355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Анненкова » Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души» » Текст книги (страница 9)
Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:15

Текст книги "Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»"


Автор книги: Елена Анненкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В финале шестой главы счастливым был назван герой поэмы: он заключил выгодную сделку, вернувшись в гостиницу, хорошо поужинал (у Плюшкина такая возможность ему не представилась) и мог крепко заснуть, «как спят одни только те счастливцы, которые не ведают ни гемороя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей» (VI, 132).

Седьмую главу Гоголь открывает размышлением о счастливых путниках и счастливых писателях. Иронические слова о Чичикове, о счастливцах, свободных от умственных способностей, побуждают задуматься, что же вмещает в себя это одновременно привычное и неопределенное понятие. Романтические герои не верили в возможность счастья для человека исключительного и свои собственные страдания несли не без гордости. Но литература первой трети XIX века осваивала и гораздо более сложное и глубокое понимание счастья. Если Чацкий в комедии А. С. Грибоедова, мечтавший о счастье («Спешил!., летел! дрожал! вот счастье, думал, близко» [66]66
  Грибоедов А. С. Сочинения в стихах. Л., 1967. С. 171.


[Закрыть]
), обречен на разочарование и устремляется «искать по свету», где возможна гармония общественного и личного идеалов, то герой пушкинского романа в стихах, встретив после странствий Татьяну, вынужден заметить:

 
Я думал: вольность и покой
Замена счастью. Боже мой!
Как я ошибся, как наказан [67]67
  Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М., 1957. Т. V. С. 181.


[Закрыть]
.
 

Гоголь избирает героем человека, которому чуть ли не противопоказаны философские размышления о счастье. «Припряжем подлеца!» (VI, 223) – поясняет его типаж автор, не отказывая, как увидим далее, и такому герою в возможности совершенствования. Пока же Чичиков счастлив, поскольку ни геморрой, ни блохи, ни сильные умственные способности его не отягощают. Для автора же «счастье» Чичикова – повод задуматься над счастьем как таковым, в том числе, а может быть, прежде всего над счастьем писателя.

Гоголь в своем повествовании нередко прибегает к контрасту, при этом различные явления предстают в их внутренней сложности: бросающееся в глаза различие, как правило, бывает уточнено, откорректировано. Наряду со счастьем «подлеца» и счастьем писателя предметом осмысления становится счастье «путника», т. е. человека как такового, быть может, не занятого умственным трудом, но не лишенного умственных способностей. В гоголевском повествовании появляется картинка жизни, не только свободная от сатирической или комической окраски, но даже поэтизирующая случайно выхваченные мгновения жизненного бытия. Путник, вернувшийся к себе домой, «видит знакомую крышу, с несущимися навстречу огоньками, слышит радостный крик выбежавших навстречу людей, шум и беготню детей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лобзаниями, властными истребить все печальное из памяти» (VI, 133). Это некая норма жизни, труднодоступная или даже не доступная ни Чичикову, ни истинному писателю, как бы ни были они противоположны друг другу.

В тексте принципиально заявлены две оппозиции: «счастлив семьянин» – «горе холостяку» (там же) и «счастлив писатель», проходящий мимо «характеров скучных», – «другая судьба писателя», «дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами» (VI, 134). Но эти оппозиции аналогичны лишь на первый взгляд.

