Текст книги "Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»"
Автор книги: Елена Анненкова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Герои самых разных произведений Гоголя (вспомним «Вечера на хуторе близ Диканьки», миргородские сюжеты – «Старосветские помещики» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем») умеют ощутить «пир» жизни, отдавая должное трапезе. Уже первые циклы выявили два важных для гоголевской прозы смысловых плана: еда как проявление торжества земной жизни, ее полноты, своеобразный гарант стабильности; и еда как знак телесности, потенциально, – готовности к искушению, греховности. В «Мертвых душах» трапезы занимают, пожалуй, самое значительное место, и семантика их становится более сложной. Описание их строится с опорой на фольклорные представления и поэтику, учитывает оценку духовного и телесного (в их соотношении) в христианской культуре, откликается по-своему на традиции эпохи Возрождения, но органично включено и в контекст тех проблем, которые решал Гоголь как писатель Нового времени.
И в архаической и в христианской культуре разных народов существовало почтительное, религиозное отношение к пище. Это подтверждается разнородным этнографическим материалом. Отмечено, что «у восточных и западных славян вкушение пищи за высоким столом воспринималось как черта правильного, христианского поведения… для символического осмысления стола в народной культуре определяющим стало уподобление его церковному престолу» [61]61
Байбурин А. К., Топоров А. Л. У истоков этикета: Этнографические очерки. Л., 1990. С. 134–135.
[Закрыть]. И в тех случаях, когда логика обряда определялась языческим, а не христианским сознанием, отношение к пище помечено сугубой серьезностью. «Обрядовая трапеза, – как замечает современный исследователь, – менее всего принятие пищи. Скорее, она является идеальной моделью жизни в ее наиболее существенных проявлениях. Одно из условий благополучия семьи – цельность и целостность семьи и хозяйства. В подготовке к праздничной трапезе этой идее придавалось особое внимание» [62]62
Байбурин А. К. Ритуал в традиционной культуре. Структурно-семантический анализ восточнославянских обрядов. СПб., 1993. С. 128.
[Закрыть].
В традиционной народной культуре обрядовая пища наиболее функциональна в так называемых обрядах перехода: это переход от старого к Новому году, от Масленой недели к Великому посту и в момент завершения поста; переходными являются свадебные обряды, а также обряды поминальные. Различные фольклорно-этнографические источники свидетельствуют о том, что переход к Новому году сопровождался трапезой, которой присуща избыточность. В соответствии с представлениями о магии первого дня следовало есть не только хорошо, вкусно, но много, при этом изобилие призвано было символизировать как будущее материальное благополучие, так и единство всех участников ритуала, единство мира. В обряде колядования особое внимание уделялось акту «одаривания». Как правило, дарили изделия из теста: многократны упоминания о «калачах», «пирогах», «блинцах», «перепечках» и пр; в среднерусской полосе одаривали фигурным печеньем в виде животных и птиц. Л. Н. Виноградовой отмечены наиболее устойчивые «варианты предназначений обрядовой пищи в святочный период»: «скармливание скоту – выбрасывание в огонь – в проточную воду или колодец – разбрасывание по углам хаты – выбрасывание за окно» [63]63
Виноградова Л. Н. Зимняя календарная поэзия западных и восточных славян. Генезис и типология колядования. М., 1982. С. 141.
[Закрыть]; эти наблюдения позволили сделать вывод, что колядующие воспринимались как заместители умерших родственников, способных повлиять на последующее течение жизни; одаривание их – способ предотвратить негативное воздействие на живых.
Народная культура располагает обширным материалом о масленичных трапезах, «обжорство» в которых имело ритуально-магический смысл и моделировало будущую сытую жизнь.
Занимающая важное место в обрядовом контексте тема очищения максимально воплощается в великопостный период, когда оппозиция «старая / новая» пища обретает черты «скоромной / постной» пищи. Осмысление поста в обрядовой культуре близко к истолкованию его к культуре церковной, в святоотеческих сочинениях. Превосходство духовного над телесным и, следовательно, порицание обильных трапез находит выражение в духовных стихах.
