, боящиеся темноты. А Лютый смертельно устал от скитаний, и ему больше не к кому было прижаться, чтобы почувствовать, что он не один. На душе было как на сгоревшей мусорной свалке, где он бросил рыжеволосую нищенку, и Лютому вдруг стала безразлична его судьба, лихая и свободная, как ветер на пепелище. Он понял, что столько месяцев жил, словно зверь, на инстинктах, не задумываясь, зачем и куда он бежит, а теперь, очнувшись посреди саамского стойбища, осознал вдруг, что бежал от того, от кого убежать невозможно – от самого себя.
– Смерть – как жизнь, дождь, солнце и снег, – прочитав его мысли, сказал старый саам, взяв Лютого за руку. – Она даётся нам, просим мы её или нет.
– Что же остаётся?
– Благодарить небеса или проклинать. Только они всё равно не услышат!
Следуя древним обычаям, пустой гроб, сделанный из наспех сколоченных досок, закопали на берегу озера. А Севрюгу похоронили на саамском кладбище, которое пряталось на одном из островов большого озера. С берега остров с каменистыми берегами не отличался от остальных, и, только подплывая ближе, можно было заметить деревянные кресты, выглядывавшие из-за валунов. Саамы верили, что вода не даёт умершим вернуться в мир живых, и потому хоронили их на островах или за рекой.
Привязав лодки к дереву, саамы вышли на берег и, взявшись за лопаты, принялись копать могилу, а гроб с Севрюгой лежал в лодке, раскачиваясь на волнах, как ребёнок в люльке. Старый саам положил крест на землю и, достав из кармана уголь, стал рисовать на нём лицо Севрюги: обвёл овал и второй, чуть поменьше, изобразив большой беззубый рот, провёл полосу, похожую на нос, и волнистые линии, обозначая волосы, а чёрными точками отметил глаза. Портрет напомнил Лютому детские рисунки, которыми были оклеены стены приюта, и он подумал, что весь мир – это сиротский приют, в котором живут брошенные Отцом дети.
Опустив гроб в землю, его закидали землёй и заложили камнями, в ногах Севрюги поставили крест, а над головой – поросший мхом валун. На могиле оставили еду, платок и нож, а Лютый, поцеловав крест на прощанье, тайком опустил в карман маленький камушек.
Саамы хоронят молча, без песен и причитаний, считая, что лучшая погребальная песня – это тишина.
Пичугин бродил по городу, собирая в карман клочки разговоров, газетные заголовки и обронённые вздохи, пытаясь понять, как дело Лютого оказалось вдруг писано вилами по воде, и откуда появились свидетельства против Каримова, проступившие симпатическими чернилами.
– Он мне сразу показался подозрительным: чернявый, как цыган, хищный, и жил в гостинице, как будто всё время готовился сбежать, – говорила ему секретарша Каримова, которую он подкараулил после работы.
Женщина стучала каблуками быстро, как пальцами по клавиатуре, и Пичугин, едва поспевая за ней, пытался расшифровать её морзянку.
– Говорят, он помогал приюту. – напомнил следователь.
– Да, ходил туда, как на работу, – женщина скривила губы. – Обнимет детей и, как зомби, в одну точку уставится. Целый час мог простоять, не шелохнувшись. Воспитатели, сами знаете, что думать стали, только куда жаловаться?
А в стуке её каблуков следователю слышалось: «Говори то, чего не знаешь, молчи о том, что знаешь!»
Словно неприкаянный, Пичугин скитался по улицам, присаживался на скамейки к старухам, заглядывал в пивную и заводил беседы с первыми встречными. «Человек без людей – что буква вне слова», – думал о себе Пичугин, гадая, почему выпал из окружающего мира, будто слово из куплета. Он вспоминал Лютого, который был лишним, как восклицательный знак посреди предложения, и жалел, что не может, заглянув ему в глаза, спросить: «Отчего человек так одинок среди людей?»
– А помните, как Каримов Лютого искал? Хотел всё на покойника повесить!
– Наверняка, разделался с ним! Что за жизнь – ни за что, ни про что убивают!
Заложив руки за спину, двое стариков прогуливались по бульвару, обсуждая последние новости. Один старик прихрамывал на правую ногу, второй – на левую, а Пичугин, замедлив шаг, слушал их болтовню, как будто мог узнать от них что-то полезное.
– А Саам-то заодно с ним был?
– Этих бандитов не поймёшь, они одно замышляют, другое говорят, третье делают.
