Текст книги "Бабье лето (повесть и рассказы)"
Автор книги: Елена Коронатова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Пятно на стене
Софья Иннокентьевна озабоченно оглядела стол. «Кажется, все, – прошептала она и тут же спохватилась: – А соль-то!» Торопливо достала из буфета солонку, поправила салфетку на хлебнице и, склонив голову набок, прислушалась. Из спальни раздавалось сердитое покашливание. По этому покашливанию она угадывала, что муж недоволен. «Не стоило заводить этот неприятный разговор».
В столовую вошла дочь. Леля похожа на мать. Те же тонкие, красивые черты лица, нервный излом высоких бровей. Только у матери глаза усталые. И выражение лица такое, словно заранее соглашается со всем, что скажут.
– Ну что, говорила с папой? – спросила Леля, вглядываясь в лицо матери.
– Да… Но ты бы, Леленька, сама поговорила, – извиняющимся тоном отозвалась мать.
– Что же, тогда я сама…
– Очень прошу: будь сдержанна, ты же знаешь, как папа устает.
– Мама, я разве когда-нибудь…
– Хорошо, хорошо, я ведь так.
Дочь подошла к окну. Мать взглянула на ее узкие плечи и, вздохнув, смахнула со скатерти невидимые крошки. Дочь и мать молча прислушивались к тому, что делалось в соседней комнате, и с нетерпением поглядывали на часы.
Ровно в восемь в столовой появился Зиновий Николаевич. Сказав «доброе утро», он сел к столу и подвинул к себе стакан с простоквашей. Напротив мужа поместилась Софья Иннокентьевна, между ними – дочь. Воцарилось молчание.
Когда Софья Иннокентьевна разлила в чашки кофе, Леля, бросив на мать быстрый взгляд, сказала:
– Папа, я хочу с тобой поговорить…
– Да? – недовольно произнес отец. – Ты же знаешь, Ольга, что я не люблю разговаривать во время завтрака. Может быть, перенесем на вечер?
– Нет, папа, я должна… вообще мне надо знать… я обещала дать ответ…
– Никогда не следует давать непродуманных обещаний. Но, коль необходимо, я слушаю, – холодно вымолвил Зиновий Николаевич. Он отодвинул чашку с кофе, давая понять, что завтрак испорчен.
Софья Иннокентьевна, часто моргая, переводила взгляд с мужа на дочь.
Дело в том, волнуясь, повторяя одно и то же, заговорила Леля, что девочки и ребята их группы решили отпраздновать защиту диплома – устроить складчину. Но решили, конечно, у кого-нибудь дома собраться. В общежитии неудобно. Негде потанцевать. А у нас отдельная квартира, есть радиола и потом не надо бегать посуду собирать…
– В общем, мы хотим в это воскресенье у нас собраться… то есть попросить у тебя согласия, – скороговоркой произнесла Леля.
Зиновий Николаевич заговорил медленно, с паузами. Стало быть, она хочет развлекаться за счет отдыха родителей?
– Папа, не понимаю, о чем ты говоришь?
– Леля… – умоляюще прошептала мать.
– Тем хуже для тебя, – произнес Зиновий Николаевич, болезненно морщась и притрагиваясь рукой ко лбу. – Значит, ты считаешь возможным, чтоб по твоей милости и по милости твоих подруг мать провела на кухне двое суток, а я лишился воскресного отдыха.
– Папа, послушай…
– Нет, ты потрудись послушать. Подвергать родителей беспокойству ради собственных развлечений – это эгоизм. Надеюсь, ты поняла? Думаю, что тебе нечего возразить.
– Папа, у меня есть что возразить. Ведь я первый раз прошу, первый раз за всю жизнь. Подожди. Ты говоришь – эгоизм. Эгоизм – это не то, а другое… У нас есть, а у других нет, и мы не хотим для других – вот это и эгоизм. Я знаю, все наши ребята…
– Леля, опять – все! Сколько раз я говорил, что это стадная психология…
– Не стадная, а коллективная. Мы ведь живем в коллективе, мы должны считаться…
– Извини, но, кажется, с меня довольно нравоучений собственной дочери.
Зиновий Николаевич встал из-за стола и, не замечая испуганного лица жены, сказал:
– Сегодня на обед приготовишь куриный бульон с клецками, а на второе – рыбу. Мне необходимо избегать мяса.