Если средневековое мировоззрение чуждалось плоти жизни, во всяком случае ее поэтизации, то ренессансное сумело запечатлеть масштаб телесных потребностей человека, реабилитируя их. Многообразно связанные и с языческой, и с христианской традицией гоголевские произведения воссоздали особый, чуть ли не самодостаточный мир еды, способный исполнять различные функции в тексте и поворачивающийся различными семантическими гранями.
Чичиков приехал в губернский город и, устроившись в отведенном ему «покое», «велел подать себе обед». Но можно сказать, что в данном случае, как и в целом в первой главе, где заявлены основные мотивы, но еще не развернуты, еда не индивидуализирована, а, напротив, усреднена. Чичикову, как мы помним, подают «обычные в трактирах блюда». Герой пока не имеет возможности проявить свои вкусы, правда, хороший аппетит приезжего читатель может заметить сразу: «щи со слоеным пирожком», «мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярка жареная, огурец соленый и вечный слоеный пирожок… ему все это подавалось и разогретое, и просто холодное» (VI, 9—10).
В гоголевском перечне и впредь будут встречаться названия блюд, незнакомые современному читателю и требующие пояснения. Так, «пулярка» – это жирная, откормленная курица; присутствие этого блюда на обеденном столе Чичикова свидетельствует и о традиционности вкусов («проезжающие нередко запрашивали курицу»), и о любви героя к сытной, жирной пище, что позволяет отметить характерное для героя телесное начало. Губернаторскую вечеринку Чичиков использовал для того, чтобы произвести хорошее впечатление на всех чиновников, и автор, следующий за героем, не обращал внимания на то, что подавали за столом у губернатора. Обеды и в иных домах не более чем упомянуты, однако при этом способность Чичикова (да и других чиновников) отдать должно еде не упущена. Герой «был… на большом обеде у откупщика, на небольшом обеде у прокурора, который, впрочем, стоит большого; на закуске после обедни, данной городским главою, которая тоже стоила обеда» (VI, 17) – этакий не слишком пока развернутый, но уже заметный апофеоз материи.
Примечательно, что описание обеда у Манилова во второй главе не содержит ни названия блюд, ни изображения процесса его поглощения. Можно предположить, что в данной ситуации Чичиков не способен насладиться в полной мере пищей; разговор с Маниловым и сделка еще впереди, в этом контексте сетование Маниловой: «Вы ничего не кушаете, вы очень мало взяли» может свидетельствовать не только о ее гостеприимстве и заботе о госте, но и об отсутствии аппетита у Чичикова, который любит поесть, когда спокоен и весел. А Манилов и вовсе не является ни гурманом, ни обжорой: его гораздо более занимают душевные разговоры, он мечтает об «именинах сердца».
Коробочка, по свойственному ей хлебосольству, – явный антипод Манилова. Впустив Чичикова в дом ночью, она искренне сожалеет, что «нечего… покушать» и предлагает хотя бы «выпить чаю». А уж на следующий день случайному гостю предоставляется возможность в полной мере компенсировать чувство дискомфорта, вызванное падением в грязь. Хозяйка встречает его за «чайным столиком», и можно догадаться, что это одно из любимых ее мест в доме, что позволяет вспомнить другую гоголевскую героиню, Пульхерию Ивановну, с ее одновременно и поэтическим, и прозаически-обыденным культом еды.
Чичиков, правда, прежде чем вкушать простые, но сытные яства Коробочки, ведет речь о деле, зато, завершив сделку, он не откланивается тотчас, как после визита к Манилову, а дожидается обеда. Стоит отметить, что и хозяйка велит «загнуть пирог пресный с яйцом» после того, как гость пообещал ее не обидеть, и надеясь, что тот прикупит что-нибудь еще, кроме мертвых душ. Коробочка не менее меркантильна, чем Чичиков, и руководствуется совершенно конкретным мотивом: «Нужно его задобрить». Однако независимо от прагматизма хозяйки еда не умещается в отведенную ей утилитарную и конкретную роль. Начиная именно с этой главы она приобретает некую автономию, выстраивается в особый сюжет, выявляя и избыток материальности в человеке и раскрывая аромат, вкус простой, земной жизни. В ответ на приглашение Коробочки «закусить», «Чичиков оглянулся и увидел, что на столе стояли уже грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припёками: припёкой с лучком, припёкой с маком, припёкой с творогом, припёкой со сняточками, и нивесть чего не было. „Пресный пирог с яйцом!“ сказала хозяйка» (VI, 56–57).