Пичугин вспоминал, как опустел город, когда за голову Лютого объявили награду, и жители, взявшись за вилы и ружья, кинулись на охоту за человеком. Это напоминало ему дни, когда город, оказавшись без света, превратился в большой бандитский притон, где в каждой квартире нашлись и убийцы, и воры, и спекулянты, менявшие восковую свечу на золото. Выбивая двери, грабители вламывались в квартиры и, размахивая перед собой кухонными ножами, разрезавшими темноту на куски, выносили всё ценное.
В кабинете Пичугина не хватало места для пухлых папок, в которых хранились подробности преступлений, совершённых добропорядочными жителями. В конце концов, на срочном совещании, где собрались мэр, прокурор и Требенько, было решено уничтожить свидетельства этих дней, вычеркнув их из истории города, так что все арестованные, за исключением убийц, разделавшихся со своими родственниками, были отпущены домой.
– А мы-то сами – чем лучше бандитов? – громко воскликнул Пичугин, и старики удивлённо обернулись.
– Мы не воровали, не убивали! – зло ответили ему, оглядев с ног до головы.
– Когда света не было и двери выламывали, словно картонные, я вообще квартиру не запирал, а спал под кроватью, чтобы не убили за старенький телевизор и магнитофон! – начал Пичугин, и старики, обступив его с двух сторон, приготовились слушать. – А когда появились ночные гости, я даже не проснулся, и только через пару дней обнаружил пропажу.
– И что? – нетерпеливо оборвал его старик. – У меня вон позавчера ограду с жениной могилы украли!
– Да только магнитофон свой я потом увидел, когда пришёл в гости к друзьям. А они божились, что за копейки купили его с рук! Может, и купили, да кто теперь узнает?
Его собеседники, махнув рукой, пошли дальше, прихрамывая и сплёвывая под ноги горькую, как у всех стариков, слюну.
– А комиссионный магазин, едва сводивший концы с концами, развернулся так, что пришлось арендовать ещё одно помещение! – крикнул им вслед Пичугин, подумав, что он и сам как старик, которого никто не слушает.
Уже много дней он мучился головными болями, от которых не помогали таблетки, и его преследовал один и тот же сон: будто перед ним лежит открытая книга, написанная на русском языке, но, нагнувшись к ней, он понимает, что не может прочесть ни слова, будто все буквы алфавита стали вдруг непонятными и чужими. Просыпаясь в холодном поту, Пичугин хватал первую попавшуюся газету или мятый черновик протокола и, пробежав глазами, успокаивался. Но на следующую ночь сон повторялся.
– Фамилия? – схватил его за руку Начальник, выскочивший из палисадника, как чёрт из табакерки.
– Пичугин, товарищ полковник! – вытянулся следователь, и Начальник обмяк, уткнувшись ему в плечо.
У следователя мелькнула в голове шальная мысль, что, застрелив Начальника, он совершил бы лучший поступок в своей жизни, оборвав страдания несчастного калеки. Глядя, как Начальник пускает ртом пузыри, он вспоминал сердитого мужчину, который рыскал по городу, грозя бандитам кулаком: «Всех посажу! Я до вас доберусь!» Завидев начальника милиции, мальчишки испуганно замолкали, а он, проходя мимо, смущённо хмурил брови, словно хотел казаться ещё более грозным.
– Отчего так, товарищ полковник, думаешь, клад копаешь, а оказывается – самому себе могилу роешь?
– Могила. – протянул Начальник, и Пичугину показалось, что в его безумном взгляде мелькнуло что-то осознанное.
– Отчего так, товарищ полковник? – повторил Пичугин, но Начальник не ответил, и они ещё долго стояли у палисадника, держась за руки, словно без слов что-то говорили друг другу.
Саамы дали Лютому в провожатые молодого парнишку с короткими, быстрыми ногами. Пастухи выстроились на поляне и подходили по одному, жали Лютому руку или, обняв, по-русски целовали три раза, взяв за щёки шелушившимися ладонями. Сунув за пазуху свёрток с едой, саамка шептала ему на ухо обереги, отводящие беду. «Я была такая красивая..» – слышалось ему сквозь бормотание старой шаманки, и Лютому показалось, что белевшее за деревьями озеро смеётся, словно беззубый рот.
Лютый шёл той же дорогой, которой когда-то бежал с Севрюгой, прячась от охотников, и думал, что в жизни перед нами раскрывается множество дорог, но мы выбираем одну, по которой колесим взад-вперёд, не сворачивая в сторону. Он уже без страха и отвращения думал о городе, а, перебирая в памяти прошлую жизнь, чувствовал, как в груди свербит от тоски. Провожатый молчал, понимая, что Лютому нужно побыть одному, ощупывая себя изнутри, находя там того Савелия Лютого, который несколько месяцев назад сбежал в тайгу.