Первое противопоставление достаточно прозрачно по смыслу. Счастье родственного единения и горе одиночества вряд ли может быть оспорено. А вот авторские слова о счастливом писателе оказываются сложнее. Само понятие счастья здесь уже утрачивает универсальный, единый смысл. Окруженный славой, сопровождаемый рукоплесканиями, писатель счастлив в глазах толпы; он «окурил упоительным куревом людские очи», «он чудно польстил им, сокрыв печальное в жизни, показав им прекрасного человека» (VI, 133). Писатель подарил мгновения счастья читателям и сам счастлив их восторгом и почитанием. Можно сказать, что перед нами коллизия, выражающая отношения беллетриста или скорее массового писателя и его поклонников. Но не этот писатель интересен и близок Гоголю. «Счастлив» сиюминутной славой и благополучием один писатель, но подлинно велик другой, которому «не собрать народных рукоплесканий», который вызывает «наружу» «всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров» (VI, 134). И все же не только в этом бесстрашии обнажения «ничтожного» и «низкого» величие и смысл писательского труда. В начале седьмой главы Гоголь словно подводит итог высказанному в предыдущих главах и приоткрывает перед читателем будущее своего произведения, дальнейшее развитие сюжета, которое отчасти будет осуществлено уже в первом томе, но в полной мере должно было быть воплощено в поэме в целом, в задуманных трех томах.

Писатель соотнесен с «бессемейным путником», но в отличие от путника, случайно обреченного на одиночество, он сознательно избрал путь, который «современный суд» (там же) не в состоянии оценить. Автор в «Мертвых душах» давно осознал свою позицию, но сформулировал ее именно сейчас, когда пути его героев уже предстали перед читателем. Писатель может совершить свой выбор: присоединиться к «современному суду», называющему подобные произведения «ничтожными», или быть верным себе и постараться приоткрыть внутренний их смысл.

Последующий фрагмент главы «И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями…» (VI, 134) запечатлевает духовное состояние писателя, нашедшего свою дорогу и не изменяющего ей. Именно здесь мы находим авторское самоопределение Гоголя, это его писательское самовидение, воплощение в емкой формуле своей творческой и духовной позиции. Жизнь русская и жизнь человеческая в целом видится как «горькая и скучная дорога» и одновременно – как «громадно несущаяся жизнь» (там же). И то и другое в их единстве приоткрывается писателю, который видит жизнь «сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы» (там же).

Авторское восклицание: «В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица!» (VI, 135) – может быть адресовано и самому писателю, и читателю, равно опечаленным той картиной горькой и скучной жизни, которая предстала в шести главах «Мертвых душ». Мотив дороги, наполненный первоначально буквальным смыслом (Чичиков приезжает в губернский город и совершает одну за другой свои поездки), приобретает символическое выражение, означая духовное движение как отдельного человека, так и нации в целом. Изъяснив свою позицию, автор вновь обращается к герою, и создается впечатление, что проницательность автора, его «изощренный в науке выпытывания» человека взгляд передаются на какое-то время герою.

Проснувшийся Чичиков полон энтузиазма и надежд на отрадное будущее. Заключенные сделки он вспоминает с «просиявшим лицом» (там же). И в самом деле, от чего другого, как не от трудов (а по сути, мошенничества), обещающих выгоду, может исходить свет для такого человека, как «наш герой»?! Перед нами не просто человек телесный, но вполне довольный своей телесностью: необычайно «круглым подбородком», который демонстрируется всем, кто окажется рядом «во время бритья»; «сафьянными (т. е. из тонкой мягкой кожи. – Е.А.) сапогами с резными выкладками всяких цветов», способностью производить прыжки, несмотря на «степенность и приличные средние лета» (там же). Но автор одаряет героя и иной способностью.

Повинуясь «какому-то странному, непонятному ему самому чувству» (VI, 135), Чичиков вглядывается в имена и фамилии мужиков, которых он «купил» у помещиков. Казалось бы, ему нужно лишь составить купчую крепость, что Чичиков и делает, но затем он смотрит «на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками» (там же). Словно архаический культурный герой, который в древнем мифе создает на земле рельеф, предметы, человека, Чичиков на какой-то миг возрождает этих бесчисленных мужиков, которые были рассеяны по бесконечным российским пространствам. С изумлением Чичиков замечает, что каждый помещик по-своему составил или оформил список, как будто подчиняясь магии этих лиц, уже покинувших землю, но все-таки означивших (говоря гоголевским словом) свое существование.