– А на третье что? – подавив вздох, спросила Софья Иннокентьевна.
– Сделаешь черносмородиновый кисель.
Софья Иннокентьевна, как обычно, вышла проводить мужа в прихожую, подала ему шляпу, плащ, как обычно, он подставил ей для поцелуя щеку, и она чуть притронулась губами к выбритой душистой коже.
В прихожую выскочила Леля. Мать взглянула на нее и опустила голову.
– Кто эгоист? Кто? – быстро заговорила Леля, проглатывая окончание слов. – Мы ведь только твои именины празднуем. Ты маму во что превратил? Она же боится тебя! У нее знаешь из-за чего был сердечный приступ? Твою пикейную сорочку прожгла и до того испугалась, что сразу приступ… У мамы из-за тебя болезнь сердца, потому что она все дрожит, все боится… Ненавижу! Ненавижу! – крикнула она тоненьким, срывающимся голоском и выбежала из прихожей.
Он задержался всего на несколько секунд. Не повышая тона, сказал жене:
– Тебе известны мои принципы. Дочь обязана жить с родителями. Но передай Ольге, что кушать она может в своей комнате. Я больше не намерен выслушивать истерик. И передай – мне не нужны ее извинения.
Зиновий Николаевич вышел на улицу, как всегда, за полчаса до начала рабочего дня. Времени вполне достаточно, чтобы размеренным шагом, не перегружая сердце, дойти до завода.
Недавно прошел дождь. На темном асфальте отпечатались в елочку следы шин. К панели прилипли мокрые, сбитые дождем листья.
На перекрестке улиц голубоглазая девчонка продавала незабудки. Она вытаскивала букет незабудок из оцинкованного ведра и, стряхнув с голубых венчиков стеклянные капли, протягивала цветы прохожим.
В выемке на асфальте скопилась вода. Ярко-синее небо и ослепительные маленькие солнца отражались в многочисленных лужицах. В одну из луж с размаху влетел воробей, затрепыхал крыльями, окунулся и взлетел на ветку тополя. Ветка качнулась. Несколько тяжелых капель упало на шляпу Зиновия Николаевича. Он недовольно поморщился.
Он не видел ни воробья, ни девчонки с глазами-незабудками, ни живых незабудок, ни маленьких солнц, он не видел и большого ослепительного солнца, показавшегося из-за курчавых облаков.
Он шел спокойным, размеренным шагом. Два шага – вдох, три шага – выдох. Дыхательная гимнастика делает прогулку лечебной.
Время прогулки рассчитано так, чтобы прийти на завод за десять минут до гудка и сесть за свой письменный стол главбуха.
Лицо Зиновия Николаевича напоминало маску, которой придали однажды выражение вежливого равнодушия. Умение не показывать свое настроение – признак прекрасно воспитанного человека.
Но в душе он негодовал. Абсолютное отсутствие чувства благодарности!
Почему я должен подвергать себя неудобствам? Неужели только потому, что у меня есть сервиз и благоустроенная квартира. Как это глупо! И еще она смеет говорить мне, что я угнетаю мать. Кто освободил Софью от обязанностей зарабатывать на жизнь? Если бы не я, ей до сих пор пришлось бы обучать оболтусов. Сельская учительница! Экая карьера! В перспективе – старая дева, синий чулок. Очень заманчиво. Она должна быть счастлива тем, что у нее есть муж, за которым она может ухаживать. Лишить ее этой возможности – значит лишить счастья. И вот – награда… Кажется, я волнуюсь. Еще не хватало, чтобы слова неблагодарной девчонки повлияли на мое сердце. Похоже, что у меня начинается сердцебиение…
Сегодня все, словно нарочно, складывалось так, чтобы раздражать Зиновия Николаевича.
За стеклянной перегородкой, отделявшей его кабинет от бухгалтерии, раздавались громкие голоса. Зиновий Николаевич не выносил шума. Он любил повторять: «Тишина – это первое условие для продуктивности в работе».
У него в бухгалтерии всегда прежде было тихо. Сотрудников он выбирал сам: пожилых женщин с приличным стажем работы, добросовестных, хорошо знающих Свое дело. Но в январе заболела одна из сотрудниц. И он взял в бухгалтерию эту легкомысленную девицу. Он давно бы ее уволил, но за нее горой вставал комитет комсомола.
Больше всего раздражали постоянные телефонные звонки. Почему-то Майя – так звали легкомысленную девицу – вечно всем нужна.
Казалось, она нарочно громко смеется, чтобы досадить ему. Однажды он в этом убедился. Видимо, старший бухгалтер Александра Михайловна сделала ей замечание, и Майя громко, специально, конечно, для него, сказала: «Ни фига я его не боюсь, – и еще раз повторила: – Ни фига».
С этого момента он почувствовал, что ненавидит эту девицу и уже не может больше не замечать ее.
И вот сейчас он невольно поймал себя на том, что прислушивается к ее голосу. С раздражением придвинул папку с бумагами. Но его все время отвлекали от дел. Сначала Майя долго по телефону с кем-то договаривалась о каких-то соревнованиях. Звучный веселый голос напоминал голос дочери. Потом позвонили из завкома и долго выговаривали. Неудобно получается: работница ушла в декретный отпуск, а по больничному ей до сих пор не оплатили. И, наконец, когда он углубился в чтение бумаг, вошла Ксения Ивановна; лицо ее было заплакано. Дрожащим голосом она проговорила:
– Зиновий Николаевич, очень прошу вас. У моей приятельницы умер единственный сын. Такое несчастье… – Ксения Ивановна тихонько всхлипнула.
Зиновий Николаевич забарабанил пальцами по столу. Ксения Ивановна торопливо сказала:
– Вот я прошу вас. Очень прошу. В два часа похороны. Разрешите мне сейчас пойти… Надо ей помочь… она совсем одна…
Зиновий Николаевич положил руку на бумаги с надписями «Глав. бух.» на уголках и, глядя поверх головы женщины, произнес:
– Каждый день кто-нибудь умирает. Это не значит, что мы имеем право не работать. Не забывайте, у нас с вами баланс.
– Зиновий Николаевич, но это моя лучшая подруга детства. У нее единственный сын… Такое несчастье. Прошу вас… – Она прижала платок к губам.
– Ксения Ивановна, повторяю, мы не имеем права забывать о твердом распорядке рабочего дня. И мне, поверьте, крайне неудобно напоминать вам об этом. Сыну вашей подруги уже ничем не поможешь. Проявите больше чуткости и заботы о живых. Не задержите ведомости на зарплату рабочим. Это наш служебный и, если хотите, общественный долг.
Зиновий Николаевич подвинул к себе бумаги и стал их читать. Пальцы его правой руки с закругленными, аккуратно подстриженными ногтями выбивали по столу недовольную дробь, будто выговаривали: «не ме-шай-те, не ме-шай-те!»
Ксения Ивановна еще немного постояла, громко дыша, и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
Тотчас же за стеной голос Майи спросил:
– Ну как, отпустил?
В кабинет она не вошла, а ворвалась. Ему вдруг показалось, что перед ним стоит не легкомысленная девица, а его собственная дочь. В глазах Майи он прочел такое же откровенное презрение и гнев, какое недавно прочел в глазах дочери.
– Я н-н-не знаю, – заикаясь от волнения, произнесла Майя, – н-н-не знаю, есть ли у вас отец или мать и вообще… есть ли у вас душа?!..
– Что вам угодно?
Он с удовлетворением отметил: его корректность подействовала на девицу, и она пыталась справиться со своим волнением.
– Мы все просим вас отпустить Ксению Ивановну на похороны. Останемся после шести и отработаем.
Очень вежливо он заметил, что Ксения Ивановна в адвокатах не нуждается и что Майя, как комсомолка, обязана поддерживать дисциплину на производстве и неукоснительно бороться за твердый распорядок рабочего дня. Он взглянул на часы и добавил:
– Учтите, уже половина десятого, а вы все еще разговариваете. Потрудитесь заняться делом.
Но она не ушла.
– Вы черствый формалист! – с яростью сказала девушка.
За стеклянной перегородкой стало тихо. Наверное, там прислушивались, и он сдержался.
– Если хотите меня критиковать, то пожалуйста, я не возражаю. Через два дня профсоюзное собрание. Вам будет предоставлена трибуна для критики.
– А мне не нужна трибуна, я не на собрании, я так скажу. – Она подошла к столу и взяла с него пресс-папье. У Зиновия Николаевича мелькнула мысль, что девица бросит сейчас эту тяжелую штучку в него. Но Майя осторожно поставила пресс-папье на место и каким-то очень уж звенящим голосом проговорила: – Вы когда-нибудь жалели… хоть кого? – И, несколько секунд помолчав, с отчаянным озорством спросила: – А вам не страшно жить вот так… не страшно?! А?
Оставшись один, Зиновий Николаевич долго и тупо смотрел на дверь, потом прошептал: «Невоспитанная девчонка». Он подвинул к себе бумаги и заметил, что руки у него дрожат. Прижав пальцы правой руки к запястью левой, стал считать удары пульса: раз, два, три…
Александра Михайловна словно из-под земли выросла перед его столом. Она так же бесшумно опустилась в кресло, сняла зачем-то очки и, близоруко щурясь, неестественно спокойным тоном произнесла:
– Я отпустила Ксению Ивановну на похороны. Под свою ответственность.
Прошло несколько минут, прежде чем Зиновий Николаевич выдавил:
– Великолепно. Прекрасно.
Его слова никто не услышал. Александры Михайловны в кабинете уже не было…
Не признаваясь самому себе, он надеялся, что дочь или жена позвонит ему и будет просить у него прощения. Так случалось прежде, когда он бывал ими недоволен. Разумеется, он категорически отвергнет даже попытки к примирению. Пусть сначала заслужат прощение. Свою обиду на дочь он перенес и на жену. В самом деле, почему она не проронила ни слова, не возмутилась, когда дочь оскорбляла его, отца… Жена молчаливо приняла сторону дочери.
Он ждал напрасно. Ни жена, ни дочь не позвонили.
Дома Софья Иннокентьевна, как обычно, встретила его в прихожей, приняла у него из рук шляпу и плащ.
На столе стояло два прибора. Он ждал объяснений. Но Софья Иннокентьевна молчала. Выражение лица у нее было грустно-виноватое.
Поздно вечером, когда Зиновий Николаевич ложился спать, стукнула входная дверь. Дочь сразу же прошла в свою комнату. Он надел пижаму и сел в кресло. За стеной тихо переговаривались. Через полчаса раздались легкие шаги.
Зиновий Николаевич поспешно взял газету и подумал: «Я скажу, что больше ее своей дочерью не считаю».
Но он ошибся. Это была жена.
– Что, пора спать? – избегая его взгляда, спросила Софья Иннокентьевна.
– Можешь ложиться, – сухо произнес он, – я еще почитаю.
Так стало повторяться каждый день. Дочь избегала с ним встреч. Жена отмалчивалась. Иногда он видел, как Леля пробегала мимо окна, слышал ее легкие шаги в соседней комнате и как она вполголоса разговаривала с матерью.
А в остальном все шло как обычно. Жена провожала на работу, подавая в прихожей шляпу, встречала, когда возвращался с завода.
В определенные часы на столе появлялся завтрак, обед и ужин. Скатерти и салфетки сияли безукоризненной чистотой. Но в этом, много лет назад налаженном и таком, казалось, безупречном механизме лопнула какая-то пружина. Механизм работал, однако явно фальшивил.
Однажды, в субботний вечер, в прихожей его никто не встретил.
В шляпе, не снимая плаща, он прошел в столовую. На столе один прибор, рядом записка. Он взял ее и прочел. Софья Иннокентьевна подробно сообщала, где взять суп и жаркое, она вернется поздно, просит к обеду ее не ждать.
Зиновий Николаевич прочел записку дважды, один раз в очках, потом, сняв очки и держа записку в вытянутой руке.
Вернулся в прихожую и оглядел вешалку. Так и есть – они ушли вместе. Их плащей на вешалке нет.
– Ну что же! – вслух сказал он.
Зиновий Николаевич немного постоял и, теребя пальцем подбородок – жест, который выдавал крайнюю степень его раздражения, – машинально подошел к зеркалу, пригладил рукой и без того прилизанные волосы на макушке, и вдруг выражение его лица резко изменилось. Сначала оно выразило удивление, потом гладкую, холеную кожу залила краска негодования.
На сундуке обычно стоял добротный желтой кожи чемодан. Леля купила его на свои деньги, отправляясь на преддипломную практику. Сейчас чемодана на сундуке не было.
Зиновий Николаевич обернулся и принялся рассматривать сундук, точно отражение в зеркале могло его обмануть.
Зеркало его не обмануло – чемодана не было. Не веря еще своей догадке, он на цыпочках, словно его могли услышать, прошел в комнату дочери.
Голая без постели кровать, голый письменный стол с выдвинутыми пустыми ящиками, пустые полки этажерки, на полу – клочки каких-то бумажек и обрывки веревок…
Зиновий Николаевич переводил тяжелый взгляд с одного предмета на другой. Внезапно все предметы растворились. Осталось лишь четырехугольное пятно на стене и рядом в бронзовой раме его портрет. Там, где было темное пятно, прежде в такой же раме висел портрет жены.
– Великолепно, прекрасно! – произнес он сдавленным голосом.
Не раздеваясь, прошел в спальню и сел на застланную белым покрывалом кровать.
Откуда это пришло?! Ведь она всегда была такой послушной, такой благоразумной. Даже в пустяках не смела возражать. Разве когда-нибудь она позволила не покориться его воле?! И вдруг вспомнил… Это было лет двенадцать назад.
…Леля притащила щенка, хотя он запрещал брать в дом животных. Щенок всю ночь скулил. Утром Зиновий Николаевич потребовал, чтобы щенка выбросили. И каково же было его удивление, когда вечером снова услышал жалобное повизгивание.
Он велел дочери тотчас же выбросить щенка, но Леля, глотая слезы, принялась умолять:
– Папочка, ну, пожалуйста, разреши. Прошу тебя. Ну, пожалуйста…
Он взял щенка, чтобы выкинуть его вон. Дочь нагнала его у двери, схватила за руку и, громко плача, все повторяла:
– Папочка, ну, пожалуйста…
Он сказал:
– Я выброшу его. Ты должна быть наказана за непослушание.
И тут свершилось такое, чего он никогда не мог ожидать. Его дочь, тихая, покорная Леля, бросив на него какой-то зверушечий, полный ненависти взгляд, наклонилась и впилась зубами в его руку. Он вскрикнул от неожиданности и боли и выронил щенка. Дочь схватила собачонку и убежала. Они с женой нашли Лелю под утро на чердаке полуживую от страха. Только болезнь избавила дочь от наказания. По молчаливому уговору в семье об этом прискорбном случае не вспоминали. Леля по-прежнему была тихой и благоразумной. Он считал, что случай со щенком дань переходному возрасту и уж взрослую дочь он сумеет заставить поступить так, как он находит нужным.
Впервые за много лет он пообедал в одиночестве.
Жена вернулась поздно, когда он уже лежал в постели. Она прошла в спальню, не зажигая света, разделась и легла. Он слышал, как скрипела под ней кровать, когда она ворочалась, как она вздыхала и плакала в подушку.
Он спал плохо. Всю ночь его преследовал один и тот же сон – серая стена, на ней темное пятно, а рядом его портрет, который почему-то все увеличивался до гигантских размеров.
Деньги
Ночью прошел дождь. Мокрые крыши блестят, словно их только что покрасили. Листья деревьев роняют тяжелые капли. В лужах отражается серо-голубое небо и круглые белые облака.
Немощеная, широкая и тихая Лесная улица когда-то была опушкой леса. Нынче от него остались лишь растущие по обочинам дороги старые разлапистые тополя. И дома на улице старые: одноэтажные, деревянные с резными наличниками и ставнями. За окном теснятся красные и розовые зонтики цветущей герани, они перемежаются с фуксиями, развесившими пестрые кисточки цветов.
У каждого дома – палисадник, засаженный черемухой и сиренью. Между палисадником и калиткой втиснулась скамеечка, чтобы летним вечерком посидеть на ней, подышать свежим воздухом, поглядеть на прохожих и на ребят, играющих в лапту.
На Лесной улице живет много стариков. Просто удивительно сколько их. С тех пор как Маша Пушкова стала работать почтальоном, ей кажется, что здесь живут сплошь старики. Приходится заходить с пенсией чуть ли не в каждый дом.
Сегодня Маше особенно некогда, а, как на грех, у нее прибавились два пенсионера. Хорошо, что день прохладный. Только бы вечером не было дождя.
Вечером Маша пойдет на свидание. На последнее. Больше они свиданий назначать не будут. Они поженятся. Сразу, как дадут Косте комнату. Жена. Смешное слово «же-на». Мама, как узнала, рассердилась. Молода еще. Ну, тогда Маша заявила: «Сама-то шестнадцати лет замуж вышла, а мне как-никак почти девятнадцать».
Маша достает из кармана зеркальце и, оглянувшись (нет ли кого), разглядывает себя. Костя говорит, что у нее красивые глаза. Чего хорошего! Во-первых, круглые, во-вторых, голубые, как у кукол. Если бы карие (у Кости черные)! Нос пуговкой, а волосы никогда и не расчешешь как следует. Зато завивку не надо делать. Но уж очень белые. И вообще никакой солидности во внешности. Надо быть серьезной. Все ж таки – жена! А Костя будет муж!
С Костей они целый год встречались по утрам около почты. Он всегда ей улыбался, а она хмурилась. Маша считала неприличным улыбаться незнакомым парням.
Однажды он спросил ее:
– Девушка, почему вы такие серьезные?
Потом он пошел за ней. Он ходил за Машей весь день, дожидаясь ее у ворот. Костя рассказал о себе все: ему двадцать лет. Он работает на заводе слесарем-электриком. Будущее, конечно, за электротехникой. Он может поручиться за это собственной головой. Вот жаль, что не пришлось пойти в вуз. Он мог уже быть студентом второго курса электротехнического института. Ему надо работать. Он главный кормилец в семье. Маша сказала: «Я тоже». Он изумился: «Такая маленькая?» Маша обиделась: «Дело не в росте». Костя поспешно согласился.
Они стали вместе ходить в кино, потом в библиотеку, где Костя занимался. Маша читала книгу, которую он для нее выбирал. Эти книги не всегда были понятными, но она добросовестно прочитывала их до конца.
С наступлением лета они нередко уезжали за город.
Костя, начав больше зарабатывать, заявил, что отдыхать нужно культурно.
Он уговаривал Машу пойти в оперный театр или в парк. Ей хотелось и в театр и в парк, но у нее не было хорошего платья. В прошлую получку не могла купить. Нужно было братишек отправлять в пионерский лагерь.
Но сегодня она получит зарплату и купит себе новое платье. Мама так и сказала: «Хватит тебе на нас тянуться».
Платье себе Маша облюбовала в центральном универмаге. Белое, с крупными черными горошинами. Почти такое же она видела на одной артистке в кино.
Возвращаясь с работы, Маша забегала в универмаг – посмотреть, не продано ли платье. К ее радости, платье висело на прежнем месте. Вечером она его наденет и встретится с Костей у ворот парка. Он непременно скажет: «Какое красивенькое платье» (он однажды сказал ей: «Какой у тебя красивенький воротничок»).
Она небрежным тоном ответит: «Ничего особенного».
Скорей бы вечер. День такой длинный. Тут еще подоспело подписное издание.
И как назло, что-нибудь задерживает. Пенсионер Голубев куда-то ушел. Ну, куда ходить старому человеку? Сидел бы дома. Пришлось два раза забегать. Не оставлять же его без денег. Старик славный. Книг у него как в городской библиотеке. Только зачем он ее называет барышней?
А вот Грохальского Маша терпеть не может. Хорошо, что он живет на краю улицы и после захода к нему можно идти домой. Почему-то потом неприятно снова стучаться в чужие двери.
Девушка сворачивает в узенький переулок, минует его и выходит в тупик Железнодорожной улицы к красивому шестиэтажному дому. Он стоит, как великан, раздвинув карликовые домишки.
Маша любит этот дом, ей кажется, что в нем живут веселые и добрые люди.
Дверь Маше открывает Татьяна Петровна, худенькая большеглазая старушка в длинной черной юбке и белой кофточке.
– Проходи, проходи, – ласково сказала она.
– У меня ужасно много разноски.
Надо торопиться, торопиться… Вечером Маша встретится с Костей. Он уговаривает ее учиться в вечерней школе. Они будут вместе учиться. Он говорит: «Физику и математику я беру на себя». Костя абсолютно все знает про атомную энергию. Он столько книг перечитал. Неизвестно, когда он успевает. Костя добрый и ужасно умный. Вечером в новом платье она с Костей пойдет в городской парк.
– В городском саду играет духовой оркестр… тра-ля-ля-ля-ля. – напевает Маша и бежит по двору, прыгает по ступенькам, поднимаясь по лестницам, стучится в двери и снова бежит от дома к дому.
Маше хочется с кем-нибудь поделиться своей радостью. У пенсионерки Герасимовой она не выдерживает: у старушки есть внучка, студентка Лидка. Обычно, когда она идет закрывать за Машей дверь, они болтают, стоя в коридоре у вешалки. Нынче каждая минута на счету. И между девушками происходит торопливый разговор.
– Я сегодня куплю себе страшно красивое платье.
– Какое?
– Белое с черными горошинами. Креп-марокен.
– Прелесть! – восклицает Лидка и встряхивает кудряшками-штопорами. Штопоры разлетаются в разные стороны. – Серьезно, Маша, я очень рада за тебя. Столько работаешь…
– Я сегодня иду в парк с Костей. Ему дают комнату на заводе, правда маленькую. Но это ничего. Зато своя будет!
– Вот здорово!
Маша бежит по двору, а Лида, высунувшись из окна, кричит:
– Маша, Машенька, ни пуха тебе, ни пера!
И снова кудряшки-штопоры вздрагивают и разлетаются в разные стороны.
– Пошла к черту, – смеется Маша.
«День сегодня просто замечательный, – думает Маша. – А главное, так много хороших людей живет на свете – Костя, Татьяна Петровна, Лидка. Лидка хорошая, такая простая. Чего ей радоваться за меня…»
Сердце девушки готово разорваться от счастья. Внутри ее тоненько поет какая-то скрипочка.
Накрапывает дождь, пузырятся лужи. Но дождь ненадолго. Влажный ветерок словно прохладными ладонями ласкает щеки Маши.
Ах, как после дождя пахнут тополя! Дышишь не надышишься.
Улыбаясь своим мыслям, Маша входит в большой двор, поросший низкой густо-зеленой травой. В глубине двора длинный, барачного типа дом. Многие жильцы переехали на днях в новый жилой массив, а здесь поселились другие.
Наверное, пенсионерка Босоножкина новенькая, такой еще Маша корреспонденции не носила. Каких только смешных фамилий не бывает.
Маша идет мрачноватым коридором. По обеим сторонам – двери, рядом с ними нагромождены ящики, колченогие стулья, разное тряпье. В шестиэтажном доме подобной рухляди нет. Но где же тут живет Босоножкина? За дверью в конце коридора слышны голоса – женский плачущий и грубый мужской. Маша стучится в эту дверь. На минуту воцаряется тишина, потом раздается: «Войдите», – и Маша входит.
В тесной комнате, наспех заставленной мебелью, – трое: худая синеглазая женщина, мальчик лет двенадцати, с такими же, как у женщины, синими глазами, и толстяк со злым лицом. Он в широких, на помочах штанах и тапочках на босу ногу; в открытый ворот нижней рубашки видна жирная, волосатая грудь. Лицо отекшее, за набрякшими веками прячутся оловянные глазки. Но самое отталкивающее в его лице – отсутствие губ. Вместо губ – тонкая щель.
Женщина лежит на кровати, лицо у нее заплаканное.
Мальчик забился в угол между комодом и кроватью и исподлобья смотрит на Машу. У ног стоящего посредине комнаты безгубого толстяка валяются осколки разбитой вазы.
Как ни молода Маша, но она догадывается: здесь только что разыгрался семейный скандал.
– Тебе кого? – грубо спрашивает толстяк Машу.
– Не знаете, где Босоножкина живет? Мне вот ей пенсию.
– Заходите, девушка, – неожиданно приветливым тоном говорит он. – Присаживайтесь, вот стульчик.
Маше неприятно смотреть на него, она обращается к синеглазой женщине:
– Вы Босоножкина? Вам пенсию?
– Да, да, я, – женщина смущенно улыбается. – Мне не по старости, а по инвалидности. Я бы, конечно, с удовольствием работала и от пенсии отказалась бы. Врачи не разрешают. Разве я виновата? – Женщина умоляющими глазами смотрит на безгубого толстяка. Кажется, она вот-вот заплачет, и Маша начинает ненавидеть безгубого.
– Мам! – срывающимся голосом восклицает мальчик и садится на кровать.
– Не буду, не буду, – шепчет женщина и украдкой гладит руку мальчика.
Маша растерянно произносит:
– Ничего особенного, – и, уже справившись с собой, строго добавляет: – Государство обеспечивает престарелых и больных.
Женщина встает и, достав из комода пенсионную книжку, спрашивает:
– Я должна этот листочек заполнить?
– Да. Вот здесь распишитесь.
У женщины трясутся руки.
– Петр, принеси воды матери, – говорит безгубый толстяк.
Мальчик смотрит на мать, не двигаясь с места.
– Ты слышишь, тебе говорят! – щеки у безгубого становятся багровыми.
– А вы на меня не кричите. Вы мне не отец, чтобы кричать. Вы мне никто! – Дернув остреньким плечиком, мальчик выбегает из комнаты.
Маша считает деньги. У нее тоже начинают трястись руки.
– Поаккуратней, девушка, – говорит толстяк, – двадцатипятирублевочку уронили.
Он запихивает деньги ей в сумку.
– Спасибо, – сквозь зубы бросает Маша. «Надо же, я еще должна ему спасибо говорить. Из-за него и уронила, – в душе негодует она. – Лазит по чужим сумкам, бессовестный».
Только очутившись на улице, Маша вздыхает свободно, полной грудью. Вот уж ни за что в жизни не вышла бы замуж за такого противного человечишку, как этот толстяк.
Впервые за весь день она чувствует тяжесть сумки.
Маша снова бежит по улице. Надо торопиться, чтобы успеть получить зарплату и успеть купить платье. С озабоченным лицом Маша идет от одних дверей к другим, от дома к дому.
Наконец-то последний заход, и она свободна. Маша стоит у дверей Грохальского и дергает ручку старомодною звонка. Колокольчик не звенит, а как-то хрипло тявкает. За дверью никаких признаков жизни. Маша дергает ручку звонка еще и еще раз. Может, уйти? Но вот раздаются шаркающие шаги. Старческий голос спрашивает:
– Кто там?
– Пенсия.
Молчание. Маша догадывается: Грохальский в «глазок» смотрит на нее.
Глухо стучит болт, щелкает замок, звякает цепочка. На пороге высокий костлявый старик. На нем узкие брючки, чесучовый пиджак с короткими рукавами и галстук бабочкой, синий в белую крапинку. Лицо у старика желтое, с отвисшими щечками. На носу – пенсне.
Пожевав тонкими губами, Грохальский сердито говорит:
– Что это вы, девица, трезвоните на весь дом? Такая молодая, а такая нетерпеливая!
Он долго еще ворчит. Потом, сказав: «Минуточку», Грохальский закрывает дверь на цепочку и уходит. «Сумасшедший старикашка! – возмущается Маша. – Неужели он считает, что я могу его обокрасть?»
Грохальский возвращается, держа в руках квитанцию. Маша знает: старик вручит квитанцию лишь после того, как получит деньги. Он пересчитывает их трижды. Он всегда говорит: трехкратный пересчет по теории вероятности исключает возможность ошибки. Придумал еще какую-то теорию вероятности, только чтобы людей задерживать. Маша представляет, как он станет бесконечно долго, мусоля пальцы, шебаршить бумажками, и у нее почему-то начинают чесаться ладони.
Но что это? Как же так? Нет, не может быть! Она не могла потерять деньги. Не могла! Но денег нет! Это совершенно ясно, хотя она продолжает шарить дрожащими руками в сумке. От страха у нее пересыхает во рту и по спине ползут мурашки.
Грохальский, сняв пенсне, смотрит на нее круглыми пронзительными глазами.
– Ну-с, – говорит он.
– Вы извините, уж, пожалуйста, извините, – бормочет Маша, – я, наверное, забыла… то есть оставила… на почте… в общем, не взяла деньги… я завтра принесу… Вот увидите…
– Допустим, – Грохальский надевает пенсне. – Но учтите, сегодня мой срок получения пенсии. Завтра жду до шести. После шести я звоню начальнику почты и ставлю его в известность. Пеняйте на себя.