Парнишка бежал по лесу, словно знал каждый его уголок, ориентируясь по невидимым тропинкам и указателям. Пробираясь сквозь ольховые заросли, мальчишка осторожно держал ветки, пропуская Лютого, словно боялся сделать деревьям больно, а срывая сыроежки, кланялся земле за то, что она кормит его. Савелий вспомнил людей с сердцами, как подошва, и головами, изъеденными злыми мыслями, как яблоко червями, и ему вновь захотелось остаться с саамами, у которых мысли были просты, а сердца добры.
Много лет назад Лютый ездил в Петербург. Экран телевизора, словно красочная витрина, манил непохожей жизнью, которая казалась интереснее и загадочнее, чем склизкие будни в маленьком городишке, каждый угол которого известен, как пять пальцев. За стеной ссорились жена и дочь, а Лютый представлял, как поедет в северную столицу и окунётся в её таинственную жизнь. Лютому представлялись женщины с тонкими, злыми губами, читающие поэтов серебряного века, зажав зубами длинный мундштук, и мужчины, которые, разглядывая холёные руки, думали, что жизнь – это очная ставка с самим собой, на которой одни гнут свою линию, а другие раскалываются, как грецкие орехи, на две половинки и потому, проживая одну судьбу, теряют другую – ту, которую могли бы прожить. Лютый и сам чувствовал, что его жизнь, как луна, имеет оборотную сторону, которую он никогда не увидит.
Достав с антресоли старый чемодан, оставшийся ещё от отца, он побросал в него вещи и, присев в одиночестве на дорожку, хлопнул себя по коленям: «Пора!» А жена, вытянув губы в ниточку, провожала злым взглядом из окна.
Поезд пришёл рано утром, на чернеющих тучах качалась полная луна, и заспанные пассажиры, расталкивая друг друга чемоданами, спешили по перрону. Пахло мазутом и бездомными, едкий дым слезил глаза, и Лютый, вытирая их платком, не заметил, как уткнулся в ухмыляющегося таксиста.
– Метро на ремонт закрыли, – сказал он Лютому. – Видишь, все ждут, – махнул он рукой на людей, толпившихся у входа.
– Наверное, скоро откроется? – не понял Савелий.
Таксист покачал головой:
– Поздно вечером. Если не хочешь ждать, садись в машину.
Опустившись на заднее сиденье, Лютый заметил, что двери метро открылись, и подземка проглотила толпу. Савелий хотел было остановить шофёра, но тот уже завёл мотор.
– В гостиницу? – как ни в чём не бывало, спросил он, и Лютый, пожав плечами, кивнул.
Высадив Лютого у гостиницы, шофёр заломил втридорога, и, посмотрев на его рубленое лицо и большие, грязные руки, Лютый понял, что платить придётся. Раскрыв чемодан, он вывалил на сидение книжку, сложенные рубашки и туалетные принадлежности, завёрнутые в шуршащий пакет, и достал из потайного кармана перевязанные резинкой сторублёвки.
В номере было грязно, окно упиралось в стену, а на столе пылились старые газеты, но Лютый, насвистывая, думал только о прогулке по городу, от которой ждал сам не зная чего. Он хотел принять душ, но из крана текла холодная вода, так что, наспех умывшись, он, не позавтракав, выскочил на улицу.
Громыхавший по улочке трамвай был полон пассажирами, как тыква семечками, Лютый сел на первый попавшийся маршрут, а вышел на остановке, поманившей уютным кафе, где жались друг к другу столики, а немытые окна были исписаны любовной чепухой, которую чертили пальцем по пыли.
Сев в углу, Лютый заказал чёрный кофе, ощупывая глазами переполненный зал. В кафе было душно и накурено, и стоявшие у стены вентиляторы лениво крутили лопастями, перемалывая обрывки разговоров. Молодая парочка говорила об ипотеке, двое тучных мужчин горячо обсуждали биржевые новости, девушка в коротком платье кричала по телефону и, отчаянно жестикулируя, едва не расплескала чай, а доносившиеся из динамиков куплеты вязли во рту, как незрелые ягоды. Развернув оставленный на столике журнал, Савелий пробежал глазами заголовки, но они повторяли то, о чём говорили вокруг, словно посетители кафе вместо беседы зачитывали друг другу журнальные статьи.
