355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Лаврентьева » Дедушка, Grand-pere, Grandfather… Воспоминания внуков и внучек о дедушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX – XX веков » Текст книги (страница 4)
Дедушка, Grand-pere, Grandfather… Воспоминания внуков и внучек о дедушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX – XX веков
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:09

Текст книги "Дедушка, Grand-pere, Grandfather… Воспоминания внуков и внучек о дедушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX – XX веков"


Автор книги: Елена Лаврентьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

18 мая 1928 года русский Париж отметил 35-летие литературной деятельности Яблоновского. Председательствовал в комитете по организации чествования И. А. Бунин, а на банкете – Н. А. Тэффи. С речами выступали Б. К. Зайцев, Е. Н. Рощина-Инсарова, А. В. Карташов, С. П. Мельгунов, М. А. Осоргин, поэты А. П. Ладинский, Ю. В. Мандельштам, С. И. Левин и другие. Юбиляр получил множество поздравительных писем со всех концов земли.

В двадцатые – тридцатые годы ХХ столетия публикации С. В. Яблоновского регулярно появлялись в русскоязычных периодических изданиях во Франции, Германии, США, Румынии, Китая и других странах, куда судьба разбросала соотечественников.

Многочисленные ныне материалы, посвященные жизни русских эмигрантов во Франции, наглядно показывают, как менялось к ним отношение приютившей стороны. Если в двадцатые годы прошлого века разбогатевшая в результате Версальского мира страна со снисходительным романтизмом любопытствовала в отношении русской культуры и интересовалась жизнью изгнанников, представителей этой культуры, то уже в тридцатые интерес к ним упал. Связано это прежде всего с тем, что деловые и политические круги все более были заинтересованы в связях с СССР, а эмигранты становились досадной помехой, вызывающей раздражение советских вождей и, как следствие, сотрудничающих с ними кругами принявшей стороны. Но было и нечто другое: представьте, к вам приехал даже очень интересный гость, с которым хочется общаться, узнать о нем побольше. Но вот гость прижился, и вы все яснее чувствуете дискомфорт. Французам поначалу была интересна самобытная русская культура, привнесенная эмигрантами, но за годы изгнания они, что называется, приелись, а большинство из них и вовсе утратили признаки той русской культуры.

К концу тридцатых годов намечается естественная убыль в среде русских эмигрантов, однако сокращается и социальная поддержка оставшейся части. С. В. Яблоновский с горечью писал, как молодые люди, вывезенные в детстве из России, а в особенности появившиеся на свет в русских семьях во Франции, теряют интерес как к культуре предков, так и вовсе к русскому языку.

Одновременно и реалистически мыслящие эмигранты окончательно оставляют надежду на возвращение в Россию: «А здесь снова, – пишет в 1937 году С. В. Яблоновский, – готовы задавать и задают сделавшийся уже постыдным вопрос:

– Сколько еще времени?..

Вопрос, заставляющий бросаться в лицо краску стыда, потому что больше попадать пальцем в небо, чем мы попадали, пророчествуя на эту тему, невозможно. Вспоминаются три факта. В конце, кажется, восемнадцатого года, бежав уже из Москвы на Украину, я, читая публичные лекции, попал в Бахмут, родной город П. И. Новгородцева, профессора, одного из основоположников кадетской партии, выдающегося общественного и политического деятеля и прекрасного человека. Тогда намечалась какая-то интервенция, и Новгородцев сказал мне: “Помяните мое слово: в первый день Рождества мы встретимся с вами в Москве”. Первый день Рождества – это значило через два или три месяца.

Поздравление Союза русских литераторов и журналистов в Париже, 1928

Очень скоро после этой встречи мне пришлось бежать и из Малороссии в Одессу. В первый день, как раз в первый день Рождества, подхожу я к одесскому вокзалу и вижу, как по ступенькам его спускается П. И. Новгородцев.

– Павел Иванович! С какой точностью вы определили день, в который мы с вами встретимся!

Грустной улыбкой ответил он на мою грустную шутку и после паузы сказал:

– Да, на первый день Рождества… только не в Москве, а в Одессе.

В африканской пустыне в моем альбоме появилась следующая запись:

“Предсказание: в августе нынешнего 1920 года будем ловить в Днепре язей. Александр Яблоновский.

Тель-эль Кебир, 16 июня 1920 г.”