«Реестр Собакевича» поражает «необыкновенной полнотою и обстоятельностью» (VI, 136). Положим, это свойство самого хозяина, но недаром чуть позже Собакевич обнаружит совершенно удивительное знание каждого из своих мужиков. «Записка Плюшкина отличалась краткостью в слоге» (там же), а фамилии мужиков Коробочки были сопровождены прозвищами. Возникает ощущение внутренней, почти сокровенной связи лиц, принадлежащих к разным социальным группам, связи, о которой специально не думают и даже не догадываются ни одни ни другие. К этой стихийно возникшей общности прикасается на краткий миг Чичиков. Герой в каких-то его суждениях уподоблен автору с его филологическим чутьем и исканием богатырства на русской земле. Чичиков выхватывает взглядом длинную, разъехавшуюся «во всю строку» фамилию – «Петр Савельев Неуважай-корыто»; в плотнике Степане Пробке ищет черты богатыря, наделенного не только физической силой, но и удалью, силой духа, додумывая возможную смерть этого героя, единожды появившегося на страницах поэмы, и это смерть, лишенная героизации, быть может, происшедшая от заботы о «большом прибытке», но приобретающая несомненные черты русского богатырства: Чичиков явственно видит, как мог Степан Пробка упасть из-под церковного купола, где работал, и сразу после того как он «шлепнулся оземь», «какой-нибудь стоявший возле… дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: „Эх, Ваня, угораздило тебя!“ – а сам, подвязавшись веревкой, полез» (VI, 136) на его место.

Картина национального повседневного бытия, которая развернута автором в этой главе, причем поданная через размышления Чичикова, – так же двойственна, как та «русская природа», в которой, по мнению Гоголя, и даров и недостатков заложено больше, чем у других народов. Русские мужики Гоголя то удивляют своими талантами, то бездумно их растрачивают, то трудятся, не покладая рук, до самой смерти, то странствуют неостановимо и бесцельно «по лесам», дорогам, тюрьмам в том числе. Есть над чем задуматься и Чичикову, и автору. Размышления свои, спохватившись, что чуть не опоздал в палату, герой назовет «околесиной», однако вслед за тем задумается вновь.

Правда, автор не позволяет читателю обольститься относительно возможного духовного возрождения Павла Ивановича. В палате, где совершались купчие крепости, он думает уже только о деле, принимая с каждым из своих новых знакомых тот тон, который требуется. Сказал комплимент Манилову, упрекнул за включение в список особы женского пола Собакевича, одернул чиновников «юных лет», дал взятку чиновнику постарше. Описание гражданской палаты окрашено в иронические тона, при этом изображена палата обыденно, и герой знает, что имеет право панибратски общаться с Фемидою, богиней правосудия, поскольку и она «просто, какова есть, в неглиже и халате принимала гостей» (VI, 141). Но подчас за фразами, кажущимися смешными или нелепыми, проступает серьезный смысл.