Из кухни слышалось пение повара. Толстый, словно оперный исполнитель, он пел арии, когда варил суп, любовные баллады – разделывая мясо, и колдуя над десертом, мурлыкал современный мотив, а официантка отстукивала в такт каблучками, бегая между кухней и залом. Смерив Лютого оценивающим взглядом, в котором Савелий прочитал невысокую цену, она положила перед ним счёт, который он не просил.
Расплатившись, Лютый зашёл в соседнее кафе, где играла приглушённая музыка, а разговоры перебегали от одного столика к другому, как попрошайки.
Сплетни, валютные курсы, цены, бренды и имена знаменитостей висли на ушах, словно настырные шлюхи, и Лютый заказал коньяк, ткнув пальцев в самый дешёвый.
Дождь царапал по стеклу, и скучающая в одиночестве женщина, нервно прикуривающая одну сигарету от другой, разглядывала прохожих, которые мелькали за окном размазанными пятнами. Она молчала, и потому казалась загадочной, так что Лютый не сводил с неё глаз. Выпив, он осмелел и подсел к ней за столик, чтобы, заикаясь, предложить провести вечер вместе.
– К-кажется, яз-зык да-дан нам, чтобы о-об-щаться. А п-получается на-наоб-борот: мы разг-говариваем, чтоб-бы п-прятать от со-собеседников св-вои м-мысли.
– У тебя плащ за десять баксов, – слегка грассируя в нос, протянула она, щёлкнув портсигаром. – Нищеброд, что ты можешь мне дать?
И Лютый, хлопнув себя по лбу, как по пустому карману, попятился к выходу.
Накрапывал дождь. Мимо текли прохожие, скользили листвой, которую гонит ветер, а Лютый шёл по улице, перекатывая на языке «нищеброд» и уворачиваясь от зонтиков, норовивших выколоть глаза. Дома нависали над ним, разинув каменные рты-арки, и Лютый подумал, что в этом городе всегда дождь, который пережидают под своим зонтиком, а разговоры отличаются от провинциальных сплетен, как «бар» и «раб». В этот же вечер он отправился на вокзал и, глядя из вагона на уплывающую платформу, чувствовал себя мухой на клейкой ленте, которая, взлетев, оставляет на ней свои лапки.
Так Лютый понял, что у одиночества много личин. В провинции оно тихое, как шёпот за спиной, а в столице бьёт по голове, будто грабитель с дубинкой, и орёт в уши тысячами голосов; у женщин оно холодное, как пустая постель, а у мужчин холодное, как холостяцкий ужин. У одиночества, как у человека, есть возраст: в юности оно плаксивое, как любовные стихи, выцарапанные на стене, а в старости – сварливое и дряхлое, так что все люди одиноки, но каждый – по-своему.
Завидев дым фабричных труб, плывший над верхушками деревьев, Лютый почувствовал, как горячий комок подкатил к горлу, и он едва не расплакался, удивившись, как соскучился по городу, в котором был так несчастен. Провожатый подтолкнул его в спину и, не оборачиваясь, побежал обратно, насвистывая под нос.
Оставшись один, Лютый едва не бросился следом за ним, но саам уже скрылся в тайге, а Лютый хорошо знал, что в лесу тропинки исчезают, как только по ним пройдёт человек, а на их месте появляются другие, которые, путая и сбивая со следа, уводят в другую сторону.
Под ногами кувыркались жёлтые листья, холодное солнце висело, словно нарисованное, и совсем не грело. Саамы рассказывали, что ночью, уезжая с неба на важенке, солнце вновь становится человеком, и у него, как у всех, есть жена и дети. Лютому казалось, что и в лесу его окружают люди: застывшие в гримасах камни, хохочущие реки, обнявшиеся деревья, переплетающиеся ветвями, словно влюблённые. Упав в расставленные, будто руки, мохнатые еловые лапы, Лютый разрыдался, как на плече у друга.
Прежде казавшийся ему тихим и сонным, городишко вдруг стал крикливым, как мегаполис. Клаксоны, сирены, заводской шум, смех, плач, обрывки разговоров – всё шумело, орало, звенело так, что у Лютого закружилась голова. Из разинутой автомобильной пасти торчал человек, и ему чудилось, что копавшегося в капоте шофёра проглотило чудовище, а серые дома, обступавшие со всех сторон, мерещились отвесными фьордами. Савелий, попятившись, бросился было обратно в лес, но позади уже собрались зеваки. Вооружившись палками и камнями, мужики уставились на него, почёсывая затылки. Лютый увидел, что стены домов оклеены его портретами, один из которых принёс в саамское стойбище убитый коротышка.