А в ноябре того же двадцатого года, приехав в Париж, я беседовал с Ильей Исидоровичем Фондаминским <…> и сказал, что падения большевиков нельзя ожидать раньше, чем через три года. Фондаминский, смеясь, замахал руками:

– Что вы! Что вы! Самое большее – через полгода.

С тех пор прошло семнадцать лет…».

25 марта 1921 года Яблоновский прочитал свою первую лекцию в Париже «Русские писатели и русская революция». Позже он множество раз выступал здесь с лекциями о русских писателях и артистах, а также об известных и малоизвестных русских благотворителях, постоянно призывал помогать немощным, больным, подписывал в связи с этим воззвания «Русским зарубежным людям».

Яблоновский с одинаковым энтузиазмом произносил речи на Дне поминовения погибших в борьбе с советской властью (1928, 3 ноября), вечерах в честь В. Г. Короленко (1922, 29 января и 18 февраля) и М. Ю. Лермонтова (1940, 28 января), на чествовании памяти В. Ф. Комиссаржевской перед спектаклем в «Интимном театре Д. Н. Кировой» (1939, 23 марта), на банкетах в честь примы театра «Габима» Ш. Авивит (1924, 9 июля), 25-летия литературной деятельности Б. К. Зайцева (1926, 12 декабря) и В. Ф. Ходасевича (1930, 4 апреля).

В Русском народном университете 29 ноября 1922 г. он сделал доклад об актерах Художественного театра «Буйные сектанты». А в «Очаге друзей русской культуры», в создании которого, к слову, Яблоновский принимал активное участие, 12 ноября 1927 года он читал публичную лекцию “Гамлет” – русская пьеса. Гамлетизм – русская трагедия. Театральные и нетеатральные воспоминания по поводу “Гамлета”».

В 1931 году русские эмигранты попытались возродить журнал «Сатирикон» [8]8
  Еженедельный сатирический журнал (1908–1913), издавался с 3 июня 1908 г. М. Г. Корнфельдом. Главный редактор – А. А. Радаков, с № 9 – А. Т. Аверченко.


[Закрыть]
. М. Г. Корнфельд собрал в Париже группу бывших сатириконцев, к которым примкнули и другие деятели искусства, и снова начал издавать журнал. В выпуске первого номера возрожденного «Сатирикона» (апрель 1931 г.), наряду с В. Л. Азовым, И. А. Буниным, В. И. Горянским, С. Горным (А. А. Оцуп), Дон-Аминадо (А. П. Шполянским), Б. К. Зайцевым, А. И. Куприным, Lolo (Л. Г. Мунштейн), С. Литовцевым, Н. В. Ремизовым, Сашей Черным, принял участие и С. В. Яблоновский. Художественный отдел составляли А. Н. Бенуа, И. Я. Билибин, А. В. Гросс, М. В. Добужинский, К. А. Коровин и др. В конце 1930-х годов С. В. Яблоновский подготовил к печати книгу «Карета прошлого», сохранились даже отдельные страницы гранок с правками деда. В названии книги он использовал слова Сатина из 4-го действия пьесы Максима Горького «На дне», грустно подразумевая, что в карете прошлого далеко не уедешь (в оригинале: «В карете прошлого никуда не уедешь») и что новому времени должны соответствовать новые формы жизни, способы действия, что нельзя жить старыми заслугами или старыми воспоминаниями, надо действовать здесь и сейчас. В книгу вошли воспоминания об ушедшей России, театре, актерах, писателях, художниках, общественных и политических деятелях, меценатах. Тираж книги был напечатан в Эстонии буквально накануне советского вторжения. По много раз повторяемым в разных изданиях словам Яблоновского, тираж книги был уничтожен, а издатель арестован и расстрелян.

Сохранились фрагменты «Кареты прошлого» – очерки-эссе о Мариэтте Шагинян, промышленнике С. И. Мамонтове, актерах Художественного и Малого театров и другие.

Примерно в это же время Яблоновским был подготовлен к изданию сборник стихов, выходу которого помешала начавшаяся Вторая мировая война. К счастью, рукопись сборника сохранилась полностью.

В Париже состоялось примирение Яблоновского со своими эстетическими «противниками» по Московскому литературно-художественному кружку: «С тех пор много воды утекло; В. Ф. Ходасевич из “дерзящего” гимназиста превратился в большого поэта, талантливого литературного критика и одного из самых выдающихся пушкинистов; мы сохранили друг к другу полное уважение. Как я уже сказал, такое же отношение сохранилось и к нашей общей приятельнице, прекраснейшей женщине, эпатировавшей тогда бурлящую часть кружковской публики.

Бальмонт писал мне:

 
"Мне радостно приветствовать того,
Кто в младости сказал мне: «поджигатель!» [9]9
  Эти стихи незадолго до смерти К. Д. Бальмонт посвятил Яблоновскому (они в Капбретони записаны в альбом С.В.Я.). На самом деле строфа звучит так: «Коль враг стал друг, вдвойне ценю его, // Вдвойне тогда сверкнул миросоздатель, // Мне радостно приветствовать того, // Кто в младости мне крикнул “Поджигатель!”».


[Закрыть]
,
 

и – человек нежной и чистой души – заключил стихи пожеланием оказаться на родине: “Чтоб видеть красоту Горящих Зданий”…

Это казалось бы тяжкой закоренелостью, если бы не было меняющей весь смысл заключительной строки:

“Горящих Солнцем и огнем Креста”.

Оказался я – и об этом теперь мне так радостно думать – другом и М. А. Волошина, с которым у меня была стычка более острая, чем с другими.

Схлынула муть, и никакого “рва” засыпать не пришлось, так как его и не было».

Война и раскол в русской эмиграции

С началом войны поддержка оставшихся русских практически прекратилась, исчезла возможность хоть каких-то заработков. Как Яблоновскому, страдавшему в те годы множеством болезней старику, удалось пережить это время, остается для меня загадкой. Со свойственным публицисту юмором, он пишет в дневнике, как осуществлялась во Франции социальная помощь беженцам: «… я не думал, что мне надо документировать своих болезней, которых у меня более чем достаточно, но на всякий случай захватил с собою радиограмму легких, удостоверяющую наличность туберкулеза и диаграмму аорты, с которой тоже неблагополучно. Принял меня, как и других, просивших о карте, молодой человек, который по возрасту вряд ли может быть врачом; прием был буквально молниеносный, как мне приходилось наблюдать это однажды в другом госпитале.

Приглашение на вечер С. В. Яблоновского в Париже, 1936

– Чем вы больны?

– У меня грудные болезни: астма, эмфизема, хронический процесс и вызываемые ими частые катаральные пневмонии.

Он не дал мне докончить:

– Мы больным легкими карточек <на получение молока. – В. П.>не выдаем.

– А чем надо для этого болеть?

– Сердцем.

Я обрадовался и предложил вторую радиограмму. Он взглянул на нее и заявил, что этого недостаточно. Не знаю, нужно ли ему было, чтобы я напился молока только перед самой смертью, и карты я не получил».

Несмотря на тягостные недуги, во время войны у деда возник роман с Наталией Давыдовой, женщиной, моложе его на 27 лет, которой он начиная с 1943 года посвящал стихи, а в 1945 году, в возрасте семидесяти пяти лет, Яблоновский женился. Мне не удалось узнать ничего о семье его второй супруги, известно лишь, что ее мать, Лидия Николаевна Давыдова, урожденная Мамич. Наметившийся в послевоенные годы раскол в среде эмиграции оправдан тем, что большинство изгнанников, оставаясь патриотами России, безусловно, гордились победой русского народа во Второй мировой войне. Многие, в том числе и Бунин, были настолько очарованы этим событием, что готовы были простить больше – викам ужасы революции, коллективизации, политических репрессий и вернуться в «обновленную» Советскую Россию.

Впрочем, и в Советском Союзе многие великие умы надеялись на «очистительные процедуры», которые, как они предполагали, несла вместе со всеми ужасами война. Об этом, в частности, пишет и Борис Пастернак в заключительной части романа «Доктор Живаго»; народ ведь кровью своей доказал верность советской власти.