Данный фрагмент текста требует кулинарного комментария. Скородумка – это яичница-глазунья, испеченная вместе с хлебом и ветчиной, шанишки – «род ватрушки, немного меньше» (из записной книжки Гоголя); пряглы – «пышки, оладьи» (из записной книжки Гоголя), сняточки (снетки) – мелкая озерная рыба.
Чичиков удивительно вкусно ест: «…подвинулся к пресному пирогу с яйцом и, съевши тут же с небольшим половину, похвалил его»; «свернул три блина вместе и, обмакнувши их в растопленное масло, отправил в рот, а губы и руки вытер салфеткой»; «„У вас, матушка, блинцы очень вкусны“, сказал Чичиков, принимаясь за принесенные горячие» (VI, 57). «Весьма показательно гоголевское отношение к еде, – замечает современный исследователь, – можно иронизировать над любителями поесть, над обжорами, тем не менее еда – это здесь и нечто духовное, пир бытийной полноты… В „Мертвых душах“ едят часто, вкусно, во славу бытия!» [64]64
Михайлов А. В. Гоголь в своей литературной эпохе // Гоголь: История и современность. М., 1985. С. 104.
[Закрыть].
Коробочка предлагает блюда, которые наиболее высоко ценились в обрядовой практике – изготовленные из муки, т. е. зерна. Но блюдам в доме Коробочки не удержаться в аскетических обрядовых границах. Блины Чичиков недаром именует блинцами и ест их с величайшим удовольствием. С этой обрядовой едой (блины выполняют определенные функции и в календарной, и в семейной обрядности) у него особые, родственные, чуть ли не интимные отношения. Быть может, в тот момент, когда Чичиков так аппетитно их поглощает, он приобщается и к разгульной Масленице, с ее почитанием родственных отношений, прославлением брака (о котором нередко подумывает герой), и к поминальной традиции, инстинктивно восстанавливая в своем сознании утраченную связь с родом. В то же время Чичиков абсолютно свободен в эти минуты, не скован какими-либо рамками. Одаривание колядующих в Святки, рождественские и поминальные трапезы всегда ритуализованы. Чичиков является к Коробочке не в Святки, за колядующего его принять трудно. Но создается впечатление, что в «памяти жанра», в литературном тексте писателя Нового времени сохраняются некие следы обряда. Мысль Коробочки – «нужно его задобрить» – связана, конечно, с надеждой, что Чичиков прикупит что-то еще, кроме мертвых душ, но задабривали именно колядующих, которые ассоциировались с умершими, способными, согласно народным верованиям, влиять на живых. Обрядовая жизнь, не первостепенная для губернского города и его окрестностей, все же проступает сквозь привычные, ежедневные занятия жителей российской провинции.
Нет ни одной главы, в которой не заходила бы речь об обеде. Описания их выполняют двойную функцию. Во-первых, свидетельствуют об эпичности повествовательной манеры Гоголя: его текст охватывает всю полноту бытия; ежедневное, обыденное в жизни для эпического писателя столь же привлекательно, как и особенное, исключительное. В вещах, незначительных предметах, в пище проступают, можно сказать, и время, и вечность: преходящие черты соседствуют с извечными, устойчивыми. Во-вторых, описания закусок, обедов характеризуют Чичикова: как бы ни был он занят главным своим делом, он никогда не забывает перекусить. Телесные потребности главного героя всегда находят удовлетворение, а об иных автор говорит не слишком много. И хотя Чичиков ест аппетитно, словно оправдывая процесс поглощения пищи, придавая ему своеобразную чувственную поэтичность, все же подчас попадает и впросак, вынужден по-своему расплачиваться за неустанную заботу о комфорте собственного тела.
В главе четвертой Чичиков останавливается у трактира, чтобы дать отдохнуть лошадям, «а, с другой стороны, чтоб и самому несколько закусить и подкрепиться» (VI, 61). Можно сказать, что герой поплатился за неумение сдержать свой аппетит, ведь именно в трактире он встретился с Ноздревым, зазвавшим его к себе в гости, изрядно напугавшим, чуть не побившим, а затем и ошарашившим вопросом, провозглашенным на балу у губернатора: «Что, много наторговал мертвых?»
Образы еды в четвертой главе поэмы становятся способом характеристики персонажей, в том числе безымянных. «Поросенок с хреном и со сметаною», заказанный Чичиковым в трактире и хорошо изготовленный, характеризует «старуху», которая знает толк в проезжающих: еда должна быть вкусной и салфетка накрахмаленной; правда, в российском бытовом обиходе меру соблюсти трудно, поэтому накрахмаленная салфетка «дыбилась, как засохшая кора», а «нож с пожелтевшею костяною колодочкою» был «тоненький, как перочинный», солонку «никак нельзя было поставить прямо на стол» (VI, 62). Вещи неразрывно связаны с людьми (истончился нож, «двузубой» оказалась вилка), но вместе с тем создается впечатление, что они живут и своей собственной жизнью, а люди в немалой степени зависят от них. Критерием оценки человека в трактире становится заказанный им обед. Хозяйка знает помещиков, с которыми уже познакомился Чичиков, и Манилов, с ее точки зрения, «повеликатней Собакевича: велит тотчас сварить курицу, спросит и телятинки; коли есть баранья печенка, то и бараньей печенки спросит, и всего только попробует, а Собакевич одного чего-нибудь спросит, да уж зато все съест, даже и подбавки потребует за ту же цену» (VI, 63). Читатель, таким образом, еще не будучи непосредственно знаком с Собакевичем, уже получает о нем определенную информацию – путем характеристики его гастрономических привычек.
У Ноздрева же Чичикову удается поесть балыка, а обед оказался столь неудачен, что автор не стал его описывать, лишь заметил, что «обед, как видно, не составлял у Ноздрева главного в жизни; блюда не играли большой роли: кое-что и пригорело, кое-что и вовсе не сварилось» (VI, 75). Казалось бы, вот наконец встретился герой, который не отдается гастрономическим излишествам, однако у Ноздрева обнаруживается пристрастие к излишествам иного рода: портвейн сменяется мадерой, затем на столе появляется рябиновка, которая, по утверждению хозяина, имела «совершенный вкус сливок», к изумлению гостя, распространяла другой аромат: «слышна была сивушища во всей своей силе» (VI, 76). Так что обед, поданный герою в следующей главе, в доме Собакевича, выглядит как подарок судьбы. Хаотичному, непредсказуемому миру Ноздрева противостоят стабильность, упорядоченность мира Собакевича, но и тому и другому недостает чувства меры, что и обнаруживается в описаниях их трапез.
Гоголевское повествование в целом ненавязчиво, но последовательно поддерживает некое равновесие жизненного бытия, то всерьез, то иронически давая понять, что какая-либо неудача может быть компенсирована если не успехом в другом деле, то хотя бы удовлетворением привычных и приятных привычек. У Собакевича Чичикову не удалось бесплатно или хотя бы подешевле приобрести мертвые души, зато телесные его потребности были в полной мере удовлетворены. Собакевич не только хорошо накормил Чичикова, но еще и продемонстрировал собственное понимание истинной цены хорошего стола. Комментарии, которыми сопровождает хозяин появление того или иного блюда, обнаруживают в нем тот вкус к жизни, который доступен далеко не всем. В отношении Собакевича к еде, ее количеству и качеству проявляется своеобразное богатырство как черта национального характера, правда, богатырство несколько травестированное.