– Эй, бомжара, ты откуда пришёл? – крикнул один из мужиков, сделав пару шагов.
– Не подходи к нему, видишь, не в себе!
Лютый провёл по сломанному носу, спутавшейся бороде, длинным космам, из которых торчали ветки и сухая трава, и понял, что любой житель города сейчас похож на его портрет больше, чем он сам. А мужики продолжали спорить, разглядывая странного бродягу, которые больше был похож на лешего, чем на бомжа.
– Какой-то он подозрительный, может, ментов вызвать?
– И правда, вид у него безумный.
– Я – Савелий Лютый! – кивнув на своё фото, крикнул он.
Шаркая обмотками на ногах, Лютый побрёл дальше, и растерявшиеся мужики, не отставая и не приближаясь, пошли за ним. «Савелий Лютый», – повторяли они, пробуя его имя на вкус, и каждый раз, когда Савелий оборачивался, замахивались на него палками. Прохожие, останавливаясь, с любопытством смотрели на них, пожимая плечами, или присоединялись к идущим, сами не зная, зачем. «Это Лютый!» – громко выкрикнул кто-то, и вокруг испуганно зашептали: «Это Лютый! Это Лютый! Лютый!»
Новость разнеслась по городу, растревожив муравейник, и, бросая дела, жители сбегались посмотреть на того, кого вначале считали убийцей, потом убитым, а теперь не знали, что и думать о нём, но хотели увидеть собственными глазами.
– Да это не Лютый! – спорили в толпе.
– Лютый, точно Лютый!
На улицах было шумно, женщины, прижимая руки к груди, охали и причитали, дети плакали, а мужчины кричали, тыча пальцем в заросшего бродягу. Прохожие, завидев идущую прямо по проезжей части толпу, спешили к ним, чтобы узнать подробности, и оттого людей всё прибывало и прибывало.
В окнах, дрожа от любопытства, шевелились занавески, и жильцы, распахнув рамы, высовывались по пояс:
– Что случилось? – приложив ладони ко рту, спрашивали они. – Что за собрание? Куда все идут?
Лютый свернул на центральную площадь, чтобы пройти мимо летней веранды, на которой три месяца назад его жизнь понеслась, словно бешеный лось, не разбирая дороги. Ему казалось, что он увидит на ней ухмыляющегося Могилу, протягивающего ружьё, и пьяную Василису, и Антонова, на шее у которого он вдруг разглядит следы от проволоки. Бросив взгляд через плечо, Лютый опешил, как много людей шло за ним. Забегая вперёд, чумазые мальчишки заглядывали ему в лицо, спрашивая: «Ты, правда, Лютый?», а когда он протягивал к ним руки, с визгом пускались врассыпную.
Машина с затемнёнными стеклами, крадучись, медленно ехала вдоль дороги. Саам смотрел на сгорбленного, заросшего бродягу и не мог поверить, что это – тот самый Лютый, который, прижимая к груди потёртый портфель, подошёл к летней веранде, заикаясь от растерянности.
– Это не он! – прошептала жена Лютого, прижимая платок к губам. – Это не он! – повторила она.
– Он! – отрезал Саам. – Выходи!
– Что теперь будет? – плаксиво спросила женщина. – Что дальше? Как жить?
– Как и прежде, как жила, так и живи, – ответил бандит, сделав шофёру знак остановиться. – Выходи! – повторил он нетерпеливо.
– Я боюсь! – замотала головой женщина, прижимая дочь. – Он же сумасшедший! Он безумец! Я боюсь!
Саам взял её за подбородок, и его зрачки превратились в бритвы:
– Выходи! – отчеканил он, и Лютая, перекрестившись, вышла из машины.
Потянув дочь за руку, словно куклу, она подошла к Лютому, трясущимися руками поправляя сбившуюся набок причёску. Лютый растерянно остановился, и толпа за его спиной замедлила шаг. Савелий почувствовал, как из глаз брызнули слёзы, и жена, зажмурившись, прижалась к нему, но, не выдержав запаха, отстранилась.
– Здравствуй, Лютый, – дрожа, прошептала она, разглядывая мужчину, который был так не похож на её мужа.
– Здравствуй, Лютая, – скривившись, попытался улыбнуться Савелий. – Вот, пришёл, – разведя руками, пробормотал он, не найдя других слов.