Яблоновский оставался реалистом и не верил в «перековку» правящей коммунистической элиты. Когда в Париже с 1945 года на волне просоветских настроений начал выходить еженедельник «Русские новости», основанный А. Ф. Ступницким, а с осени 1946 года в нем начал сотрудничать отдавший дань этим веяниям Георгий Адамович, С. В. Яблоновский, отражая реакцию антибольшевистской части эмиграции, написал в эпиграмме на первую строку публикации Адамовича в первом номере еженедельника:

 
«Пишите лучше, пишите чище,
Пишите по совести…
И поселился в достойном жилище,
Где насыщают здоровой пищей,
И Патриоты [10]10
  Имеется в виду газета «Русский патриот», орган Союза русских патриотов во Франции. П., 1943–1944 гг. № 1—13; 1944 г., окт. – 1945 г., 17 марта. № 1—21. Далее газета «Советский патриот».


[Закрыть]
и Русские новости [11]11
  Газета, под ред. А. Ф. Ступницкого (1945–1951), М. Бесноватого (1952–1970). П., 1945 г., 18 мая – 1970 г., 13 ноября № 1—1288.


[Закрыть]
.
Так повелося, что “лучшие” нас
Беречь убеждают морали сокровища;
Так было прежде, так есть сейчас,
Так от Адама до Адамовича».
 

По той же причине в послевоенное время изменились отношения между Сергеем Яблоновским и Иваном Буниным. Оставаясь твердым противником советского режима, Яблоновский опубликовал в «Русской мысли» фельетон под названием «Ему, Великому», в котором в ироничной форме обличал колебания забронзовевшего Бунина, связанные с его интригами по поводу возвращения в СССР. О прежней непримиримости Бунина к власти большевиков и напомнил Яблоновский в этом памфлете. Но не только об этом. В статье «Мой ответ Бунину», следовавшей за фельетоном, Яблоновский говорил о «всегдашнем презрительном отношении Бунина к писателям» вообще, сравнивая его с гоголевским персонажем, для которого в городе был лишь один порядочный человек.

С. В. Яблоновский, Капбретон, 1942

Любопытно то, как одинаково эти события трактуются в постсоветское время даже теми критиками, которые считают себя либералами и борцами с «душным» советским режимом. Некий В. В. Лавров [12]12
  Лавров, Валентин Викторович (р. 1935) – писатель, автор детективов о графе Соколове.


[Закрыть]
пишет в 1989 году – коммунистические идеи тогда еще никто не отменял, и надо было держать ухо востро – следующее [13]13
  Лавров В. В. Холодная осень. Иван Бунин в эмиграции 1920–1953 гг., роман-хроника. М, 1989. С. 352–353.


[Закрыть]
: «…Но “шахматная партия” продолжалась. В парижской “Русской мысли” появился очередной разнос Бунину – некий С. В. Яблоновский обвинял его в “большевизанстве”. Эта статейка была перепечатана в США и снова имела большой резонанс.

– Что эти типы хотят от меня? – вопрошал Иван Алексеевич. Но его единственный слушатель – жена, на этот вопрос ответить не умела. – Ведь это настоящая травля! Мстят за посещение посольства на рю де-Гренель, за встречи с Симоновым, за симпатию, наконец, к Советской России…

Почти без надежды быть услышанным, написал просьбу Цвибаку: напечатать его, Бунина, ответ на статью Яблоновского. Хотя уже понял: в США публикуют какую угодно клевету против него, но не печатают ни строки возражения или даже оправдания.

Но Цвибак и те, кто находился за его спиной, держали наготове надежный кляп: “Если будешь жаловаться – прекратится наша помощь, помрешь с голоду”.

Сам Я. М. Цвибак с неприсущей ему простодушностью проговорился в своих мемуарах: “Я начал уговаривать Ивана Алексеевича письмо не печатать – прежде всего потому, что весь тон его ответа был несдержанный и на читателя мог произвести тяжелое (?) впечатление. Было у меня и другое соображение. В этот момент я был занят систематическим сбором денег для Бунина, нужда которого не знала границ, и мне казалось, что такого рода полемика в газете многих против него восстановит (?!) и в конечном счете повредит ему не только в моральном, но и в материальном отношении”.

Одним словом, бьют и плакать не велят!»

Слова «статейка», «некий» и прочее совершенно определенно указывают отношение автора к Яблоновскому, но, если вспомнить широко опубликованные дневники Бунина «Окаянные дни», где он какими только словами не костерит советскую власть, как он только не несет «Алешку Толстого» за раболепство перед этой властью, становится очевидным недоумение последовательной части русской эмиграции по отношению к политическому хамелеону.