Собакевич расхваливает блюда, подаваемые в его доме (имея на то право: Чичиков, пожалуй, никогда столько не съедал за один раз), а попутно бранит пищу, подаваемую в других домах. Если у Собакевича щи с огромным куском няни (тут автор даже сам пояснил это блюдо как изготовленное «из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками» – VI, 98), то у губернатора и других чиновников в «суп бросают все что ни есть ненужного»; если здесь – «бараний бок с кашей», то в городе – «фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется!» (VI, 98). Собакевич – явно не аскет и сдерживать себя в телесных потребностях не привык, но звучащий в его устах апофеоз здоровой пищи напоминает о тех временах, когда раздора между духовным и телесным еще не было или он не становился предметом рефлексии. В речах Собакевича слышны отголоски прибауток балаганного деда, выступающего на ярмарочных площадях и иронизирующего над господами, а также над иностранцами. «Мне лягушку хоть сахаром облепи, – говорит Собакевич, – не возьму ее в рот, и устрицы тоже не возьму: я знаю, на что устрица похожа… Это все выдумали доктора немцы да французы, я бы их перевешал за это! Выдумали диету, лечить голодом! Что у них немецкая жидкокостная натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят!» (VI, 98–99). У самого Собакевича явно не «жидкокостная натура», что и определяет трезвость его взгляда, практицизм и критицизм. Именно ему автор позволяет критически отозваться о просвещении, не слишком аргументированно, зато колоритно: «Толкуют – просвещенье, просвещенье, а это просвещенье – фук! Сказал бы и другое слово, да вот только что за столом неприлично» (VI, 99). Здоровая натура Собакевича инстинктивно противостоит отвлеченности мысли, умствованиям, оторвавшимся от жизни, теоретическим построениям, ведущим к схематизму.
В стихотворении Е. А. Баратынского «Последняя смерть» воссоздается картина близящегося вырождения человечества, одна из причин которого – нарушение гармонии между духовным и телесным началами в человеке, пренебрежение земной природой, абсолютизация «разума», «фантазии»:
Желания земные позабыв,
Чуждаяся их грубого влеченья,
Душевных снов, высоких снов призыв
Им заменил другие побужденья.
И в полное владение свое Фантазия взяла их бытие,
И умственной природе уступила
Телесная природа между них:
Их в Эмпирей и в Хаос уносила
Живая мысль на крылиях своих;
Но по земле они с трудом ступали,
И браки их бесплодны пребывали.
Прошли века, и тут моим очам
Открылася ужасная картина:
Ходила смерть по суше, по водам,
Свершалася живущего судьбина [65]65
Баратынский Е. А. Стихотворения. Новосибирск. 1979. С. 84–85.
[Закрыть].
Конечно, Гоголь не проводит буквальных аналогий между своими, весьма прозаическими персонажами и лирическими героями поэтических произведений; события, изображаемые в поэме, далеки от эпохальных, имеющих общечеловеческое значение, однако как Баратынский, прибегая к жанру видения, прозревает возможные будущие судьбы человечества, так и автор «Мертвых душ» готов в бытовых коллизиях жизни своих героев увидеть проявления общечеловеческого развития, требующего к себе пристального внимания. «Живущего судьбина» свершается и в повседневном течении жизни, к которому не случайно так внимателен автор.
Сухарь Плюшкина, который хранится со времени приезда его дочери, Александры Степановны, становится в шестой главе символом иссохшей, утратившей смысл и не исполняющей свое предназначение жизни этого человека. Сухарь изготовлен из кулича, следовательно, можно предположить, что Александра Степановна приезжала накануне или вскоре после Пасхи, Светлого воскресенья, приезжала уже с двумя сыновьями, надеясь что-нибудь получить у Плюшкина, но в очередной раз уехала ни с чем и уже более не возвращалась.
Надежда на воскресение отцовских чувств не оправдалась. От кулича остался лишь сухарь, и воскресения души, кажется, также не приходится ожидать. Однако гоголевский текст таков, что читатель может допустить некие скрытые движения души Плюшкина, им самим не вполне сознаваемые. Сухарь сохранен по скупости, но, может быть, и потому, что привезен дочерью. Во время ее приезда «Плюшкин приласкал обоих внуков и, посадивши их к себе одного на правое колено, а другого на левое, покачал их совершенно таким образом, как будто они ехали на лошадях… но дочери решительно ничего не дал» (VI, 120). Старческая скупость у Плюшкина столь сильна, что он уже не может ее одолеть, понимая ее как бережливость. Но внуков «приласкал»! Это слово достаточно неожиданно в плюшкинском контексте, а Гоголь к тому же выстроил зримую картину – двух внуков, качаемых Плюшкиным на коленях. Может быть, и качал бы, и играл с ними в лошадки, если бы были рядом, может статься, не был бы столь скуп…
Знаменательно распоряжение, которое дает Плюшкин Мавре: «Сухарь-то сверху, чай, поиспортился, так пусть соскоблит его ножом, да крох не бросает, а снесет в курятник» (VI, 124). Хлебные крошки не принято было выбрасывать, и не этот ли обычай, освященный и христианской, и народной обрядовой традицией, путь привычно и скуповато, но соблюдает Плюшкин? К тому же сухарь может напоминать о дочери – родной душе, о Пасхе, побуждающей задуматься о душе собственной.
Конечно, этот смысловой план, не слишком явно проступающий в тексте, не следует преувеличивать. Так же долго, как сухарь, Плюшкин хранит «ликерчик», из которого время от времени вынимает «сор», и даже готов попотчевать им редкого гостя. Однако образ приласкавшего внуков Плюшкина остается в памяти читателя, хотя и заслоняется другими впечатлениями.
Радостное восклицание Плюшкина после отказа Чичикова от «славного ликерчика» («Пили уже и ели! Да, конечно, хорошего общества человека хоть где узнаешь: он и не ест, а сыт…» – VI, 125) – комично, но объективно позволяет задуматься о бесконечных трапезах в городе и за его пределами: пьют и едят там гораздо больше, чем того требует телесная природа человека.
В результате в сознании читателя складывается картина мира, утратившего равновесие, оборачивающегося то ложной полнотой бытия – материальным изобилием, приобретающим гипертрофированные формы, то неким шаржированным аскетизмом (как у Ноздрева, не заботящегося об обедах), далеким от сознательного самоограничения.
В последующих главах все более торжествует свою победу материальное, телесное начало. У полицеймейстера (седьмая глава) «в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, это все было со стороны рыбного ряда. Потом появились прибавления с хозяйской стороны, изделия кухни: пирог с головизною, куда вошли хрящ и щеки девятипудового осетра, другой пирог с груздями, пряженцы, маслянцы, взваренцы» (VI, 149). Верный своему правилу есть много, но не слишком разнообразно, Собакевич, «оставив без всякого внимания… мелочи, пристроился к осетру», а «отделавши осетра», «сел в кресла и уж более не ел, не пил, а только жмурил и хлопал глазами» (VI, 150–151). Этот герой демонстрирует неизбежный итог сверхизобильных трапез: после осетра присущая Собакевичу трезвость, практичность, острота языка исчезают бесследно. И более к описанию обедов автор не станет обращаться.
Во втором томе отсутствие меры, жизненного равновесия становится еще более очевидным. В доме Петра Петровича Петуха царит культ еды (в котором просвечивает и некая идилличность материального мира), гости, чуть ли не насильно оставленные обедать, изнемогают не только в процессе поглощения пищи, но и слушая, как она будет приготовляться, а затем созерцая ее на столе. В доме же Хлобуева еды вовсе нет, зато гостям подают шампанское.
Можно сказать, что во втором томе еда более индивидуализирована. В интерпретации Петуха это антипод скуки. На скуку сетует Платонов, и Петух моментально реагирует: «Мало едите, вот и все. Попробуйте-ка хорошенько пообедать. Ведь это в последнее время выдумали скуку; прежде никто не скучал» (VII, 51). Костанжогло не хочет, боится умереть, ничего не сделав, а лишь «обожравшись – свинья свиньей» (VII, 81). Для Хлобуева обед – это форма привычного светского общения. Первый его вопрос: «Да что, господа, позвольте спросить: вы обедали? – Обедали, обедали, – сказал Костанжогло, желая отделаться» (VII, 79). Отношение к еде со стороны персонажей второго тома становится, по воле автора, оценочным, чего не было в первом томе; поклонники трапез и их антиподы поляризованы. Во втором томе еда предстает как универсальный дифференцирующий признак и одновременно она, как сама жизнь, ускользает от четкого определения и оценки.