Собакевич так крепко, прочно стоящий на земле, выносящий безапелляционные оценки всем, о ком бы ни заходил разговор, произносит совершенно неожиданную фразу: «…Вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? Так как-то себе…» (VI, 145). В каком контексте появляется эта фраза? Председатель вспоминает отца Собакевича, который «был также крепкий человек» и «на медведя один хаживал» (VI, 144), а Собакевич признает, что ему это уже не по силам и резюмирует: «Нет, теперь не те люди…» (VI, 145). Сожаление об утрачиваемом богатырстве, потенциально присущем русскому человеку, сближает Собакевича с автором, но доводы героя, его логика, аргументы, призванные пояснить мысль, звучат несколько комически: «…Пятый десяток живу, ни разу не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! Когда-нибудь придется поплатиться за это» (там же). С другой стороны – болезнь, вернее ее отсутствие, вряд ли здесь упомянута случайно. Природа болезни, ее влияние на душевное состояние постоянно занимали Гоголя. В соответствии с христианскими представлениями болезнь посылается недаром и нередко становится неким толчком, помогающим человеку задуматься о себе, от телесной немощи перейти к пониманию несовершенства духовного. «Значению болезни» посвящена отдельная глава в «Выбранных местах из переписки с друзьями», так и названная, где сказано, что «самое здоровье… беспрестанно подталкивает русского человека на какие-то прыжки и желанье порисоваться своими качествами перед другими» (VIII, 228). Вспомним ничем не оправданный «прыжок» Чичикова на следующий день после того, как все сделки были удачно завершены: в этом прыжке – победное довольство собой. Сетования Собакевича на отсутствие болезней – в этом контексте – свидетельство бессознательного томления по другой жизни, в которой не преобладало бы одно телесное здоровье, а данная человеку физическая сила была оправданна и одухотворенна. Высказав мысль, поразившую его собеседников («Эк его, подумали в одно время и Чичиков и председатель: на что вздумал пенять!»), «Собакевич погрузился в меланхолию» (VI, 145).

Как и в других случаях, автор не преувеличивает духовные возможности своего героя, более того, не раз еще обнаружит перед читателем неискоренимый практицизм Собакевича, его способность вывернуться из любой неудобной ситуации («Кто, Михеев умер?.. Это его брат умер» – VI, 147), ничем не поколебленную телесность (вспомним, как он «пристроился к осетру» и «в четверть часа с небольшим доехал его всего» (VI, 151). Однако недаром Собакевич произносит те укорительные слова в адрес известных людей, которые могли бы оказаться уместными и в устах автора: «Они все даром бременят землю» (VI, 146). Персонажи седьмой главы многократно этот тезис подтверждают: полицеймейстер («некоторым образом отец и благотворитель в городе»), который «в лавки и в гостиный двор наведывался как в собственную кладовую» (VI, 149); сам Чичиков, рассуждающий о «цели человека» и «благом деле» и осуществляющий свои махинации, по-хлестаковски легко отвечающий на каждый вопрос, связанный с «покупкой» крестьян.

В финале главы упоминается, на первый взгляд, странный безымянный персонаж – поручик из Рязани, «большой, по-видимому, охотник до сапогов» (VI, 153). В ту пору, когда «гостиница объялась непробудным сном» он беспрестанно примерял заказанные им новые пары. При том, что этот эпизодический герой вполне уподобляется всем прочим, в самой последней фразе можно уловить некую тайну и несказанность. Упоминание «бойко и на диво стаченного каблука» (там же) намекает на какую-то иную жизнь, неспешно протекающую в глубинах этой – зримой и телесной. «На диво стаченный каблук» по-своему символичен. Его изготовили чьи-то умелые руки, и мастер наверняка успел полюбоваться своей работой, во время труда, быть может, ощутил вдохновение. В чьи руки попадет этот сапог? Будет ли замечена умелая, крепкая работа? Подвигнет ли она на добрый самоотверженный труд кого-то еще или пройдет незамеченной? Эти вопросы могут быть навеяны, гоголевским текстом, но автор не спешит дать на них ответ.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Герои восьмой главы – жители губернского города. Несмотря на то что имена некоторых указаны и повествователь упоминает их таким образом, как будто они знакомы всем, в том числе, читателям, – это персонажи эпизодические и индивидуализация их в авторскую задачу не входила. Степан Дмитриевич, Алексей Иванович, Иван Григорьевич – одни из многих. Обсуждая вопрос о том, как будет новый помещик вывозить приобретенных крестьян, каков «мужик у Чичикова» (VI, 154), станет ли он хорошо работать или окажется пьяницей, эти персонажи высказывают мнения, типичные для чиновников и в целом горожан. В главе и воссоздается особая атмосфера «толков, мнений, рассуждений» (там же). Они порождены конкретным фактом («покупкой» Чичикова), но вместе с тем выражают распространенные представления о русском мужике, содержащие полемический заряд и пробуждающие вопросы: действительно ли «русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату». «Пошли его хоть в Камчатку да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу» (там же) – или возобладает «привычка к бродяжнической жизни» (VI, 155); нужно ли помещику самому держать крестьян «в ежовых рукавицах» или можно передать в руки «хорошего управителя». Подобные вопросы становились предметом обсуждения в русском обществе, и ответы выразителями различных направлений русской общественной мысли предлагались разные. О знании Гоголем реалий русской жизни той поры и о готовности его включать в текст определенные наименования, отсылающие к конкретным явлениям, свидетельствует, например, упоминание Ланкастеровой школы взаимного обучения. Английским педагогом Дж. Ланкастером (1771–1838) была основана новая система обучения, при которой педагог обучает лучших учеников, а они в свою очередь обучают других учеников. Ланкастерская школа приобрела определенную популярность в России, в частности сторонниками ее были декабристы, они способствовали внедрению этой системы в солдатскую среду.