В интервью Николаю Аллу (июнь, 1940) Владимир Набоков говорил, как бедствовали эмигранты в начале войны: «Бунин еще имеет некоторые средства, но Мережковские живут в большой нужде, как и почти все остальные русские эмигранты». Лишения и бессмысленность существования раскололи эмигрантское сообщество. Из писем и дневников, относящихся к послевоенному периоду, очевидно, что писатель всерьез обдумывал возможность возвращения в Советский Союз. И пусть не сочиняет некий В. В. Лавров: в письме к журналисту Андрею Седых (Якову Цвибаку) 18 августа 1947 года Бунин оправдывался относительно своего посещения советского посольства и разрешения печатать произведения в СССР.

Так вот, по поводу оценки той ситуации постсоветской литературной братией. Например, А. К. Бабореко, в терминологии советской литературной критики при оценке «чуждых» произведений, называет упомянутую публикацию Яблоновского «пасквилем», «злобным фельетоном», «позорной выходкой». Существенная разница в возрасте, о которой с присущей ей иронией писала Буниной Тэффи, не помешала установлению нежных отношений между Сергеем Викторовичем и Наталией Ивановной Давыдовой, которая взяла себе в качестве фамилии псевдоним С. В. Потресова. На все оставшиеся ему годы она оказалась верной подругой и помощником старого литератора. Об этом пишут многие из тех, кто знал семью Яблоновских в конце 40-х – начале 50-х прошлого века.

Сергей Викторович тяжело болел, однако находил в себе силы писать публицистические статьи и даже стихи. Наталия Ивановна работала машинисткой. Это давало возможность оплачивать квартиру в Булони, ближайшем пригороде Парижа, и как-то кормиться.

В 1946–1947 годах Яблоновский входил в правление воссозданного Союза писателей и журналистов в Париже, был членом Объединения русских писателей во Франции, писал очерки и статьи для «Нового русского слова», «Возрождения», «Русской мысли», в первом номере которой (19 апреля 1947 года) вышло его стихотворение «Я не видел тебя, дальняя Россия…».

Поздравление с Пасхой от И. С. Шмелева, Париж, 1949

Умер Сергей Викторович Яблоновский 6 декабря 1953 года, незадолго до этого перейдя 83-летний рубеж. Печальное событие было отмечено в русской эмигрантской прессе, где Яблоновский упоминался как патриарх русской журналистики, отдавший ей более 60 лет жизни. Он служил, как писал о нем в 1928 году Вас. Ив. Немирович-Данченко, словно «…верный солдат в светлой рати добра, свободы и красоты, ни мыслью, ни делом, ни одним помыслом, ни одною строкою не изменили своему Знамени». Похоронили С. В. Яблоновского 10 декабря 1953 года на Русском кладбище в Сен-Женевьев-де-Буа. На дубовом [14]14
  Под этим же крестом похоронены мать Н. И. Яблоновской-Потресовой, Лидия Михайловна Давыдова, урожденная Мамич (1865–1943), и Наталия Ивановна Яблоновская-Потресова (1897–1978).


[Закрыть]
кресте скромная металлическая дощечка с текстом:

ЛИТЕРАТОРЪ

СЕРГѣЙ ВИКТОРОВИЧЪ

ЯБЛОНОВСКIЙ-ПОТРЕСОВЪ

1870–1953

YABLONOVSKY-POTRESSOFF

В конце апреля 2009 года мне впервые довелось побывать в Париже. Оставили машину на стоянке возле главных ныне ворот кладбища, где, как и у нас, шла бойкая торговля цветами, могильными памятниками и прочими неизменными атрибутами грустного дела.

На могиле деда, 2009

Вход на старое кладбище – напротив храма в стиле древнего новгородского зодчества, выстроенного по проекту Бенуа. Здесь не столь многолюдно, группируются туристы. Русских не так и много, они удивленно ахают, читая на могильных крестах фамилии тех, кого, например, «проходили» в школе, – удивительное сплетение времен и памяти. В небольшой конторе при храме молодой вежливый служитель, с русой бородой, в очках и черной рясе, быстро нашел нужную могилу на главной аллее, справа, не доходя Галлиполийского памятника, напротив могилы Мстислава Добужинского. Все было так, как я видел на случайно полученной из Санкт-Петербурга фотографии, даже еловая шишка лежала в том же месте. Но, несмотря на стерильную ухоженность, которой отличаются все могилы в этом уникальном некрополе, чувствовалось, что с момента последнего погребения здесь не было никого из близких. Да и откуда им взяться?

Могила С. В. Яблоновского, Сен-Женевьев-де-Буа, 2009

Мы с попутчиком вернулись в цветочную палатку, на смеси европейских языков объяснили обаятельной француженке, что желаем посадить цветы на могилу моего grand-pеre,причем такие же, как те, что растут в России, и чтобы цвели не один год. Мадам даже доверила инструмент – совочек! – и мы, прихватив привезенную для поминовения из России «Столичную», занялись благоустройством могилы.

Проходившие туристы с интересом и, похоже, с пониманием наблюдали за нашим трудом.

С. А. Долгополова
«Как взрослые печальны…»

«От долгой с вами заочной жизни я от вас отвык. Поэтому в гости вас приглашаю дышать свежим воздухом и жить в саду. Но сердца моего с вами делить не буду», – так написал своим детям 84-летний дед Моисей за три года до смерти. Из двенадцати детей Агриппины Федоровны и Моисея Николаевича Макушкиных до зрелых лет дожили только трое: моя мама, ее сестра Анастасия и брат Алексей, вернувшийся с войны капитаном, пройдя в пехоте от Вязьмы до Берлина. Еще двое сыновей пропали без вести в первые месяцы войны. Остальные семеро умерли в отрочестве.

В сентябре 1947 года, после смерти моего отца, военного летчика, мама осталась с двумя детьми: моему брату Геннадию было десять лет, а мне еще не исполнилось и года. Из Кировабада, где в авиационном полку служил отец, мама переехала к родителям на Дон. Станция Чир, находящаяся рядом с Волго-Донским каналом, после войны стала обителью стариков, калек, вдов и детей. Сказать прямо, не самое лучшее место проживания для молодой женщины со стройными ногами, как у голливудских красавиц. Через несколько лет мама перебралась в Рыбинск, чтобы помочь брату, когда он после окончания техникума стал работать там на судостроительном заводе. А я осталась у бабушки с дедушкой.

Мои родители с братом Геннадием, 1940

Из детворы, кроме нас с братом, в доме деда жили мой двоюродный брат Жорка (его отец пропал без вести, а мама умерла), Люда и Толя, для которых тетя Настя стала приемной матерью, выйдя замуж за их овдовевшего отца. Нам не приходилось скучать, но все-таки это было всеобщее сиротство. В пятилетнем возрасте меня поражал печальный вид взрослых. Я даже помню, как через мое детское сознание проходят слова: «Как взрослые печальны, как взрослые печальны, наверное, у них что-то случилось». Потом кто-то из старших рассказал, что совсем недавно была большая война, что степи вокруг были покрыты мертвыми телами защитников и врагов, что их вынуждены были вместе стаскивать в балки, так как у оставшихся в живых не было сил хоронить их по отдельности. Было страшно. Но кроме того, меня почти никогда не покидал какой-то мистический страх. Мне не давал покоя вопрос: «Зачем люди живут?» До четырех лет я не говорила, не произнесла ни единого слова. Боялась, что если заговорю, то взрослые могут задать мне этот вопрос, а я не знала ответа. Спросить их самих тоже боялась: вдруг они сами этого не знают. Тогда все будут ввергнуты в смущение. Мама была уверена, что я останусь немой, но все-таки повезла меня к какому-то врачу в Сталинград. Врач, рассмеявшись, сказал: «Все будет в порядке».

Отец за две недели до смерти (шестой слева), Кировабад, 1947

Когда мне было четыре с половиной года, мы поехали в Сухуми к брату моей мамы, дяде Леше. Офицерские семьи жили в маленьких, барачного типа домиках на берегу горной речки. Там оказалась целая ватага детей, моих сверстников. Все они с утра до вечера были предоставлены сами себе и пребывали в каком-то оголтелом состоянии.

Глядя на них, я подумала: «Похоже на то, что их никто и не спрашивал, зачем живут люди». Взрослые предупредили детвору, что я не умею говорить и что ко мне нужно относиться бережно. В один из дней я увидела, как дети купают в реке маленького рыжего котенка. Несчастный громко кричал. Я бросилась к жене моего дяди:

– Тетя Вера, можно ли купать в реке котенка?

– Как? Ты говоришь? – удивилась она. Котенка у детей отняли, и они решили, что я притвора. С тех пор я стала говорить.

Когда мы, вернувшись, поднялись по ступенькам дедушкиного дома, я вновь приготовилась замолчать. Родственники сидели за столом в сумерках. От только что сваренного картофеля валил пар. Помните едоков картофеля Ван Гога? У меня внутри поднялся столб стыда до самого неба, а в голове появились слова: «Неужели я смогу скрыть от них, что на свете есть море, солнце и сочные груши?!» – и, переступив порог, сказала:

– Здравствуйте!

Однако вопрос о смысле жизни оставался для меня нерешенным. Когда я узнала от старшего брата о печальной судьбе поэта Маяковского и услышала его слова «И жизнь хороша, и жить хорошо!», то поспешила спросить у мамы: «Зачем же он тогда застрелился?»

Судьба поэтов волновала меня не единожды. В марте 1963 года я узнала из газет о встрече Хрущева с деятелями литературы и искусства. На уроке труда, проходившем в мастерской на школьном дворе, я высказала одноклассникам свою позицию: глава государства не может руководить работой поэтов и писателей, так как они – творцы, а для творчества нужна свобода. Мои слова случайно услышал директор. Он вызвал дедушку на ковер. Возвратившись домой, дед не сказал мне ни слова. Он предоставлял детям полную свободу развития.

Я (слева) с бабушкой и сестрой, 1948

Нам он рассказывал чаще всего о своем дореволюционном прошлом. Он также помнил рассказы своего деда, уходившие в глубь истории до 1840 года. В 1905 году донской казак Моисей Макушкин проходил действительную службу в Петербурге. Во время известных событий его, новобранца, оставили в казарме, но он видел, как казаки жестоко избивали беззащитных рабочих. Это до глубины души потрясло его: он потерял веру в Бога. Вернулся на родную землю другим человеком, с жаждой справедливости и равенства для всех. Во время Гражданской войны двое из братьев Макушкиных оказались у белых, двое – у красных. В числе последних был и мой дед Моисей. Его двоюродный брат говорил бабушке: «Ну, Груня, поймаю Моисея – запорю у тебя на глазах». Когда было восстание казаков в станице Суворовская, деда схватили как помощника красного командира и посадили в тюрьму в станице Нижне-Чирская. Там он был помещен отдельно от остальных членов отряда и по ночам слышал, как их расстреливали. Потом его под конвоем отправили в Сальские степи к Мамонтову. Конвоирами оказались два его бывших однополчанина (по действительной службе). Давшие совместную присягу казаки на всю жизнь сохраняли особое родство, наверное, поэтому деду было сказано, что его отпускают на расстояние пятисот шагов, а потом будут стрелять. Деду удалось остаться в живых. В ту мартовскую ночь «вскрылась» река. Тетя запомнила, каким мокрым и обессиленным пришел в дом ее отец. Двоюродная сестра деда была замужем за атаманом. Благодаря этому обстоятельству бабушка раздобыла для себя пропуск, положила деда в телегу, накрыла соломой и повезла в Суровикино. Там стояли эшелоны Ворошилова. Так дед стал пулеметчиком на ворошиловском бронепоезде.

Моисей Николаевич Макушкин

Бабушку из-за того, что дед был у красных, хотели расстрелять. На нее указал один из казаков. Другой казак, дедов однополчанин, вступился: «Нет-нет, он ушел с нами, просто жена не знает, где он». Спустя годы деду сообщили имя того, кто хотел отправить бабушку на расстрел. Дед побелел и сказал: «Пойду его убью». Бабушка повисла на муже: «Моисей, было так много крови, я осталась жива, зачем же еще проливать кровь?!» Вскоре этот человек, чуть было не ставший жертвой возмездия, покинул родные места – боялся деда.

Конечно, дед не мог не замечать того ужаса и беззакония, которые творились вокруг после установления советской власти. Его борьба за справедливость, за устройство новой жизни обернулась страшной трагедией. Можно только представить, что он испытывал, когда началось «расказачивание», когда людей целыми семьями сталкивали в балки, не позволяя никому к ним подойти и даже бросить несчастным кусок хлеба. Тетя рассказывала, как со станции в вагонах, в которых раньше перевозили скот, отправляли казаков в Сибирь. Оттуда доносилась песня «Сторона ты моя, сторонушка…»

В 1937 году дедушка руководил элеватором. Его арестовали. Бабушка поехала разыскивать его в Сталинград. И снова, по странному стечению обстоятельств, на помощь пришел дедов бывший однополчанин по действительной службе, которого бабушка случайно встретила в городе. Он стоял во главе НКВД бывшего Царицына. Через какое-то время дед вернулся, но никогда никому не рассказывал, что с ним произошло. Взрослые также хранили тайны других людей. Например, только спустя годы, уже в Москве, моя престарелая тетя поведала мне историю про Саломатиху.

Дядя Леша, донской казак, 1947

Через двор от нашего большого деревянного куреня стояла мазанка, глиняное сооружение с камышовой крышей. Там жили две женщины. Одна из них, Саломатиха, работала на железной дороге, клала шпалы. Помню ее грубый голос и кулаки, как гири. Другая – Вера Васильевна, полная противоположность первой. Тонкокостная и элегантная, как я бы сказала теперь. Саломатиху я панически боялась и обходила стороной, особенно после ее «расправы» с нашими гусями. Дело в том, что соседи призывали Саломатиху, когда нужно было забить какую-нибудь домашнюю живность. Я, разумеется, не прикоснулась к мясу гусей, за лето ставших моими друзьями. В детстве я всегда удивлялась внешнему и внутреннему несходству этих двух женщин, которых принимала за сестер. Но тетя уже в Москве рассказала мне, что они вообще не состояли в родстве. Муж Саломатихи во время германской войны служил денщиком у командира полка, мужа Веры Васильевны. Потом они вместе добирались до Новочеркасска, чтобы примкнуть к белым. Командир полка оставил свою жену на попечении Саломатихи. Они надеялись в скором времени вернуться в прежнюю Россию. «Ты должна относиться к ней как к сестре», – наказал денщик своей жене. Мужчины ушли, и больше от них не было вестей. А Саломатиха и Вера Васильевна так и прожили вместе всю жизнь. Вера Васильевна занимала горницу, переднюю часть мазанки, где было много икон и куда приезжал священник тайно служить литургию. Во время этой службы многие причащались.

Подготовка к 1 мая в парке, 13 лет, 1960

Дед, повторю, утратил в молодости веру в Бога, а бабушка была очень набожна. В начале войны местные жители переправлялись через Дон на неоккупированные территории и эвакуировали технику, в том числе сельскохозяйственную. Бабушка рассказывала, что немцы бомбили переправу в Калаче, кругом гибли паромы, а она в это время непрестанно молилась.

Дед Моисей не раз корил бабушку за ее «нищелюбие». Действительно, в послевоенное время она как могла подкармливала и помогала всем, кто нуждался. Эта черта передалась и моей маме. Непростительным поступком с ее стороны, по словам деда, было отдать свое теплое синее пальто тетке, дедушкиной сестре. По стоимости пальто в то время приравнивалось чуть ли не к машине. Помогала мама и некоей Тане – банщице. У нее было трое детей. Муж во время войны пропал без вести, поэтому семья не получала «аттестат», то есть пенсию, и очень бедствовала. Когда я впервые от мамы услышала выражение «пропал без вести», я буквально захлебнулась от ужаса: не просто умереть, не просто погибнуть, а пропасть, да еще – без вести! А узнала я о жизни Тани-банщицы от мамы вот при каких обстоятельствах. Однажды утром я не увидела своей любимой шубки на гвоздике, где она обычно висела, и сказала маме:

– На гвоздике нет моей шубки.

– Прости, я не успела тебе сказать, что отдала ее детям Тани-банщицы, – ответила мама и сообщила мне историю их семьи.

– Скажи им, чтобы они любили эту шубку, – попросила я.

Позже, когда на том же гвоздике появилась маленькая вешалка с моим новым костюмчиком (кофточка горчичного цвета и юбка в желто-коричневую клетку), я стала готовить себя к неизбежному будущему: «Только бы не очень полюбить их, потому что скоро мама отдаст их Тане-банщице».

Вбитые в стену гвозди характеризуют весьма скудную обстановку дедовского дома. Несколько кроватей, столы, стулья. Во время войны, когда семья деда была в эвакуации, в доме жило мелкое немецкое командование. У них была ванна. После войны дед сделал из нее основной поливальный узел: набирал в нее холодной воды из колодца, она потом грелась на солнце и растекалась по земляным канавкам в грядки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю