Текст книги "Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»"
Автор книги: Елена Анненкова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Вместе с тем Чичиков предается и новым занятиям. Прежде он наносил краткие визиты помещикам. Остановившись у Тентетникова, Чичиков не только озабочен успешным завершением сделки, но словно получает время для спокойного размышления. Автор погружает своего героя в тот неторопливый ритм жизни, который продиктован соседством с природой и помещичьим укладом. Не желая преувеличивать духовные возможности героя, автор не передает нам размышления Чичикова, а если и упоминает о них, то читатель находит нечто знакомое: Павел Иванович представляет себя владельцем имения, а рядом с собой – «молодую, свежую, белолицую бабенку» (VII, 31), однако автор отмечает, что «Чичиков ходил много», так как «прогулкам и гуляньям был раздол повсюду» (VII, 30). И взгляд Чичикова на расстилающиеся перед ним пространства по-своему уподобляется авторскому взгляду в самом начале главы. «То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от водополия, и островами на них темнели еще безлистные леса; или же вступал в гущи, в лесные овраги, где столплялись густо дерева…» (там же). Возникает ли в сознании Чичикова образ земного рая? Задумывается ли он о красоте Божьего творения, чувствует ли просветленность, приобщаясь к живущей своей жизнью природе, – вряд ли можно сказать однозначно. Ведь одновременно Чичиков наблюдает «первые весенние работы», «разговаривает и с мужиком, и с мельником» (VII, 31), но автор успевает заметить, что «весна, долго задерживаемая холодами, вдруг началась во всей красе своей…» (VII, 30), и, следовательно, Чичиков в «первых весенних работах» может видеть не только труд, приносящий прибыль, но и поэзию земледельческого труда, своеобразным идеологом, а точнее певцом которой станет в одной из следующих глав новый персонаж – Костанжогло. Поэзию, красоту, приволье деревенской жизни оценили и Петрушка с Селифаном, каждый на свой лад. Можно сказать, что атмосфера непосредственной жизни, свободной от прагматизма, притягивает к себе всех без исключения. Чичикову хочется стать «мирным владельцем» (VII, 31) какого-либо имения. Прежняя его жизнь, в самом деле, была похожа на беспрерывную битву: он отстаивал свое место, добивался материального благополучия, терял его, восстанавливал вновь. Ко второму тому Чичиков «немножко постарел; как видно, не без бурь и тревог было для него это время» (VII, 28). В имении Тентетникова Чичиков словно приостановился, освободился от прежних забот, позволил себе отдаться «воображенью», которое «уносит человека от скучной настоящей минуты» (VII, 31).
Мы знаем, что Гоголь имел намерение привести своего героя, приобретателя, «подлеца» к духовному возрождению.
Тайна преображения человека постоянно занимала писателя. Можно предположить, что в первой главе второго тома он отыскивал некие предпосылки, которые могли бы стать пусть и не очень твердой, но все же основой будущего изменения героя. Тем более знаменательно, что автор долго не может расстаться с Чичиковым – таким, каков он есть.
В главе второй Чичиков – прагматичный делец, и свободный импровизатор, в нем проступает почти художественная натура. Генерал Бетрищев (а вместе с ним и читатели), слушая рассказ о мнимом дядюшке, которой якобы не отписывает наследство, пока племянник не станет сам владельцем трехсот душ, испытывает почти эстетическое наслаждение. Да и история о том, что Тентетников не только раскаивается в ссоре с Бетрищевым, но еще и пишет «историю о генералах», приходится удивительно кстати. «Чичиков был в духе неописанном. Вдруг налетело на него вдохновенье» (VII, 43). Это состояние подъема, успеха, вдохновения – и прежнее, и новое для Чичикова. Во всяком случае, последним словом автор не пользовался, говоря о прежних сделках героя. Так же как Ноздрева, Хлестакова подчиняет себе слово, вдохновенная ложь, так Чичиков импровизирует, удивляясь сам себе: «Господи, что за вздор такой несу!» (VII, 40).
Во втором томе Гоголь гораздо более внимателен к внутренней сложности человеческой природы. Не только потенциал и реальная данность в человеке, но и неоднозначность его, постоянно проявляющаяся, подмечается писателем во всех без исключения главах. Так, в генерале Бетрищеве отмечено соприсутствие двух начал, одновременно отражающих и особенность национального сознания в целом: «Воспитанный полуиностранным воспитаньем, он хотел сыграть в то же время роль русского барина. И не мудрено, что с такой неровностью в характере и такими крупными яркими противоположностями, он должен был неминуемо встретить множество неприятностей по службе…» (VII, 38). Автор прибегает к уже знакомому нам по первому тому обобщению: «Генерал Бетрищев, как и многие из нас, заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке» (там же).
Необходимость преображения, построения своей личности (своего внутреннего «я») оказывается, с точки зрения автора, актуальна для всех без исключения, хотя сам человек достаточно долго это не осознает. Лишь одного героя, точнее, героиню автор не рассматривает с подобной точки зрения – дочь Бетрищева, Улиньку. Об условности этой героини, избыточной авторской идеализации ее уже писали и критики, и литературоведы. В самом деле, ряд деталей в описании Улиньки может свидетельствовать либо о наивности автора, либо об избыточной дидактичности в изображении героини. Вспомним хотя бы описание платья, которое «сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собой, как бы получше убрать ее», а оказывается, она оделась «сама собой», лишь «в двух, трех местах схватила игла кое-как неизрезанный кусок одноцветной ткани» (VII, 41). Что же столь высоко ценит в Улиньке автор, как определяет ее «существо»? Это было «что-то живое, как сама жизнь» (VII, 23). Гоголевская героиня по-своему предвосхищает любимую героиню Л. Толстого, Наташу Ростову, в которой также преобладает чувство живой, непосредственной жизни. В Улиньке – та же стремительность (можно сравнить с первым появлением Наташи в «Войне и мире»), то же инстинктивное отстаивание правды, отсутствие утаенного в словах и поступках; очарование, умение высвободить в другом человеке присущие тому начала добра и радости. Появление ее сравнивается с блеском «солнечного луча» (VII, 40). А имя исследователи толкуют не только как широко распространенное в украинском фольклоре (в бытовых и обрядовых песнях) и в малороссийской культурной среде, но и имеющее житийно-монашеский оттенок (Ульяна, Иулиания). Так, популярным было житие Ульянии Осоргиной. Гоголь, конечно, создает образ обобщенный. Национальность Улиньки точно не обозначена: «Трудно было сказать, какой земли она было уроженка», такое «чистое, благородное очертанье лица» можно было отыскать «только на одних древних камейках» (VII, 40–41), т. е. на античных камеях. Камея – драгоценный полированный камень с рельефной художественной резьбой. Обычно на древних камеях изображались мифологические герои, боги. Античное и христианское, живая жизнь и искусство («если бы перенесть ее со всеми этими складками ее обольнувшего платья на мрамор, назвали бы его копиею гениальных» – VII, 41), русское и общечеловеческое должны были представать в гоголевской героине в органическом единстве, словно в противовес нынешней жизни, переполненной раздорами и борьбой.
Главы второго тома, исключая первые две, не выстраивались в целостный текст. Будучи разрозненными, они воссоздавали те или иные сферы жизни, национального бытия, раскрывая каждый раз авторские находки, свидетельствующие о том, что Гоголь не только предварял, угадывал тенденции будущего развития литературы, но и утверждал в современном ему литературном контексте новых героев и новые ракурсы изображения реальности – бытовой и духовной.
Если в первом томе герои, будучи наделены определенным своеобразием, не слишком отличались друг от друга, то во втором каждый являет собой индивидуальный мир, с присущими ему как социальными, так и духовными чертами. Гоголю требуется не столько общность, типажность (социальная или общечеловеческая), сколько особость личности, при том что связи ее со своим временем и сословием не ослаблены, тем более не разрушены. Если герои первого тома порождали такие понятия, как «чичиковщина», «маниловщина» и др., то вряд ли можно говорить о «петуховщине», «платоновщине», и не только потому, что новые фамилии (более всего – Костанжогло) сопротивляются подобному словообразованию. Гоголя занимает становление «внутреннего человека», и, размышляя о духовном пути личности, знакомясь с обширным кругом сочинений, затрагивающих вопрос о религиозных аспектах жизни (от книг Священного Писания и Священного Предания до трудов современных ему священников и богословов), он признает уникальность пути каждого при единой цели, при общем векторе духовного развития. «Ход обращенья человека ко Христу», над которым он размышляет в «Выбранных местах…» (наиболее подробно в главе «Исторический живописец Иванов») толкуется как путь, требующий проявления личной воли, личного самоотвержения. Опираясь на многовековой религиозный опыт, человек, – убежден Гоголь, – все же должен отыскать свой «ход обращенья» к высшим ценностям. Индивидуальность личности, способность к самопознанию или хотя бы потребность его становились в этом контексте необходимой, исходной ступенью духовного пути.
Герои второго тома, вовсе не размышляющие о религиозных предметах, берутся Гоголем если не в переломный момент их жизни, то в преддверии перелома, возможность и неизбежность которого они ощущают в разной степени. Но автор знает, что языческая сторона жизни Петуха, скука Платонова, растерянность Хлобуева, желчность Костанжогло – знаки инстинктивной или осознанной неудовлетворенности либо собственной жизнью, либо жизнью внешней, которая далека от стройности и порядка и потому несет в себе потенциал разрушения. Автор готов заглянуть в будущее героя, предвидеть дальнейший его путь, т. е. наметить возможную эволюцию, следовательно, допустить, что и во внутреннем, душевном его мире могут произойти определенные перемены.
Петр Петрович Петух кульминационно завершает ряд тех гоголевских героев, которые любят и умеют не только вкусно поесть, но и вкусно пожить. Уже отмечалось, что образ еды – это некая константа гоголевского творчества. Но никто, даже старосветские помещики, не едят столько и так, как Петух, случайно встретившийся Чичикову в его очередном путешествии по российским просторам.
Чичиков видит Петуха на озере, во время ловли рыбы: в неводе «вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или бочонок» (VII, 47). А. Х. Гольденберг обратил внимание на то, что мотив «круглого человека» чрезвычайно важен: с кругом в утопических текстах издавна связано представление о полноте и самодостаточности жизни. При этом исследователь напоминает толстовскую характеристику «круглого» Платона Каратаева, которому свойственна естественность и близость к стихийным началам природной жизни [93]93
Там же. С. 48.
[Закрыть]. Исследователь указал и на цвет одежды гоголевского героя, сливающий его с природой, – «травяно-желтый нанковый сюртук, желтые штаны». Уподобление Петуха рыбе, бочонку, арбузу ставит под сомнение (или, во всяком случае, умаляет) духовное начало в этом персонаже, в нем явственно акцентирована некая языческая растворенность в природе. Но изображен он таким образом, что читателю не хочется размышлять, духовен Петр Петрович Петух или нет. Он абсолютно самодостаточен. Аналоги этого образа можно найти в истории культуры: можно вспомнить раблезианское утверждение еды, телесности. С. А. Гончаров справедливо видит в описании имения Петуха «народный вариант утопии»: «Гостеприимство, гастрономическое изобилие, веселье и беззаботность, праздность, опоэтизированные песней, изображают особый вариант полноты жизни и вызывают ассоциации со „Сказанием о роскошном житии и веселии“ и другими сказочными утопиями» [94]94
Гончаров С. А. Указ. соч. С. 116–117.
[Закрыть].
Выявляя фольклорные ассоциации в гоголевском тексте, А. Х. Гольденберг обращает внимание на имя героя (в народных языческих воззрениях петух почитался эмблемой счастья и плодородия), на использование сказочных чисел (из множества пойманной рыбы Петух выделяет «щуку и семь карасей», за обедом подкладывает на тарелку Чичикову «чуть ли не двенадцать ломтей»); на постоянное употребление героем присловий, поговорок, пословиц.
Только ли в этой органичной связи с природной жизнью заключается своеобразное обаяние гоголевского героя? Думается, важно и другое. Умение Петуха отдать должное телесной жизни предстает у Гоголя в особой форме. Словами обжорство, чревоугодиене хочется характеризовать Петра Петровича Петуха. Он так рассказывает о разнообразных блюдах (заказывая их повару, угощая гостей, съедая одно кушанье за другим), что в конечном итоге его речи становятся прославлением земной жизни, следовательно, прославлением Божьего творения. В действиях Петуха и его окружения во время трапез проступает своеобразная красота: расторопность слуг, радушие и остроумие хозяина не компрометируют материальную сторону жизни, а, напротив, ее поддерживают, даже поэтизируют как естественную составляющую бытия в целом. Наиболее значимо то, что антиподом обильным трапезам в гоголевском контексте оказывается скука. Конечно, в устах Петуха объяснение скуки, которую испытывает Платонов, звучит комично: «Да отчего же скучать? Помилуйте!» сказал хозяин. «Как отчего? – оттого, что скучно!» – «Мало едите, вот и все. Попробуйте-ка хорошенько пообедать. Ведь это в последнее время выдумали скуку. Прежде никто не скучал. <…> Да и не знаю, даже и времени нет для скучанья. Поутру проснешься, ведь тут сейчас повар, нужно заказывать обед, тут чай, тут приказчик, там на рыбную ловлю, а тут и обед. После обеда не успеешь всхрапнуть, опять повар, нужно заказывать ужин; пришел повар, заказывать нужно на завтра обед. Когда же скучать?» (VII, 51). Скучать, действительно, некогда.
Но не случайно мотив скуки появляется несколько раз и, как правило, в гастрономическом контексте. Скучает Платонов, наделенный «необыкновенной красотой», «стройным, картинным ростом, свежестью неистраченной юности» (там же). В христианской системе ценностей уныние – большой грех. Скука в этом контексте может быть истолкована двояко. Красивый, здоровый молодой человек, предающийся скуке, может оказаться близок к унынию; скучая, он «гневит Бога», не умея ценить данный ему дар жизни. Инстинктивно это ощущая, Петух предлагает свой рецепт, единственный находящийся в его распоряжении, – поесть, отдать должное жизни; хотя бы таким образом оценить предоставленную человеку возможность порадоваться бытию, ощутить веселье духа, созерцая Божье творение.
Однако читатель сознает, что можно находить свою прелесть в этом царстве еды лишь до тех пор, пока материальный мир не заявит свои права на человека целиком, не станет деспотичным. К тому же телесное обаяние этого мира обострено предчувствием и даже знанием того, что «гармония» Петуха находится на грани исчезновения. Автору известно то, что неведомо герою: как только Петух отправится в Петербург, он потеряет, растратит и так уже заложенное имение. Логика истории всегда оказывается безжалостнее и сильнее логики утопии, тем более позволительно или даже необходимо хотя бы на какое-то время отдаться иллюзии гармоничного мира.
А если отыскивать иной смысл, заложенный в скуке Платонова, то можно предположить, что в ней проступает непонятное пока самому герою скрытое томление духа. Богат, красив, молод, а скука одолевает, значит, душа требует иных занятий, иных размышлений.
Костанжогло, который является наиболее любопытным и неожиданным из новых героев Гоголя, вначале лишь упомянут, похвально охарактеризован и только затем появляется сам. «Уж лучше хозяина вы не сыщете» (VII, 57), – говорит Платонов Чичикову. В тексте рядом с фамилией сразу называется имя и отчество – Константин Федорович. Константин – от латинского стойкий, постоянный, Федор – по-гречески дар Бога, следовательно, отчество Федорович можно истолковать как Богоданный. Поясняя имя гоголевского героя, А. Х. Гольденберг высказывает предположение, что греческая фамилия персонажа находится в русле ономастических традиций фольклора и древнерусской литературы: в русском эпосе можно встретить упоминание греческих царей, при этом всякий царь православного Востока – непременно Константин Самойлович или Константин Боголюбович. Опираясь на наблюдения Г. Н. Кондратьевой и К. В. Чистова, исследователь напоминает, что среди «избавителей» (героев социально-утопических легенд) фигурирует царевич Константин; Гоголь, именуя своего героя, столь для него значимого, не мог не учитывать этот круг традиционных ассоциативных значений [95]95
Гольденберг А. Х. Указ. соч. С. 41.
[Закрыть].
Фамилию для своего персонажа Гоголь также выбирает не сразу. В более ранних редакциях она звучала иначе – Скудронжогло, Попонжогло; но, как мы видим, звучание этих фамилий однотипно. Все указывают на нерусское происхождение героя, отмеченное и в тексте: «Он был не совсем русский. Он сам не знал, откуда вышли его предки. Он не занимался своим родословием, находя, что это в строку нейдет и в хозяйстве вещь лишняя» (VII, 61). В этом авторском, как будто беглом пояснении все важно. Деловитость, самодисциплина, практицизм Костанжогло – черты, не самые характерные для русского менталитета, во всяком случае не самые распространенные. Но предки его, откуда бы ни вышли, давно живут в России, и заниматься родословием – дело неблагодарное, не только потому, что мешает хозяйству, но и потому, что вряд ли даст окончательный результат. Россия многое впитала в себя, перерабатывала, сама менялась, меняла заимствованное. Гоголя, может быть, и интересовало более всего то, что получается в результате всех изменений, возможен ли плодотворный синтез своего и чужого. Позже, создавая свою «пару» – Обломова и Штольца – И. А. Гончаров будет размышлять над теми же вопросами. Но показательно, что герой Гоголя – не из немцев, которые в фольклорной традиции изображались с неизменной иронией. «Свое» и «чужое» в Костанжогло – это русское, и греческое (т. е. не совсем чужое), и еще какое-нибудь, о котором, с точки зрения и автора, и героя, гадать не стоит.
Прототипом для Костанжогло послужил Д. Е. Бенардаки, человек большого жизненного опыта, миллионер-откупщик, интересующийся вместе с тем литературой и ценивший талант Гоголя. Автор «Мертвых душ» познакомился с ним в 1839 г. в Мариенбаде. М. П. Погодин признавался, что Бенардаки, хорошо знавший множество людей самых разных сословий, был для Гоголя «профессором, которого лекции о состоянии России, о характере, достоинстве и пороках тех или других действующих лиц… о состоянии судопроизводства, о помещиках и их хозяйстве… лекции, оживленные множеством анекдотов», он слушал «с жадностью» [96]96
Погодин М. П. Год в чужих краях. Ч. I. М., 1844. С. 74–75.
[Закрыть].
Итак, еще до появления Костанжогло ему дается лестная характеристика: «Это землевед такой, у него ничего нет даром» (VII, 57), – говорит Платонов, далее поясняя свои слова и завершая характеристику фразой: «Его называют колдуном» (VII, 58). Это тоже любопытная деталь. В народной среде отношение к колдунам было двойственным. Их и боялись, и уважали, и избегали, и обращались за помощью. В колдуне виделась некая тайна. Тайна для крестьян и соседей-помещиков заключена как в личности, так и в деятельности Костанжогло, а особенно в ее результатах. Однако дальнейшее изображение Костанжогло это определение – колдун – никак не подтверждает. Костанжогло ни у кого не вызывает опасения, а вот восхищение и готовность ему следовать – чуть ли не у всех. В незавершенном тексте Гоголя намечено больше, чем автор успел развернуть, пояснить, продуманно выстроить в целостную систему. Но и беглые замечания оказываются содержательны. В них намечены те возможности прочтения образа, которые автор мог предполагать, но мог в дальнейшем и уточнить, оспорить. К Костанжогло стекаются крестьяне из окрестных деревень, прося, чтобы он их взял к себе, хотя знают, что он хозяин достаточно строгий. Просится на учебу к Костанжогло и Чичиков; робеет и просит у него советов Хлобуев. Его воспринимают как Учителя и отца, и степень почитания Костанжогло такова, что в тексте не слишком явно, но начинает проступать коллизия, напоминающая евангельскую и одновременно ее травестирующая, особенно если учесть, что упомянуты как почитающие Костанжогло, так и «злословящие его». Костанжогло проповедует свое учение и следит за тем, верны ли ему; поучает и укоряет. О Хлобуеве, который все растратил, промотал, говорит: «Он только бесчестит Божий дар» (VII, 82). В той власти Костанжогло над умами и душами вряд ли есть что-то таинственное, колдовское; однако и о божественной ее природе вряд ли возможно говорить: в ней слишком мало терпимости, снисхождения.
Интересно, что подъезжающий к имению Костанжогло Чичиков замечает порядок и красоту, присущие не только хозяйству, но и окружающей природе. Пейзаж напоминает тот, что был в первой главе. Но если, подъезжая к землям Тентетникова, Чичиков созерцает первозданную природу, то здесь – природу окультуренную, подправленную человеческой рукой: «…Через все поле сеянный лес – ровные, как стрелки, дерева <…> за ними старый лесняк, и все один выше другого» (VII, 57). Показавшаяся деревня – «как бы город какой, высыпалась она множеством изб на трех возвышениях, увенчанных тремя церквями, перегражденная повсюду исполинскими скирдами и кладями» (VII, 58).
Исследователи отмечали, что и в действиях, и в речах Костанжогло есть что-то от творца, разумно распорядившегося подвластным ему миром. Но чичиковская мысль – «да, видно, что живет хозяин-туз» (там же) – не позволяет укрепить, развить какую-либо одну из возникающих в сознании аналогий. Костанжогло – «колдун», «хозяин-туз», творец – предстает как «необыкновенный человек». Это определение, неоднократно встречающееся в тексте, объединяет автора, Чичикова, Платонова, Хлобуева; необыкновенные способности Костанжогло ни у кого не вызывают сомнения.
Конечно, не случайно автор достаточно долго не позволяет читателю самому убедиться в исключительности героя. Читатель уже многое услышал о нем, увидел стройные его леса, крепкие крестьянские избы и церкви в принадлежащих помещику деревнях. Чичиков входит уже и в дом его, а хозяина все еще нет. Автор, на первый взгляд, использует прием, знакомый нам по первому тому. Имение, его внешний облик и интерьер характеризуют владельца. Но, оказывается, соотношение дома и хозяина в данном случае иное. Чичиков оглядывается вокруг себя, рассматривает «жилище этого необыкновенного человека… думая по нем отыскать свойства самого хозяина… но нельзя было вывести никакого заключения» (VII, 58–59). В доме Костанжогло не было «ни фресков, ни картин, ни бронз, ни цветов, ни этажерок с фарфором, ни даже книг» (VII, 59). Издавна контекст культуры, определенные его атрибуты характеризуют или приоткрывают духовный строй личности. Ни картин, ни фарфора, ни цветов не может быть в монашеской келье. Костанжогло – не монах, но ему свойствен своего рода бытовой аскетизм, он не любит лишних, тем более ненужных вещей; он не привык украшать жизнь, предпочитая ее строить. Те критерии, которыми литература измеряла человеческую личность, ее внутренний мир, привычки, психологический склад, не годятся для Костанжогло. Это новый герой литературы, главное для которого – «прочное дело жизни».
Дом для Костанжогло – не убежище от официозного и холодного внешнего мира, не место для уединения и сосредоточения, но и не чужое, безразличное пространство. Интерьер дома свидетельствует о том, что в нем живет человек-практик, что «главная жизнь» его «проходила вовсе не в четырех стенах комнаты, но в поле, и самые мысли не обдумывались заблаговременно сибаритским образом, у огня пред камином, в покойных креслах, но там же, на месте дела, приходили в голову, и там же… претворялись в дело» (VII, 59). Костанжогло – первый деловой человек в отечественной литературе, человек, органично и легко подчинивший все делу, ставшему существом его жизни.
Чичиков тоже практик, хотя и иного рода, с нетерпением ждет хозяина. Кого же он видит перед собой? – человека «лет сорока», «живой, смуглой наружности» (там же). Одежда, которую носит герой, говорит о том, что он о ней не думает. Облик Костанжогло «поразил Чичикова смуглостью лица, жесткостью черных волос, местами до времени поседевших, живым выраженьем глаз и каким-то желчным отпечатком пылкого южного происхождения» (VII, 61). Желчность, даже мрачность героя будет отмечена и позже. Он явный антипод Петуха, добродушно принимающего дары жизни и не задумывающегося о своем будущем. Но он противопоставлен не только хлебосольному Петру Петровичу, а и другому герою, рассказ о котором помещен в той же главе. Персонажи второго тома – еще раз обратим на это внимание – не расположены в некой линейной последовательности, каждый в контексте своей главы, как это было в первом томе, а сведены автором в единой плоскости, и читатель получает возможность тотчас их сравнивать. Не позволив Чичикову как следует познакомиться с Костанжогло, автор направляет его к полковнику Кошкареву, и только после этой встречи Костанжогло предстает перед Чичиковым и перед читателем в полный рост, и мы видим, что два героя заявлены автором как антиподы; индивидуальность каждого раскрывается именно в сопоставлении.
Попав к полковнику, Чичиков погружается в абсолютно иной, чем у Костанжогло, мир. На фоне деятельности Кошкарева, достигшей максимальной степени бюрократизма, становится очевидным, насколько естествен строй жизни Костанжогло, подчиненный не отвлеченным задачам, а ритму природы и земледельческого труда. В описании имения и занятий Кошкарева явственны черты антиутопии. Авторы утопических сочинений брались предопределить все формы идеальной организации жизни. Вот и у полковника есть «Депо земледельческих орудий», «Главная счетная экспедиция», «Комитет сельских дел», «Школа нормального просвещения поселян». Хорош комментарий, принадлежащий одновременно и Чичикову, и автору: «Словом, черт знает чего не было!» (VII, 62). Кошкарев печется и о торговле, и о науке, помышляет о временах, когда «золотой век настанет в России», но живая жизнь изгнана из его департаментов. Отвлеченный ум утописта может мечтать о временах, когда мужик, «идя за плугом, будет в то же время читать книгу о громовых отводах Франклина, или Виргилиевы Георгики, или Химическое исследование почвы» (VII, 63). Подобное умонастроение способно смутить даже Чичикова, со стыдом вспомнившего, что он до сих пор не прочел «Графини Лавальер», однако намеченные в подобных теориях пути приведения «людей к благополучию» (там же) вступают в противоречие с практикой самой жизни. Книга, собирающая, хранящая золотой запас знаний, накопленных человечеством, мертвеет без живого движения. У Кошкарева Чичиков находит громадное «книгохранилище» – «огромный зал, снизу доверху уставленный книгами». Правда, уже при первом взгляде на этот зал посетителя может смутить то, что здесь же хранились «и чучела животных». В этом контексте книги, собранные в зале, хранящие информацию «по всем частям»: «по части лесоводства, скотоводства, свиноводства, садоводства…» (VII, 65), сами становятся «чучелами». Язык книг не только отвлеченный, но мертвый: «На всякой странице: проявленье, развитье, абстракт, замкнутость и сомкнутость»(там же). Гоголь намеренно усиливает впечатление невразумительности, претенциозности самих названий, например «Предуготовительное вступление в область мышления. Теория общности, совокупности, сущности, и в применении к уразумению органических начал общественной производительности» (там же).
Сердитость, желчность Костанжогло в этом контексте оправданна, во всяком случае объяснима. Сетуя на ложно и односторонне понимаемое просвещение, он сам говорит прежде всего о хозяйстве, о практике жизни. Гоголевский текст при этом оказывается двойственным. В речах Костанжогло проявляется его деловая хватка, способность обустроить любой участок жизни; получить при этом выгоду, но не исходить из нее прежде всего. Чичиков же, восхищенно внимая его речам, думает при этом; «Экой черт!.. Загребистая лапа» (VII, 67). Односторонность ли мыслей Чичикова проявляется в его оценке или текст дает знать, что как бы ни говорил Костанжогло, что фабрики «сами завелись», он на самом деле не упустит своей выгоды, – скорее всего, возможно и одно, и другое толкование.
Но своеобразная поэтизация, даже культ хлебопашества, который звучит в речах Костанжогло, близки самому Гоголю. Гоголевского героя более всего удручает беспорядок русской жизни, неумение и нежелание заняться земледельческим трудом, в то время как «уж опытом веков доказано, что в земледельческом звании человек нравственней, чище, благородней, выше» (VII, 69). Бессилие перед стихийной, беспорядочной стороной русской жизни повергает Костанжогло в состояние злости и нетерпения. Он говорит с собеседником, «не слушая его, с выражением желчного сарказма в лице» (там же), а вскоре и «суровая тень темной ипохондрии омрачила его лицо» (VII, 71). Зато лицо поднимается «кверху» и морщины исчезают, как только Костанжогло начинает говорить о земледелии как о занятии, при котором «человек идет рядом с природой, с временами года», становится «соучастник и собеседник всего, что совершается в творении» (VII, 72). Прославляя этот труд в своем пространном монологе, гоголевский герой поистине чувствует себя творцом «всего», когда благодаря трудам рук его, «как от какого-нибудь мага, сыплется изобилье и добро на все» (VII, 73). В тот момент, когда Костанжогло заявляет, что «здесь именно подражает Богу человек», он преображается: «Как царь в день торжественного венчания своего, сиял он весь, и казалось, как бы лучи исходили из его лица» (там же).
Как замечает С. А. Гончаров, «проповедь Костанжогло совмещает в себе элементы ортодоксально-христианского представления о труде (труд в его трактовке приобретает, как и в позднем Средневековье, теологический смысл) с элементами народных представлений об аграрном труде „как интегральной части круговорота природы“» [97]97
Гончаров С. А. Указ. соч. С. 119.
[Закрыть]. Следует согласиться и с тем, что «мистически осмысленный труд-поприще у Гоголя является движением к „внутреннему человеку“, формой спасения человека и путем образования национальной гармонии» [98]98
Там же. С. 121.
[Закрыть]. Но В. В. Зеньковский заметил и другое. «Проблема праведного хозяйствования, – писал он, – есть и основная, и в то же время труднейшая проблема богословия культуры, т. е. раскрытия религиозных основ и религиозных путей в организации хозяйственной активности» [99]99
Зеньковский В. В., прот. Н. В. Гоголь. Париж, б/г. С. 190.
[Закрыть]. «Чуждость хозяйственной активности началам высшей правды, – сказано им далее, – Гоголь ощущал как наиболее роковую сторону современности» и подошел в итоге «к самому трудному и самому ответственному пункту в теме о религиозном обновлении мира» [100]100
Там же. С. 211.
[Закрыть].