Однако отсылки к реальным явлениям или теориям могут нести в тексте и комическую окраску. Идеи приведены в соприкосновение с абсурдом жизни, а в свете аферы Чичикова и перспективная система обучения, и любые теории (как идеализирующие мужика, так и компрометирующие его) становятся некой отвлеченностью, которая не предполагает воплощения. Действительность в восьмой главе располагается именно в плоскости слухов и толков, а потому неизбежно приобретает алогичные, неизъяснимые черты. Слухи до поры до времени благоприятны для Чичикова (его произвели в «миллионщики»), но оказывается, столь же легко они могут обернуться и против него. Слух летуч, подвижен, следовательно, им можно оперировать как угодно и даже манипулировать.

Город, взбудораженный слухами, находится в особом состоянии, когда выходят на поверхность какие-то тайные, подчас самим жителям неведомые желания и способности. Оказывается, председатель палаты знает наизусть «Людмилу» Жуковского и мастерски ее читает. Почтмейстер «вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы „Ночи“ и „Ключ к таинствам натуры“ Эккартсгаузена» (VI, 156–157). Названные книги относятся к мистической литературе, приобретшей известность в начале XIX века, когда распространились идеи «универсального», единого для всех европейских народов христианства. Юнг-Штиллинг и Эккартсгаузен (в главе «Мир литературы…» о них сказано несколько подробнее) принадлежали к наиболее сложным для чтения авторам, и что мог извлечь из названных сочинений почтмейстер, трудно представить. Но благодаря этому упоминанию он из обычного губернского «остряка» превращается в несколько загадочную фигуру, а читатель оказывается уже немного подготовлен к тому, что именно почтмейстер расскажет повесть о капитане Копейкине, пытаясь разгадать тайну Чичикова.

Действительность, изображенная в «Мертвых душах», становится все более фантасмагорической. Фантастическое у Гоголя, как правило, вырастает из эмпирики бытовой жизни нередко в результате гипертрофии некоторых, самых привычных, непритязательных форм. Дамы губернского города как будто вполне обыкновенны. Гоголь лишь чуть-чуть преувеличил привычки и манеры дам, как и «робость» автора перед ними («даже странно, совсем не подымается перо, точно будто свинец какой-нибудь сидит в нем» – VI, 158). Необычно разве что «руло» внизу платья одной из дам, «которое растопырило его на полцеркви, так что частный пристав, находившийся тут же, дал приказание подвинуться народу подалее» (VI, 160), но это не более чем выражение желания обратить на себя внимание «миллионщика», каковым был объявлен Чичиков. Как будто все можно объяснить, а ощущение странности города, привычек его жителей не исчезает.

В восьмой главе торжествует ничем не стесняемая материальность жизни. Она подменяет, девальвирует все, в чем может проявиться духовное содержание. Чичиков получает письмо от неизвестной дамы, и данный текст выглядит как великолепный образец массовой литературы, беззастенчиво пользующейся литературой классической и невольно опошляющей и даже пародирующей ее. Дама явно читала Пушкина – готов допустить автор или представить, как мог бы быть тиражирован пушкинский текст, если б он попал в руки новой «Татьяны»: «„Нет, я должна к тебе писать!“ Потом говорено было о том, что есть тайное сочувствие между душами…» (там же). Автор прерывает строки корреспондентки Чичикова, перемежая далее «цитаты» и свой пересказ. «Неволя душных городов» из пушкинских «Цыган» («Там люди, в кучах, за оградой, / Не дышат утренней прохладой…») преобразуется в «город, где люди в душных оградах не пользуются воздухом» (там же). Помесь романтического стиля с сентиментальным порождает опошленный, сниженный вариант классического литературного текста. Тем не менее письмо дамы Чичиковым «свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте» (VI, 161).

Телесное, материальное явственно проступает в Чичикове и кажется определяющим все его существо. «Целый час был посвящен только на одно рассматривание лица в зеркале» (там же). Павел Иванович словно примеряет к своему лицу разнообразные выражения, которые ему могут пригодиться на бале; он также отрепетировал расшаркивания и раскланивания и вновь, уже не впервые в поэме, совершил прыжок, максимально выражающий состояние торжества и радости жизни; на этот раз это было «антраша», от чего «задрожал комод и упала со стула щетка» (VI, 162). Оставаясь собой, Чичиков вместе с тем уподобляется другим персонажам поэмы. «Свадебный билет», семь лет сохраняемый в шкатулке, напоминает о Плюшкине. Возглас Чичикова, обращенный к самому себе по завершении туалета – «Ах ты, мордашка эдакой» (VI, 161) – стилистически близок Ноздреву. Прибыв на бал, «герой наш… чувствовал какую-то ловкость необыкновенную» (VI, 162).

Атмосфера, вихрь бала всех подчиняют себе, и можно заметить, как действительность утрачивает равновесие и правдоподобие. Наряды дам поражают воображение и создают впечатление, что «это не губерния, это столица, это сам Париж! Только местами высовывался какой-нибудь невиданный землею чепец или даже какое-то чуть не павлиное перо в противность всем модам, по собственному вкусу» (VI, 163–164). Результат ли это ухищрений какой-то модницы или непокорность натуры, не желающей подчиниться насилию приличий и мод, трудно сказать. Но фантасмагория жизни вскоре уже целиком подчиняет себе все пространство. «Галопад летел во всю пропалую…» Галопад – это бальный танец в быстром темпе (впервые появился в России в 1825 г.), однако описание этого танца в поэме Гоголя создает ощущение несущейся неведомо куда жизни, потерявшей надежную точку опоры; «Почтмейстерша, капитан-исправник, дама с голубым пером, дама с белым пером, грузинский князь Чипхайхилидзев, чиновник из Петербурга, чиновник из Москвы, француз Куку, Перхуновский, Беребендовский – все поднялось и понеслось…» (VI, 164).

Чичиков, на первый взгляд, – тот же, что был, он по-прежнему характеризуется через внешние его проявления, и это позволяет допустить, что герой может быть в полной мере сведен к видимым, внешним его чертам: движениям, жестам, в исключительные минуты, как мы помним, к прыжкам. «Посеменивши с довольно ловкими поворотами направо и налево, он подшаркнул тут же ножкой в виде коротенького хвостика или наподобие запятой» (VI, 165). Веселое расположение духа героя названо, но внутреннее состояние, мысли Чичикова не раскрыты. Впрочем, никаким размышлениям герой, скорее всего, в эти минуты и не предавался, если не считать его попытки (достаточно скоро оставленной) угадать, которая из дам отправила ему письмо. Сам Чичиков воспринимает данный момент свой жизни как апофеоз, достижение заданной цели – зачем же тут размышлять, предаваться отвлеченным размышлениям?!

