Текст книги "Маленький человек"
Автор книги: Елизавета Александрова-Зорина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Елизавета Александрова-Зорина
«Маленький человек»
Маленький человек
Фамилия досталась Савелию Лютому в насмешку. Заикаясь, он спотыкался о слова и прятался от разговоров в одиночество. Когда вокруг смеялись, он плакал, а когда плакали – хохотал, он всегда вставал не с той ноги и попадал всем под горячую руку, так что к сорока годам жизнь набила ему оскомину. Он родился в маленьком городе, в нём и состарился, из окна его комнаты виднелась школа, из которой Савелий только и вынес, что прилежные ученики решают задачки, а плохие – их задают, и меняют правила, как им вздумается, так что ответ всегда у них в кармане. Лютый был неприметен, как камень на дороге. Но когда бандита Могилёва, по прозвищу Могила, застрелили среди белого дня, о нём узнал весь город.
До ближайшего селения было несколько часов езды, а до финской границы – рукой подать. Так что городок жил сам по себе, отрезанный от страны, как ломоть. Бандиты держали всех в страхе, рыская по улицам с поднятыми воротниками и оставляя после себя выпотрошенные кошельки и судьбы. Несколько банд поделили районы, но город был маленький, и им стало тесно. Последнее слово осталось за Могилой, который крестился, сложив пальцы в кукиш, и любую величину мог умножить на ноль, а сморщенные лица его подручных напоминали сжатые кулаки. Крови на нём было – хоть рубаху отжимай, и он взорвал ресторан, в котором отдыхали конкуренты, поставив точку в затянувшихся разборках. В живых остался только один, взрывом ему оторвало ноги, и калеку прозвали Коротышкой. Он ходил на культях вместо костылей, упираясь кулаками, покрывшимися мозолями и рубцами, и служил напоминанием о судьбе тех, кто перешёл дорогу Могиле. Бандит оставил безногого как талисман, веря, что он будет приносить ему удачу. Так и было до того дня, когда Могилу застрелили на глазах у всех. И Коротышка, глядя на его труп, чувствовал, как культи ноют от боли.
Даже после свадьбы Савелий Лютый оставался холостяком: с женой и дочерью жил, словно в коммунальной квартире, и его замечали не больше, чем узор на обоях. Язычок у жены был острый, как нож, и она намазывала на Савелия колкости, словно масло на бутерброд, а дочь-старшеклассница перенимала манеры матери, так что Лютый жил между двух огней, не понимая, как стал чужим родной дочери. «Жив – и ладно, умер – не велика потеря!» – читал он в её равнодушном взгляде, который иголкой вонзался в грудь. Он старался задерживаться на службе, а дома забивался в свой угол, как таракан в щель. «Жизнь – игра!» – смеялись над ним из телевизора. «И человек всегда в проигрыше», – пожимал он плечами.
Город был с ноготь: на одном конце слышали, как шепчутся на другом. Жена Лютого подбирала любовников под цвет платья, считая, что замужество старит, а любовь молодит. Она не стеснялась появляться на людях под ручку с ухажёром, и, завидев их издалека, Савелий переходил на другую сторону улицы, а столкнувшись, опускал глаза, и любовник жены, повесив на губы ухмылку, тоже делал вид, что они не знакомы. Ночами, перекручивая простыни, Лютый представлял, как жена изменяет ему, но не чувствовал ни ревности, ни обиды, – только зависть. Сам он от одиночества был готов, словно волк, выть на луну и разговаривать с собственной тенью.
На работе Лютый ютился в углу за шкафом, отделяющим его от сослуживцев, где прятался от косых взглядов, которых боялся, как огня, хотя никто его не замечал. Кто-то задвинул в угол сломанный стул и пузатый глиняный горшок, в котором сохла пальма, и Лютый всякий раз протискивался мимо этого хлама, не решаясь его убрать.
Если бы не наметившаяся лысина и согнутые в подкову плечи, Лютого можно было принять за подростка: он был худощавым и, как все мечтатели, по-детски подволакивал ноги. В молодости он ел яблоки с косточками, а, разводя руками, верил, что вот-вот взлетит. Но конторские будни пережёвывали годы в мякину, и теперь его раздражало всё новое, выбивающееся из привычного распорядка. Лютый злился, когда укладывали новый асфальт, переименовывали улицы и когда он не находил свои тапочки там, где оставил. Встречая каждый день одних и тех же людей, он замечал их только тогда, когда они пропадали, и жил так, будто смотрел скучный кинофильм.
Город жался к горной фабрике, как ребёнок к матери, а дымившие трубы были видны из любого его уголка. В разговорах обычно говорили «там», и все понимали, что речь о фабрике, или просто неопределённо кивали в любую сторону, и всё равно было понятно, что речь о ней, даже если говоривший показывал в другом направлении.
Директор фабрики Каримов был похож на итальянского мафиози, у него были чёрные, курчавые волосы и хищный нос, и его облик не вписывался в местный пейзаж, словно глянцевая фотография, наклеенная на пастельный рисунок. Два года назад Каримова прислали из Москвы, которая отсюда казалась такой же далёкой, как заграница, и он жил в гостинице, словно сидел на чемоданах, ожидая перевода. Каримов помогал сиротскому приюту, и за это ему прощали брезгливый взгляд и не сходившую с губ холодную полуулыбку, от которой становилось холодно в жаркий день. Он и сам был сиротой с вязкими, как у всех подкидышей, глазами. Мать, запеленав младенца в линялое платье, оставила его на ступенях приюта. Всю ночь ребёнок пролежал, не плача, уставившись злыми глазами на запертую дверь. А утром его подобрал прохожий. Принеся свёрток домой, он развернул его на столе, распластав ребёнка, как лягушку. Детей у него не было, и мужчина решил, что сын послан ему Богом, в которого он не верил.
По мэру Кротову можно было сверять часы, так что утром, спеша на службу, Лютый встречал его у дверей администрации, а вечером грузный мэр вываливался из здания, как картофелина из рваного мешка. Не глядя по сторонам, он усаживался в машину, которая заваливалась набок. В городе болтали, что где-то в лесу, пряча от глаз горожан, мэр построил средневековый замок с башнями. Но замок этот никто не видел, и, обрастая сплетнями, он вырастал до размеров города. Кротов избегал встреч с Могилой, который старался ходить с мэром разными тропами, а разговаривали они через начальника полиции Требенько, разрывавшегося между бандитами и чиновниками, как паром между берегами. Они негласно поделили город на две части, и каждая существовала по своим законам и правилам, которые не действовали в другой.
В маленьком городе все на виду. Так что никто не прятался. Единственное развлечение, бар «Три лимона», собирал под своей крышей и городских шишек, и шпану. По праздникам заглядывал Требенько, но, выпив стакан, торопился уйти. Владелец магазинов Антонов, примерявший депутатский пиджак, каждый вечер уводил отсюда новую подружку. С лицом, как пять копеек, он был похож на доброго дядечку, который, казалось, только и может, что посадить на колени и рассказать сказку. Сказок Антонов не рассказывал, но одаривал щедро. У него был скошенный лоб и пухлая грудь, которую он прятал в широких, на размер больше пиджаках, поэтому казалось, что его костюм снят с чужого плеча. Жизнь Антонов пил большими глотками, а водку – мелкими, и верил, что купить можно всё, что продаётся, а продать всё, что покупается.
Вечерами, развалившись на летней веранде «Трёх лимонов», Могила ощупывал всех взглядом, таким же липким, как его влажные ладони, а Коротышка раскладывал пасьянс и, слюнявя пальцы, мусолил колоду, которая топорщилась в его руке, как взъерошенный птенец. Он тащил из колоды карты, словно ощипывал перья, и выкладывал рубашками вверх. Карты были краплёные, и он угадывал их по отметинам, зато другие бандиты, заглядывая через плечо, гадали, сошёлся его пасьянс или нет. Одинаковые, словно близнецы, ребята Могилы сидели, застыв за столиками, как изваяния, и в их тёмных очках отражались прохожие.
Лютый часто встречал у бара дочь, которая росла, как крапива за забором, сама по себе. Увидев отца, она отворачивалась или преувеличенно громко смеялась. Она без меры красилась, подводя губы красной, как кровь, помадой, и Савелию хотелось стереть её с лица дочери рукавом. Он пытался заговорить с женой, но та только отмахивалась. «Лучше с бандитом, чем с насекомым», – жалила она. И Лютый чувствовал себя раздавленным жуком.
«Маленький человек в маленьком городе, – бормотал он перед зеркалом, приглаживая редкие волосы. – Маленький человек…»
В тот вечер, похожий на тысячи вечеров, он возвращался с работы, пережёвывая привычные мысли, что жизнь уходит из-под носа, как последний автобус. «Прожил не так, не там и не с теми», – говорил он себе.
На скамейке девицы тянули пиво, лениво разглядывая прохожих через бутылочное стекло. «Им даже скучнее, чем мне», – думал Лютый, проходя мимо. Покупая в хлебном ларьке батон, он жевал его по дороге. Семейные обеды канули в лету ещё раньше, чем супружеская постель.
На веранде «Трёх лимонов», вытянув ноги, дремал Могила, и официантка, осторожно переступая через них, едва не уронила поднос. Коротышка, свернувшись, словно кошка, щурил глаза на солнце. Потирая свои культи, он клацал зубами от злости, кусая воздух, и ненавидел весь свет. Бандиты пили из пивных кружек квас, отгоняя мух, и, скучая, разглядывали прохожих, словно ощупывали их карманы.
– На каждого человека нужно смотреть так, будто он приговорён и сегодня умрёт, – повторил Коротышка слова проповедника, вычитанные в церковном журнале. В последнее время он зачастил в храм, задирая голову на образа, до которых не мог дотянуться, чтобы поцеловать. – Тогда мы все будем друг к другу добрее и терпимей.
– На каждого человека нужно смотреть так, будто ему тебя заказали, и он в любую минуту может вытащить пистолет, – не открывая глаз, проворчал Могила. – Тогда мы будем относиться друг к другу так, как того заслуживаем!
В городке власть бандитов была безгранична, их боялись больше полиции, зная, что давно живут по их законам. Случалось, что к ним приходили за помощью, просили заступиться перед зарвавшимся чиновником, и, если тот был невысокого ранга, бандиты врывались к нему в дом, вытряхивая тайники и заставляя подписывать нужные бумаги. Правая рука Могилы, бандит по кличке Саам, называл это народным правосудием, и находились люди, радовавшиеся, что в городе есть, кому заступиться за простых жителей. Однажды, открыв ногой дверь, бандиты так избили чиновника из администрации, что он через несколько часов умер. «Все просят, и я просил, – повторял чиновник запёкшимися от крови губами, когда врач, осмотрев его, указал санитарам в сторону морга. – Разве же я много просил?..»
Сослуживец Лютого тоже пришёл к бандитам, попросив выбить из должника крупную сумму, которую уже много лет не мог получить от своего однокашника. Тот, одолжившись у приятелей, пытался открыть своё дело, но прогорел и теперь прятался от кредиторов в бутылку.
– И каков процент? – зевнул в кулак Могила.
Мужчина рубанул воздух рукой:
– Сто!
Бандит вскинул брови.
– Да я не из-за денег, – пояснил сослуживец Лютого. – Мне они не нужны, забирайте себе. Я из принципа: взял – верни.
– Хороший принцип, – усмехнулся Могила. – Ну, так значит завтра, в это же время, жду тебя с деньгами. Вернёшь вдвое больше: и за себя, и за приятеля. Можешь отдавать частями.
И мужчина ещё несколько недель приносил бандитам деньги, складывая тугие пачки в целлофановый пакет. Ему пришлось влезть в долги, продать старую машину и кольца жены, а когда, выплатив бандитам всё до копейки, он встретил своего однокашника, то, обняв его, потащил в ближайший магазин за бутылкой. «Люди делятся на тех, кто не платит по своим счетам, и тех, кто платит по чужим», – бубнил он после второго стакана, и однокашник, потирая сизый нос, согласно кивал.
Из «Трёх лимонов» вышел Антонов, блестевший, как начищенный сапог. Глядя на его красное, мясистое лицо, Лютый вспоминал пухлого мальчишку из параллельного класса, который всё время жевал на переменах, доставая из портфеля промасленный свёрток с бутербродами. Одноклассники над ним смеялись, отвешивая подзатыльники, а он, вытирая жирные руки о штаны, носился за ними по коридорам. Лютого тоже обижали в классе, и он пытался подружиться с толстяком. Но когда подошёл к нему, тот, заносчиво смерив взглядом, отвернулся. За тридцать лет Антонов мало изменился. Лютый посмотрел на своё отражение в затемнённом окне бара и подумал, что и он остался таким же сутулым, неловким мальчишкой, который, как и тридцать лет назад, бредёт домой, прижимая к груди портфель. Озираясь по сторонам, Антонов нырнул в огромный джип, и шофёр, лицо которого напоминало кукиш, завёл мотор.
Вслед за Антоновым вышла дочь Лютого, одетая в пёстрое платье матери, висевшее на ней, как спущенный флаг. Василиса некрепко держалась на ногах, осторожно ступая на высоких каблуках, и её щёки алели от выпитого. Лютый давно уже замечал запах табака и дешёвого вина, который появлялся в квартире, когда Василиса поздно возвращалась домой, но сейчас оторопел: взяв дочь под локоть, один из подручных Могилы подсадил девушку к Антонову. О том, что депутат никогда не уезжает из бара с одной и той же девицей дважды, знал весь город, и Лютый, вспомнив всё, что слышал от соседских старух о его похождениях, задохнулся от злости.
Глотая воздух, словно выбросившаяся на берег рыба, он бросился к машине, но дорогу перегородили бандиты.
– М-м-моя д-дочь, д-дочь! – заикался Лютый.
– Дочь на одну ночь, – хохотнул Могила, протирая заплывшие глаза. – Утром вернём.
Он снова откинулся на спинку плетёного стула, показывая, что разговор окончен. А Лютый решил во что бы то ни стало вытащить Василису из машины, но, подавшись вперёд, споткнулся и упал на стол. Кружки, не разбившись, скатились на пол, залив бандитов квасом. Разъярённый Могила вскочил, сжав кулаки, и бандиты, глядя на елозивший по его горлу кадык и вздувшуюся на лбу жилку, приготовились к драке.
Антонов опустил стекло, и от его лоснящихся щёк ненависть загудела у Лютого в висках.
– Ты чего, мужик? – улыбнулся Антонов. – Всё нормально, мы просто прокатимся.
– Да что ты с ним разговариваешь? – протянула Василиса. – Он никто.
– С-стрелять вас надо! – взорвался Лютый.
В маленьком городе или ты убиваешь скуку, или скука убивает тебя.
– Принеси-ка ружьё, – подозвал помощника Могила, вытирая платком залитые квасом штаны. – Быстро!
Он ел Лютого глазами, и Савелию стало не по себе. Притворившись, что в глаз попала соринка, он смахнул слезу, а Могила уже дожёвывал его, готовясь выплюнуть. Коротышка, предвкушая потеху, соскочил со стула, путаясь под ногами. Он силился угадать, что задумал Могила, причмокивая от зудевшего любопытства.
Саам принёс двустволку, которую Могила всегда держал в багажнике. Запыхавшись, он лихорадочно дышал, и его губы дрожали от волнения. Заметив это, Могила, усмехнувшись, удивлённо вздёрнул бровь, но своей судьбы в его лице не прочитал.
– Возьми, застрелись. – протянул он ружьё Лютому, поигрывая желваками.
Двое помощников подбежали к Могиле, услужливо подхватили ружьё и приставили ствол к подбородку Лютого, а его палец положили на спусковой крючок.
– Или застрели меня, – Могила смотрел перед собой, точно в зеркало. – Иначе я застрелю тебя.
Обрадовавшись неожиданной забаве, бандиты окружили Лютого. Прохожие замедлили шаг, а пухлая тётка, развешивавшая на балконе бельё, замерла, держа простыню над головой. Савелия била дрожь, ладони взмокли, а ствол впился в подбородок. Руки дрожали, и Лютый чувствовал, что палец, дёрнувшись, вот-вот нажмёт на крючок. Ему казалось, что туловище отделилось от головы, которая торчит, посаженная на копьё. Боясь пошевелиться, Лютый скосил глаза на дочь. Кто-то из бандитов хмыкнул.
– Тихо! – облизнул губы Могила.
Грохнул выстрел.
Разлетелись в небо вспугнутые голуби, ружьё выпало из рук. Лютый, словно во сне, не понимал, застрелился он сам или застрелил Могилу, а запах пороха, напомнивший дым костра, забился в ноздри, щекоча нос.
Все уставились на распластавшееся тело, которое ещё секунду назад держало в страхе весь город, Коротышка скулил, чувствуя, как ноют культи, будто из них прорастают новые ноги, а Саам, глядя на расплывавшееся красное пятно, подумал, что гадать о будущем можно не только на кофейной гуще, но и по кровавым разводам. Могила лежал, раскинув руки, словно хотел обнять свою тень, и казалось, что сейчас как ни в чём не бывало встанет, удивлённо ощупывая дыру в голове. Василиса, закрывшись руками, забилась в дальний угол машины, а у Антонова лицо стало плаксивым, как в детстве, когда ему давали подзатыльники. Он не сводил глаз с лежавшего на земле ружья, и мочки ушей у него побелели от страха.
Лютого никто не останавливал. Бандиты молча раздвинулись, пропуская его, и он, пятясь спиной вперёд, уходил всё дальше от летней веранды, на которой его жизнь раскололась, как упавшая с полки ваза. На ватных ногах он шёл через площадь, рубашка вымокла, а ужас, словно убийца, сжал горло, и Лютого вырвало, вывернув наизнанку.
Женский визг разрезал тишину, за спиной поднялись крики, словно кто-то включил звук. Обернувшись, Лютый увидел бегущих к нему бандитов и, метнувшись за угол, бросился прочь.
Покачиваясь из стороны в сторону, он брёл через дворы, и от него шарахались, принимая за пьяного. «Здравствуй, Савелий», – кивнула старуха-соседка, поставив сумки. Из вежливости он всегда интересовался её здоровьем, а в ответ долго слушал о болезнях, дурных врачах и дорогих лекарствах. Это был совместный ритуал, который не нарушался годами, но сейчас Лютый отпрянул, пряча лицо за поднятым воротником, и старуха долго смотрела ему вслед, прижав ладонь к губам.
У дома уже ждала полиция. Савелий задрал голову на окна своей квартиры, и ему казалось, что там, за глухо задёрнутыми шторами, Савелий Лютый достаёт из-под коврика ключ. Прижимая одну ногу другой, стаскивает ботинки, шаркает через длинный коридор в комнату и включает телевизор. А если он выглянет в окно, то увидит притаившегося за углом человека, который смотрит на его окна, представляя, как Савелий Лютый сейчас смотрит на него.
Патрульные машины метались по городу, словно бешеные собаки, то разбегаясь по улицам, то сбиваясь в стаю. Лютый отсиживался в подвале, считая капли, падающие с сырого потолка. В темноте кричали кошки, с улицы доносился вой патрульных машин, возбуждённые разговоры и крики. Лютый пытался собрать этот вечер в единое целое, как мозаику, но события распадались на кусочки, перемешиваясь друг с другом. Ему стало мерещиться, что он застрелил Антонова из ружья, которое принесла дочь, а бандиты нажали на курок в тот момент, когда приставили ствол к его подбородку. Лютый не мог поверить, что это произошло с ним, и, забившись в тёмный угол, как ребёнок, верил, что всё разрешится само собой.
А ночью, прижимаясь к домам, пробирался на окраину. Длинные, в пять рядов, кирпичные гаражи, протянувшиеся вдоль дороги, образовали целый город, в лабиринтах которого укрылся Лютый. Он растянулся на голой земле, пытаясь уснуть, чтобы очнуться от дурного сна.
Северина была такая хорошенькая, что красовалась даже перед кривым зеркалом. Нянечка в приюте, заливаясь пьяными слезами, не могла ею налюбоваться. У женщины не было детей, муж её бросил, и она днями и ночами дежурила на работе, пока однажды не переселилась с вещами. Баюкая каждого ребёнка, нянечка представляла его своим, выдумывала, как вынашивала и рожала в муках, так что совсем тронулась, разговаривая целыми днями со своими младенцами.
Учёба давалась Северине плохо, бросив школу, она читала по слогам, считала, загибая пальцы, и не могла понять, почему мир, как сиротский приют, в котором живут брошенные, злые дети.
– А ты красивая, – взяв за подбородок, хмыкнул бандит, вышедший из притормозившей машины. – Поедем со мной.
Северина не раз видела Саама в детском доме, где он отбирал мальчишек для банды Могилы. Своё прозвище он получил за узкие, глубоко посаженные глаза и низкорослую, кряжистую фигуру. Про него говорили, что взглядом он гнёт подковы, но, не в пример Могиле, Саам был осторожен и шёл по жизни, как кот по подоконнику. Никто не помнил, когда он появился в городе и откуда пришёл. О себе не рассказывал, отшучивался, что родился, когда взялся за нож, а взялся за нож, когда родился.
Саам отвёз Северину на городской рынок, ютившийся в бывшем автобусном парке. Пёстрые палатки жались друг к другу, одежда была развешена на верёвках, платья и костюмы трепыхались на ветру, будто танцевали. Детдомовские мальчишки крутились вокруг, но красные, одутловатые продавщицы не спускали с них глаз. Иногда они возвращались в приют с набитыми карманами, и тогда девчонки шумной стайкой окружали их, клянча подарки. Но чаще их приводил участковый, и неудачливых воришек ещё долго можно было узнать по топорщащемуся уху.
– Выбирай! – подтолкнул Саам. – И побольше!
И когда Северина показывала пальцем на понравившуюся вещь, он молча срывал её, забрасывая на плечо. Торговки смотрели им вслед, подсчитывая в уме убытки, а те, кто видел бандита издали, спешно прятали дорогие платья в сумки.
Банда Могилы собиралась в старом деревянном доме, оставшемся от первых поселенцев. Обнесённый высоким забором, он стоял посреди кирпичных домов, нависавших над ним, как сердитые взрослые над нашкодившим ребёнком.
– Да она же малолетка! – поглаживая культи, вскрикнул Коротышка, когда Саам привёл Северину.
– Я её удочерил, – отрезал Саам.
Все посмотрели на Могилу.
– Сиротки покладистые, – хмыкнул он, оглядев девушку с ног до головы. – Пусть остаётся.
Саам везде таскал её с собой, словно куклу. Сидя в машине, Северина, загибая пальцы, считала выстрелы, гадая, сколько из них попадёт в цель. А когда первый раз увидела мертвеца, не испугалась. Завернув в пакеты и перевязав верёвкой, долговязого покойника пытались затолкать в багажник, но он не помещался, и тогда бандиты бросили его на заднее сидение. Голова, с запёкшейся в волосах кровью, лежала на коленях у Саама, а ноги держала Северина, разглядывавшая начищенные до блеска ботинки.
Она поселилась в квартирке Саама и, оставаясь одна, бегала из комнаты в комнату, радуясь, что никогда больше не увидит казённые стены приюта. Примеряя роль хозяйки дома, Северина целыми днями мыла полы, стирала, украшала комнаты цветами и безделушками.
– Баба – она и есть баба, – заржал Могила, увидев скатерть в горошек и фиалки на окне. – Тринадцать ей или пятьдесят, а всё одно на уме. Смотри, нарожает тебе саамчиков…
– Да я не против, – пожал плечами бандит.
В детском доме Северина появилась только на похороны нянечки. Одним глотком опустошив бутылку, женщина, рыдая, передушила младенцев.
– Бедные вы, несчастные, чем вам жить, лучше умереть, – плакала она, сжимая детские шейки. И, поцеловав на прощанье мёртвых детей, шагнула из окна, раскинув руки, словно собиралась попасть на небо прямо из приюта.
Умерших хоронили всем городом. Пока процессия тянулась от морга до кладбища, люди останавливались у дороги, провожая в последний путь. Но нянечку похоронили тайком. Гроб поставили в коридоре приюта, и столпившиеся вокруг дети, шмыгая носами, молча смотрели на её заплаканное лицо, застывшее в болезненной гримасе. Они представляли, как нянечка качала их на руках, напевая сиплым голосом колыбельную, и думали, что никто не любил их сильнее этой страшной женщины. Северина подошла к покойнице, расцеловала в обе щёки и разрыдалась у неё на груди, а детдомовцы, подхватив её плач, хором завыли. Под вечер старшие ребята отвезли гроб на кладбище, опустили его в могилу, как когда-то нянечка бережно укладывала их в кроватку, наспех забросали землёй и поставили железный памятник без имени и фотографии.
После случившегося комнату заколотили и позвали священника, чтобы освятил приют. «Во имя Отца-а-а и Сы-ы-ына». – протяжно тянул он, размахивая по сторонам дымившим кадилом, и дети, ковыряя лупившуюся на стенах краску, вспоминали своих отцов, которых, как и Бога, никогда не видели.
Проснувшись, Лютый бросил взгляд на будильник. Но вместо прикроватной тумбочки стоял ржавый остов машины, вокруг валялись мятые сигаретные пачки, бутылки, в которых отражались тысячи солнц. За много лет Лютый ни разу не опоздал на службу и, прогоняя остатки сна, вспоминал сейчас незаконченные чертежи и несданный отчёт, будто доделывал работу.
На Севере зима не кончается даже летом. Утро было морозное, в лужах хрустел лёд, а изо рта шёл пар. По дороге, поджав хвост, плелась плешивая собака, а черневшие на деревьях вороны были похожи на старых сплетниц, накинувших на головы тёмные платки. Ёжась от холода, Лютый прошёл вдоль запертых гаражей, подёргал тяжёлые замки. Раньше здесь собирались мужики, пили водку, шумно споря ни о чём. Он часто бродил по этим одноэтажным улицам, подбирая эхо споров, и возвращался домой пьяным, будто и сам распил бутылку. Гуляя здесь, он втайне надеялся, что его пригласят за стол, поставят стакан и тарелку с принесённой из дома снедью, но когда однажды его позвали разделить на троих, смутился и, не ответив, прибавил шаг. Теперь гаражные посиделки вытеснил телевизор, с которым проводили вечера, как с приятелем. Лютый и сам не мог себе представить жизнь без его криков, споров, смеха и слёз, без новостей, лозунгов, рекламы, скучных докладов, песен, стонов и бормотания, которые наполняли его комнату, расширяя её стены до мировых масштабов и сжимая его «я» до пикселя. А теперь уши, словно ватой, были забиты тишиной, от которой, казалось, могут лопнуть перепонки.
Лютый плутал уже несколько часов, сам не зная, что ищет, пугаясь каждого звука, теряясь в догадках, идти ему домой или в полицию, и как быть дальше.
Но, ни на что не решившись, он ушёл в тайгу, боясь попасться на глаза владельцам гаражей. Лютый пытался представить, как плакала дочь, жалея себя, как шептались сослуживцы, а уборщица оттирала кровь с пола летней веранды. На мгновенье он почувствовал приятную теплоту в груди: сегодня о нём говорит весь город. Он вспомнил торговца наркотиками, продающего дурь подросткам, девушек, которых Могила подбирал для депутата, пьяную дочь. «Маленький человек в маленьком городе, маленький человек в маленьком городе», – бормотал он, обсасывая слова, как леденцы, будто находя в них новый смысл.
В молодости каждый день заканчивался, не успев начаться, но годы тянулись бесконечной чередой, и казалось, что впереди – вечность. Но с возрастом дни становились скучными и вязкими, так что Лютому казалось, будто каждый сорванный лист календаря отсчитывал не день, а год, и потому жизнь проносилась пейзажами за окном, которые он и разглядеть толком не успевал. А сейчас как будто сошёл на остановке, чтобы потрогать их своими руками. В лесу ещё лежал грязный снег, проплешинами белевший в оврагах, и Лютый умылся, протерев им лицо. Скитаясь, он гадал о своей судьбе. Тюрьма? Месть бандитов? И его не покидало ощущение, что он может вернуться в город, будто ничего и не было. Могила будет дремать на летней веранде, бандиты – пить квас, а дочь снова и снова будет садиться в машину Антонова.
Боясь заблудиться, Лютый следил глазами за торчавшей, как заноза, телевизионной вышкой, и каждый раз, когда терял её из виду, покрывался испариной. К вечеру от голода у него закружилась голова. Он жевал горькие незрелые ягоды, от которых жгло во рту, пил воду, выжимая сырой мох, как губку. А к ночи вернулся в город.
В вязких сумерках желтели окна квартир, кромсая тротуары пятнами света, тускло мерцали фонари. Лютому хотелось стучать подряд во все окна, просясь на ночлег, привстав на цыпочках, он заглядывал в квартиры на первых этажах, представляя, как жильцы сидят за столом или смотрят телевизор, и не понимал, почему лишился таких привычных, обыденных радостей.
Пугаясь редких прохожих, он прижимался к деревьям или зайцем перебегал улицу, а, заглянув в урну, вытащил обкусанную, чёрствую булку, которую тут же выбросил, брезгливо поморщившись.
У отделения было тихо, клевали носом патрульные «буханки». На ступеньках растянулась пьяная девица в рваных чулках, а за решётчатыми окнами густела темнота. Нагнувшись к спящей, Лютый поправил задравшуюся юбку, и, перекрестившись, шагнул в отделение.
Дежурный слушал приёмник, прижимая его к груди, как младенца. Лютый долго разглядывал его запертое на замок лицо, пока полицейский не поднял глаза. Гремя засовами, он распахнул дверь дежурки, бросившись к Лютому. Савелий поднял руки.
– Пошёл отсюда! – закричал дежурный, выталкивая его на улицу. – Убирайся! Нельзя! Вон!
– Я Савелий Лютый, который Могилу застрелил.
– Убьют! Беги, убьют!
– Куда?
– Беги, не возвращайся!
Он захлопнул дверь.
– Куда бежать? Куда? – Лютый дёргал дверь, но она была заперта.
Присев рядом с девушкой, Савелий схватился за голову. Под горбатым уличным фонарём скрипела телефонная будка, бившая дверцей на ветру, словно раненная птица. На стене висели портреты преступников и пропавших без вести, фотографии были перепутаны, так что, разглядывая их, не сразу можно было догадаться, кто преступник, а кто жертва. Подволакивая ногу, мимо тащился старик, опиравшийся на покрытую лаком палку, из-за которой издали казался трёхногим. Он с любопытством разглядывал спящую девицу и Лютого, и у Савелия от страха язык прилип к нёбу. Но старик прошёл мимо.
Дежурный распахнул окно.
– Возьми! На первое время хватит! – протягивал он через решётку мятые купюры. – Уходи! Не было тебя!
Взяв деньги, Савелий посмотрел на дежурного. Их разделяла решётка, и Лютый не мог понять, кто из них – в клетке, а кто – на свободе.
Лютый в любой компании был лишним, как пятое колесо. На вечеринках он подпирал стену, на городских праздниках слонялся один в толпе, на застольях, которые устраивали сослуживцы, сидел целый вечер, уткнувшись в тарелку, а дома разговаривал сам с собой. А теперь он крался вдоль домов, чувствуя, как одиночество, которое он носил в себе, как ребёнка, наконец, отпустило его.
Он с изумлением ощупывал себя изнутри, находя, что в теле Савелия Лютого поселился ещё один Лютый, и он с восторгом понимал, что не может предсказать, что тот сделает в следующую минуту. «Уж не шизофрения ли это?» – усмехнулся он, успокаивая себя тем, что безумец среди нормальных – всё равно что нормальный среди сумасшедших, и кто знает, может, только сейчас он избавился от душевного расстройства, которым была его прежняя жизнь.
Раньше Лютый чувствовал, что его будущее уже прошло, а прошлое так и не наступило. Тягучие, серые будни толпились, дыша друг другу в затылок, и у этой невыносимо скучной и длинной очереди уже показался хвост, но, расталкивая локтями, в их череду ворвались дни, вывернувшие его жизнь наизнанку, так что Лютый почувствовал, как прошлое повисло на нём, словно настырная подруга, а будущее толкало в спину.