Однако автор, знающий о герое больше, чем тот сам знает о себе, проводит его через некое испытание. Чичиков, уже готовый произнести подошедшей к нему губернаторше привычные любезные слова, «ничем не хуже тех, какие отпускают в модных повестях Звонские, Линские, Лидины, Гремины…» (Лидин упомянут в «Графе Нулине» Пушкина, Гремин – герой повести А. Бестужева-Марлинского «Испытание»), «остановился вдруг, будто оглушенный ударом» (VI, 166). Он видит перед собой губернаторскую дочку, «ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева» (там же), – и лишается дара речи. Гоголь прибегает к ситуации окаменения героя. Можно сказать, он вновь, как и в финале «Ревизора», выстраивает немую сцену, только в данном случае немотой и неподвижностью поражен один Чичиков. Он «стоял неподвижно на одном и том же месте» и «вдруг сделался чуждым всему, что ни происходило вокруг него» (VI, 167). «Аферу» Чичикова вскоре раскроют Ноздрев и Коробочка, однако первый толчок к недовольству и недоумению города дает сам Чичиков, лишившийся вдруг своей способности быть ловким и любезным с каждым, кто ему полезен. «Приятные фразы канули, как в воду» (там же), и это «решительное невнимание» ко всем сыграло свою роковую роль – дамы в конце концов обиделись на Павла Ивановича.

Чичиков же ведет себя как романтический герой, который забывает обо всем на свете, устремляясь к предмету своей любви. Правда, автор не преувеличивает рыцарские порывы своего героя, позволяя себе в комментарии усомниться в истинности, глубине его чувства: «Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, даже сомнительно, чтобы господа такого рода, т. е. не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить» (VI, 169). Странными чаще всего именовались герои романтических повестей. Своим «спутником странным» поименовал героя и автор «Евгения Онегина», вовсе не романтического романа, но романа в стихах, указывая, что это была «неподражательная странность», т. е. не литературная, не заемная, а означающая подлинную непохожесть героя на других.

Странность поведения Чичикова – знак непроявленных, невоплотившихся свойств его души, которых он сам не в состоянии понять. Но как только читатель увлечется подобным предположением и станет ожидать от героя действий, соответствующих романтической логике характера, автор напомнит ему, что Чичиков – герой «средних лет и осмотрительно-охлажденного характера» (VI, 92–93). Правда, сказано это было при описании первой встречи Чичикова с губернаторской дочкой, следовательно, осмотрительность и охлажденность не помешали герою вновь отдаться мечтам, поэтому автор замечает, что, конечно, «и Чичиковы, на несколько минут в жизни, обращаются в поэтов; но слово поэт будет уже слишком» (VI, 169). Речи, которыми Чичиков пытается увлечь шестнадцатилетнюю блондинку, подтверждают, что он точно не поэт. Между порывами души и словом, душевным состоянием и действием – бездна или во всяком случае неодолимое для Чичикова расстояние.

Итак, минуты наивысшего торжества, успеха оборачиваются для Чичикова поражением. «Негодование» дам, оскорбленных невниманием, уже совершало невидимый поворот общественного мнения, но все же решающую роль сыграло появление Ноздрева с его восклицанием: «А, херсонский помещик!.. Что? Много наторговал мертвых?» (VI, 171–172). В первый момент оно показалось столь необъяснимым, что все пришли «в замешательство», и покой города оказывается непоправимо нарушен.

В поэме вновь появляются герои, уже знакомые читателю по первым главам, но теперь они раскрывают себя с новой стороны. Гоголь не изменяет радикально характеры, не обнаруживает некие невидимые прежде психологические черты героев-помещиков. По-прежнему неуемен Ноздрев, прижимист Собакевич, опаслива (не продешевить бы) Коробочка. Но действительность – волей автора – словно утратила некие точки опоры, сдвинулась со своего устойчивого места, понеслась («пошла писать губерния» говорит про себя Чичиков, оглядывая зал с мелькающими в танце парами), и этот вихрь жизни подхватил всех без исключения, бытовым поступкам и словам придавая оттенок абсурда, нелогичности.

Что хочет Ноздрев? Уличить Чичикова? Вряд ли. Привлечь к себе всеобщее внимание? Для этого он слишком непроизволен и непрактичен. А может быть, ему и в самом деле не дает покоя вопрос, зачем Чичиков покупал мертвые души? Может быть, ему досадно, что самому не пришла в голову столь непривычная идея?

И вновь перед нами немая сцена: «Эта новость так показалась странною, что все остановились с каким-то деревянным, глупо-вопросительным выражением» (VI, 172). Бессмысленное, кажущееся бесконечным движение прекратилось на лету, замерло неестественным образом. Эту неизъяснимую и досадную остановку губернский город пытается преодолеть, спешит вернуть жизнь в прежнее русло. Павел Иванович садится играть в вист (правда, делает изумляющие всех ошибки), Ноздрев выведен из залы (после того как «посреди котильона он сел на пол и стал хватать за полы танцующих» – VI, 174). Восстановленное движение, однако, придает жизни уже вовсе алогичные, даже абсурдные черты: «Офицеры, дамы, фраки – все сделалось любезно, даже до приторности. Мужчины вскакивали со стульев и бежали отнимать у слуг блюда, чтобы с необыкновенною ловкостию предложить их дамам. Один полковник подал даме тарелку с соусом на конце обнаженной шпаги» (там же).

Комната гостиницы, в которой скрывается Чичиков, потерпевший фиаско и ставший похожим «на какого-то человека, уставшего или разбитого дальней дорогой» (там же), – «комнатка», напоминает автор, стараясь вызвать улыбку, знакомая читателю, «с дверью, заставленной комодом и выглядывающими иногда из углов тараканами» (там же), теперь она не побуждает героя сделать «антраша»: «Положение мыслей и духа его было так же неспокойно, как неспокойны те кресла, в которых он сидел» (там же). Читатель, знающий дальнейшее развитие сюжета, может испытать некоторое недоумение. В заключительной главе будет представлена биография Чичикова, и она не оставляет сомнений в том, что этот «ни толстый, ни тонкий» господин умел найти выход из любой ситуации. Не все ему удавалось, но он не падал духом, не терял уверенности в себе, разве что недолго сетовал на коловращение жизни. Теперь же «неприятно, смутно было у него на сердце, какая-то тягостная пустота оставалась там» (там же). Душевное смущение, внутреннюю пустоту героя отмечает автор, и мы можем понять, почему в следующем томе он предполагал привести Чичикова к потребности душевного очищения. Однако автор собственное знание героя отделяет от его самооценки. Как ни «смутно» было на сердце, Чичиков сетует только на внешние обстоятельства. «„Чтоб вас черт побрал всех, кто выдумал эти балы!“ говорил он в сердцах» (VI, 174). В его устах упрек в бездумности жизни звучит комично: «В губернии неурожаи, дороговизна, так вот они за балы!» (там же). Но можно заметить, что не отказываясь от комического эффекта, автор передает герою те суждения, которые вскоре выскажет сам в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: о чиновниках, берущих взятки для того, чтобы удовлетворять прихоти жен (как сказано в «Мертвых душах», «жене достать на шаль или на разные роброны»); «губернаторше» в «Выбранных местах…» он советует: «Гоните роскошь… Не пропускайте ни одного собрания и бала, приезжайте именно затем, чтобы показаться в одном и том же платье, три, четыре, пять, шесть раз надевайте одно и то же платье. Хвалите на всех только то, что дешево и просто» (VIII, 309).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю