Текст книги "Небо помнить будет (СИ)"
Автор книги: Елена Грановская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Все предыдущие дни он был почти слеп. Страшно и непривычно. Мир лишился четкости, стал расплывчатым, размытым. Яркие гаммы исчезли, осталась одна пастель. Больно смотреть на свет. Неприятно ощущение во тьме. Глаза режет, выдавливает из глазниц, колет. Много слез. Но это нормально. Ему закапывают лекарство, смачивают веки, накладывают мазь – лишь бы остановить процесс ухудшения, сохранить остатки нарушенного зрения, поддержать то, что осталось. Передвигаться по этажу тяжело, даже прищурившись: отовсюду смешивается и бьет в глаза свет – уличных фонарей, ярких автомобильных и мотоциклетных фар, дневного солнца, коридорных ламп. Потому он и не встает с постели без большой необходимости: лежит, отвернувшись от окна к стене, и в упор смотрит на шершавую поверхность до первой вспышки боли. Потом закрывает веки и продолжает лежать в темноте. Себя же он четко видел в зеркале лишь на расстоянии вытянутой ладони. Смотрел и не узнавал. Когда он последний раз наблюдал за собой, следил за изменением в чертах своего же лица? За последний год оно будто вытянулось, стало жестче, появились морщинки. Короткие теперь волосы, неаккуратно обрезанные, наспех. Худая открытая шея. Щетинистые щеки и подбородок. Опаленные брови, на их месте только начинают расти новые, короткие и редкие. Обожженные веки и ресницы. Глаза будто не его. Всё это он разглядел в корректирующие очки. Теперь он будет носить их всю жизнь. Простая тонкая металлическая оправа, круглые, как блюдца, стекла. Мир вновь стал четким. Только не вернулась его красочная сочность. Сперва глаза болели. Он начинал носить очки по часу, два в сутки, затем время увеличивали. Он довольно быстро к ним привык. Предстояло бы смириться, что у него навсегда отнят тот разноцветный мир, что он любил и видел каждый день. Но смиряются отчаявшиеся. Констан же не предавался печали: он принял новый, так трагично случившийся этап в своей жизни и лишь благодарил, что у него осталось.
Он быстро шел на поправку. Хотел выйти из стен больницы раньше: первое время беспокоился о своей церкви и пастве. Служащий прихода, который однажды навестил его, передал вынесенное епископом решение: церковь закрылась до дня выздоровления Дюмеля. Соответствующую табличку повесили на запертые входные двери. Констан переживал о садике за церковью: будет ли наемный садовник присматривать за ним? Как позже оказалось, тот исправно выполнял обязанности: подмел, вырвал сорняки, почистил фонтан и промыл его трубы. Дюмель был ему благодарен, но подумал: сколько же у него самого будет дел, когда он вернется и станет готовить церковь к принятию прихожан. Нужно всё очистить от пыли, протереть сосуды, заменить потухшие свечи и много еще чего. Он сам содержал церковь в чистоте и старался не сильно утруждать работников, помогая, чем может. Он так хотел скорее остаться с Богом наедине, лицом к лицу, в своей церкви, в тишине. Сказать ему всё, что думал, честно и открыто. Здесь, в больнице, не было уголка, чтобы уединиться: вечный шум, сотни людей, страдающие от различных болезней и травм, мечущиеся от одного пациента к другому врачи… Лишь поздним вечером, когда все в палате, где он лежал, засыпали, Дюмель еще не смыкал глаз и дотрагивался под одеждой до нательного крестика, молчал, но говорил в мыслях.
В день выписки он вышел из больницы через внутренний двор с небольшой поклажей в руках: за время, проведенное здесь, ему требовалась новая сменная одежда. В сумке лежали майка, кофта и сутана, которую вряд ли можно починить: она годилась только на тряпки, изодранная, с прогоревшими дырами. Утро было пасмурным. Но солнечный белый диск стоял за тучами, высоко в небе, силясь разорвать своим светом серую непроглядность зимы. Во внутреннем дворе вдоль тропы стояли лавочки, на которых сидели, укутанные в плащи и куртки, больные. Одни курили, кто-то смеялся, что-то изображая перед друзьями. Ворота закрыты, но калитка в них нараспашку. В нее видно, как отъезжает автомобиль скорой помощи. По улице мимо ворот прошла женщина. А потом в поле зрения вошел человек в немецкой форме.
Констан почти приблизился к калитке, когда показался фашист. Что-то кольнуло его в сердце: показалось, что мужчина знаком. Сомнение превратилось в уверенность. Это был Брюннер. В длинном сером пальто, с сигаретой в пальцах, обтянутых темными кожаными перчатками. Одна рука заложена в карман. Он повернул лицо, высматривая кого-то – может быть, именно его, Дюмеля. Констан замедлил шаг и остановился, глядя в лицо Кнуту. Немец шагнул в калитку и неспешно подошел к Дюмелю, остановившись в метре от него, изучая с головы до ног.
– С выздоровлением, преподобный. – Произнес он, поднеся сигарету к губам.
Констан смотрел на него. На его раны. Заживающая ссадина на лбу. Царапина на скуле. Чуть облезшая кожа у щеки.
В голове стала складываться картинка, откуда у него могли появиться такие увечья. Но она была до того невероятной, что Дюмель не хотел в это верить. Он не ответил Кнуту, а продолжал молча смотреть ему в глаза.
Немец искал и видел в чертах Констана перемены, возрастные, эмоциональные. Пострадавшие глаза с дрожащими, припухшими веками смотрели сквозь стекла очков потемневшей местами радужкой. По взгляду Брюннер понял, что крутится в голове священника, предугадывал, какой вывод приходит ему на ум. Поэтому, чтобы подтвердить его кажущиеся сумасшедшими догадки, фашист высвободил руку из кармана и взял ею сигарету. Ладонь была перебинтована, на пальцах – облезшая кожа как от недавнего сильного ожога.
Констан коротко мотнул головой. Кнут, наоборот, едва заметно кивнул.
– Я не жду от вас благодарностей. – Брюннер посмотрел в сторону, стряхивая пепел, выдыхая дым. – Знаю, что не станете…
– Почему..? – прошептал Констан. В нем смешались растерянность и потрясение.
– Не думаю, что удовлетворитесь моим ответом, но всё-таки скажу. – Немец вновь посмотрел на него. – Я сделал это ради того, кого вы отпустили. Кто сейчас далеко.
Констан покачал головой, не сводя глаз с Кнута.
– Я никого не отпускал. Они ушли сами. Их вынудили уйти. Вы вынудили, ваша власть и армия. Я хочу жить и видеть свой прежний Париж, свою Францию. Но мне не дано этого счастья. Из-за вас.
– Поверь, Дюмель. Я тоже хочу видеть свою Германию. Не меньше тебя желаю, – произнес Брюннер задумчиво, глядя на кончик сигареты, держа ее между пальцев. – Но пока мы оба ничего не можем поделать с этим. Да… Ничего.
Между ними опять воцарилось молчание.
– Это был Юнгер? – спросил Дюмель, надеясь, что Брюннер поймет, что он имеет в виду.
Немец дернул уголком губ, на секунду отведя взор. Что, пытается придумать, как выгородить своего солдата?
– Я понимаю, что в ваших глазах он выглядит убийцей, – вздохнул Кнут. – Да, он творит плохое. Он во многом не сдержан. Зато он исполняет приказы. Хорошее качество, почти исключительное, когда в войсках на самом деле черт знает что.
– И вы его не остановите? – Дюмель приблизился к Брюннеру. – Вы наблюдаете за его коварством и зверством – и радуетесь. Вы трус. Только трусы не могут влиять на ситуацию, когда это в их силах.
Брюннер медленно покивал. Он явно не воспринял слова всерьез. Ему никто не указ. Он никого не слушает. Он – сама власть: и себе, и над другими.
– Вопрос не в том, могу ли я. Вопрос в том, а надо ли. Ты просто сам боишься Гельмута, преподобный, опасаешься.
– Мне он безразличен. Я боюсь, что он учинит намного больше вреда невинным, потому что знаю это. Потому что видел это. – Горячо произнес Констан.
Фашист усмехнулся.
– Мы на войне, Дюмель. Это выживание. Либо мы. Либо нас.
– Вы нападаете здесь, в городе, на беззащитных, людей без оружия и думаете, что они пойдут против солдат с автоматами и ножами?! – В голосе Констана прорезались злые нотки.
– Хм. А разве нет? – Словно не понимая, невинно спросил Кнут.
В следующий миг он качнулся. Его голова резко свернулась в сторону. Во рту почувствовался солоноватый привкус крови. Он не ожидал такого от Констана. Приложив ладонь в перчатке ко рту, он удивленно воззрился на Дюмеля. Тот, сжав губы, тряс рукою, сжимая и разжимая пальцы с покрасневшими костяшками. Брюннер отнял руку от лица. Кровь выступила на губах, размазалась по подбородку. На перчатке остался кровавый след.
Медработники и больные, кто находился в этот момент на улице, поспешно сделали вид, что ничего не заметили, и пытались без суеты, но быстро покинуть дворик. Они боялись, что сейчас фашист достанет оружие и застрелит своего обидчика, а потом убьет всех, кто видел момент его унижения. Никто не хотел ввязываться в это. Не переговариваясь, стараясь не оглядываться, пациенты сошли с дорожек и направились в здание. Медсестры шли за ними, шепотом подгоняя, и через плечо кидали опасливые взгляды на фашиста и Констана.
Кнут, не сводя с Дюмеля глаз, щелчком откинул окурок в сторону и распахнул полы пальто. Положил руку на кобуру с пистолетом и щелкнул замком. Констан следил за его рукой. Она лежала на оружии и сжимала его. Брюннеру трудно было решиться, Дюмель это чувствовал. Но хотел верить, что Кнут не поступит, как поступил бы Юнгер.
Ну же, Брюннер. Ты не такой, как он. Ты лучше. Должен быть лучше. Тебе тоже что-то дорого в этой жизни. Не делай этого ради близкого тебе. Не загоняй себя вглубь. Не становить жестоким убийцей.
Дюмель не произнес ни слова. Он просто смотрел на Кнута. Без мольбы. Без грусти. Что-то неуловимое, но сильное излучали его глаза. Несмотря на увечье, они будто просветлели. Брюннер увидел в них что-то, что остановило его.
Да. Он не такой. Не хочет быть таким.
Пальцы разжались. Рука медленно опустилась. Перчатка опять коснулась опухших окровавленных губ.
Кнут сплюнул смешанную с кровью слюну на землю. Посмотрел на Дюмеля.
– Я прощаю вас… преподобный.
Затем развернулся, бегло взглянув в сторону ретировавшихся медиков и пациентов, скрывающихся за ведущую во внутренний больничный двор дверью, и быстрым шагом вышел из калитки.
Констан посмотрел на руку, которой ударил фашиста. Поднял глаза к небу.
Прости мне вспышку гнева, Господи. Но он это заслужил. Кто-то и когда-то должен был это сделать.
Глава 19
Июль 1944 г.
День, выпавший на двадцать первое июля, Констан помнил весьма смутно. Даже не успел ощутить его: не успел насладиться влажным ветром, вдыхая его; не смог горячо отблагодарить Христа молитвой за вновь данные ему, Констану, на земле сутки; не разобрал, о чем тревожатся птицы, щебеча громче обычного. В то раннее утро июльского дня для Дюмеля померк свет. И жизнь как никогда раньше обрела истинную, святую ценность.
В тот день солнце давно встало – когда стрелки часов уже показывали шесть утра, на дорожки перед церковью и сочные листвы парковых деревьев лился золотой свет, разрывающий поздние, еще не сошедшие с предрассветного неба полупрозрачные сумеречные облака. В воздухе ощущалась тяжелая влажность, грозившая осадками. Но Дюмель радовался и этому утру. У природы нет плохой погоды, всё благодать, всё ниспослано Богом. Констан как обычно готовился к раннему обходу внутри церкви, приготовлению утренних служебных таинств и приведению в порядок себя самого. До открытия церковных врат для паствы оставалось около часа и еще не было смысла переодеваться в одежды для утрени. Дюмель вышел из пристройки на улицу, протирая чистым платком стекла очков, и вздохнул, предвкушая очередной день, полный забот. Когда он сложил платок и убрал его в карман брюк, надел очки и посмотрел в сторону церковного крыльца, сердце дрогнуло. Спиной к нему на скамейке под старой, умирающей лиственницей, развалившись и положив одну руку на деревянную перекладину спинки скамьи, сидел вполоборота и покачивал грязным носком форменного ботинка Юнгер, уставившись в сторону пруда. На коленях немца лежал пистолет-пулемет, придерживаемый другой рукой. Что тут делает охранник Кнута? Что ему надо? Поиздеваться с утра пораньше? Вновь причинить боль, подвергнуть испытаниям? Ну, ничего, Констан всё здесь, на земле, вытерпит, а когда будет суд небесный, то этого фашиста покарают за всё, что он совершил и что даже планировал.
Внезапно, словно почувствовав обжигающий взгляд священника, устремленный прямо ему в затылок, Юнгер резко обернулся и встретился с Дюмелем глазами.
Констан теперь не боялся Гельмута. Первая их встреча четыре года назад закончилась триумфом немца, силой смертоносного оружия повергнувшего французский католический территориальный приход в лице несчастного Паскаля, после чего Юнгер почувствовал власть, дарованную ему мощью Вермахта, и кичился своей грубостью, помогавшей ему поставить и до того униженных, опустошенных парижан на место. Последующие столкновения заставили Дюмеля убедиться в том, что он сносит всё не потому, что Бог разочарован в падении его духа, а, наоборот, через эти страдания укрепляет его. Однако молодой настоятель не понимал и спрашивал Его образ повсюду, почему же в столь тяжелую годину дух должен воспрянуть через преодоления лишений и боли, а не через спасения, но не получал ответа и не роптал. Констан думал: если бы Антихрист жил на земле здесь и сейчас, он бы имел лицо и тело Гельмута Юнгера, злостного, опасного и грубого охранника Кнута. Сатаной в этом случае выступил бы германский фюрер. Но, если обвести незапятнанным взором родной, забитый Париж, страдающую Европу, понимаешь: ад уже разверзнулся, его бесы оказались на земле и творят чернейшие дела, мучая людей в квартирах, на улицах, в подвалах, тюрьмах, лагерях. Нельзя идти на поводу у страха. Эти звери впитывают его и мучают еще сильнее. Надо держать голову высоко поднятой, устремить через взор всю свою душу к небу, к Богу, тогда будешь спасен. И Дюмель старался, сжимая кулаки против боли, стискивая зубы против ругани, стремиться к Христу, искать защиты и спасения как никогда раньше. И чувствуя Его помощь, он перестал бояться Юнгера. Он мог его ненавидеть, мог желать ему смерти – но отпускал от себя подобные мысли, едва они приходили ему в голову. Бог всех рассудит сам, когда настанет час. Каждому воздастся. Его суд, творимый на небе и сошедший на землю, будет страшнее, чем можно представить.
Глазами Гельмута, которые впились в Констана, смотрел голодный зверь, желавший утолить жажду, стерегущий добычу. Рука, державшая оружие, вызывающе дернулась – ладонь сдвинулась ближе к курку. Дюмель не дрогнул. Тогда Юнгер громко усмехнулся, так что Констан даже от порога пристройки услышал его грудной возглас, неспешно встал со скамьи, потянулся и, заложив два пальца в рот, оглушительно свистнул. Констан поморщился. Немец посмотрел за угол церкви, за которым был выход в задний дворик-сад, и медленно направился туда, поигрывая оружием в руках. Дойдя до угла церкви, он остановился, повернулся к Дюмелю и подмигнул ему, оскалившись. Констан не знал, кого Гельмут подозвал свистом, и сошел на дорожку, чтобы лично встретить еще одного раннего гостя. Он даже не подумал, что это мог быть сам Кнут: слишком уж фамильярно повел бы в таком случае охранник и по совместительству подчиненный по отношению к своему начальнику.
Но из-за угла церкви действительно появился Брюннер. Он медленно, словно отделившись от грязно-белой стены церкви, шагнул вперед, придерживаясь за стену, и смотрел себе под ноги, нервно двигая желваками. Он казался серым и осунувшимся. Отращенные влажные волосы зачесаны назад, на мокром лице блестят капли, на груди и погонах форменного распахнутого пиджака – темные пятна от впитавшейся в ткань воды: видимо, он освежился, плеснув на себя воду из фонтанчика в заднем дворе. Юнгер шагнул к нему и что-то шепнул на ухо, наведя острый взор на Констана. Кнут устало кивнул, закрыв глаза, слабо махнул рукой, что-то ему ответил. Гельмут переложил оружие из одной руки в другую, перекинул его на ремне через плечо и удалился в сад. Кнут поднял лицо и посмотрел на Дюмеля. Уголки губ опущены. В глазах – тоска и отчаяние. Почему бы это? Всегда решительный, твердый, не терпящий собственной слабости Брюннер вдруг в одночасье превратился в забитого и словно проигравшего целую войну офицера.
– Кнут. – Дюмель позвал его по имени. Немец всё еще стоял на месте и опирался о стену. Констан спустился со ступеней и подошел к Брюннеру, встав напротив и заглядывая ему в глаза, надеясь разгадать причину его подавленного состояния. – Всё в порядке?
– Я пришел… Я… хотел бы исповедаться. – Произнес он нетвердо. Дюмель молча оглядел его с ног до головы. Несет крепким спиртным. Помятая форменная одежда. Фуражки нет. У ремня сбоку болтается расстегнутая кобура, из которой торчит пронизывающая холодом черная сталь пистолета. Но Констан не боялся, что Кнут применит свое оружие. Не в том он сейчас положении, чтобы безумно им размахивать или угрожать. Он помнил, что было с ним в их последнюю личную встречу, во дворе больницы. Помнил, что тогда в фашисте что-то надломилось.
Он не видел Брюннера почти месяц. Тогда он столкнулся с ним недалеко от площади Трокадеро, когда, гуляя вечером, набрел на группу немцев, устроивших себе самодельный пир с выкраденными из ближайших ресторанов и баров пивом и мясными закусками: фашисты отмечали годовщину вторжения в Париж, как и многие солдаты и офицеры в тот день. Но тогда Кнут Дюмеля не заметил, стоя вместе с другим офицером на вынесенном из ресторана и поставленном в центре площади столе, размахивая кружкой пива и выливая его на головы стоявших внизу немцев, радостно горланя песню. Сейчас на Констана смотрел уже словно другой человек.
– В качестве исключения. Твой самый первый раз в отношении немца-завоевателя. И мой последний, – добавил Кнут, опуская глаза. Констан привык, что Брюннер, когда вздумается, обращается к нему на «ты» или «вы», совершенно невзирая на обстоятельства.
Дюмель молча достал из кармана брюк под черной сутаной ключ, открыл им церковный замок и, скрипнув старой дверью, раскрыл ворота в Храм Божий. Брюннер перекрестился и вошел в прохладное помещение, еще не успевшее нагреться от проникающих в церковь утренних теплых лучей. Констан не стал закрывать двери, лишь повесил замок с обратной стороны на одну из створок, положил ключ обратно в карман и развернулся в сторону Кнута, стоя у входа и сложив перед собой руки.
В тишине церкви неспешные шаги Кнута, стучащие по плитам каблуки его сапог оглушали и возносились к самому потолку, исчезая где-то наверху под пожелтевшими фресками. Немец двигался словно во сне, слегка шатаясь и задрав голову вверх. Пройдя три ряда скамеек, он остановился посреди прохода и упер взгляд на алтарь, на образ Христа-мученика, венчавшего церковную преграду.
Прошла минута. Брюннер не шевелился. Лишь слышалось его шумное, тяжелое дыхание. Констан подошел к нему и встал напротив, заглянув в лицо. К своему удивлению он увидел, что в раскрасневшихся глазах Кнута стоят слезы. Его губы дрожали. Он моргнул, и слезы упали на его щеки. Он быстро вытер их, но оставил ладонь на лице, зажав ею рот.
– Я исповедую, если ты не разыгрывал и пришел с серьезными намерениями очиститься от… грехов своих, – негромко и спокойно произнес Констан, глядя на немца.
– Сперва сами у себя вычистите из души дрянную погань! – вдруг вскричал Брюннер, отняв руку от лица и часто задышал. Он не сводил глаз с образа Спасителя. Констан вздрогнул, не понимая, к нему ли был обращен возглас или так Кнут пытался выпустить из своего сердца еще неведомую Дюмелю боль.
Брюннер заныл и схватился руками за лицо, прислонившись к ближайшей скамье и согнувшись пополам. Что-то его терзало, очень сильно и мучительно. Несмотря на то, что он был немцем, фашистом, врагом французского народа, Констану стало жаль его чисто по-человечески, потому что у Брюннера, как и у всех, есть душа – оскверненная ли грязью и грехами, чистая ли и неподкупная, но есть. Кнут находился в церкви, его, Дюмеля, церкви, служителя и надсмотрщика дома Господа, а значит, он, Констан, был обязан помочь немцу как католику, пришедшему с покаянием.
– Кнут, – произнес Дюмель, но тот вдруг резко опустил руки, вырос перед Дюмелем, взял его за грудки и притянул к себе, шумно дыша в лицо, ненавистно буравя его озлобленными зрачками. Констан напрягся: как быстро переменился Брюннер в лице…
Немец рявкнул, как израненный зверь, и резко оттолкнул Дюмеля. Тот не устоял на ногах и упал на спину. Очки слетели, Констан быстро нащупал оправу на прохладном полу и, близко поднеся ее к глазам, убедился, что стекла и заушники не треснули. Он надел очки и посмотрел на Кнута, медленно поднимаясь. Тот стоял, бессильно опустив руки и мотая головой, глядя куда-то в пол.
– Кнут… – повторил Дюмель, встав в паре метрах от офицера к нему лицом.
Тот медленно поднял голову. Взор потускнел. Теперь на Констана смотрел смирившийся с собственной судьбой.
– Мне передали… Вчера… должно было свершиться… Но нет… Он остался жив… Гитлер… Он выжил… Выжил…
Кнут схватился за волосы и развернулся в сторону церковного входа, издавая истеричные смешки. Его плечи затряслись.
– Я не понимаю. – Дюмель действительно не имел понятия, о чем говорит Брюннер. Что должно было свершиться? Германский фюрер выжил – после чего: перенесенной болезни, выстрела, отравления? Почему Кнут так ведет себя, что с ним? Какая исповедь и почему именно сейчас? Какой секрет всё это время не знал Констан?
– Я столько раз был перед вами. Столько раз говорил о себе. Но вы так и не узнали, не поняли, не хотели понять, какой я на самом деле… Были ослеплены собственным горем, национальным, личным… – Прошептал Кнут, медленно развернувшись к Констану. В его глазах читалась обида: будто он всё это время не был должно понят, а так хотел этого.
Он накрыл ладонью плечо, напрягся и оторвал с кителя нашивку военно-сухопутных сил, харкнул на нее и бросил под ноги. Дюмель оторопел. Как такое возможно? Тот ли Брюннер перед ним – борец за свою, идеальную, Германию? Если она не та, которой он готов служить, если этим поступком он отрекся от нее, то какой должна быть его страна? Каким путем должна идти? Голова шла кругом. Увиденное сейчас и услышанное от Кнута ранее не укладывалось у Констана в мыслях. Чего хочет этот офицер на самом деле?
Брюннер продолжал хохотать, нервно, истерично, словно на последнем издыхании. Констан стоял напротив и молчал, не понимая его деяний.
– Вот моя исповедь, преподобный. – Произнес Кнут. Это прозвучало издевкой. Констан напрягся, готовый ко всему. Но то, что он услышал, стало выше его понимания.
– С самого начала этой поганой войны я разделяю мысли немецких солдат и командиров, которые осуждают режим этого ублюдочного Адольфа. Он довел Германию до ада. Он сам – сущий ад. Нас много. Я лично ненавижу эту тварь. Я с другими много лет желаем ему скорой смерти. Я поддерживаю идеи германского Сопротивления. Да! Я духом сопротивленец! Что, вы в ужасе, преподобный?! Я ведь ненавижу Гитлера. Ненавижу!
Брюннер, словно озлобленный ребенок, сжал кулаки и пару раз с силой топнул ногой, полными злобы глазами глядя на распятие. Шумно дыша через стиснутые зубы, он медленно опустил воспаленные глаза на Дюмеля и продолжил шелестящим шепотом:
– Я прямо не участвовал ни в одной акции Сопротивления. Но втайне от своего командования следил за ними. И даже лично общался с теми, кто старается творить новую для Германии историю. Вчера должно было состояться новое покушение на Гитлера. Всё… Всё без толку. Я узнал об этом пару часов назад. Эта тварь… осталась жива. И я… я был не там. Я бы лично его прикончил, даже если бы мне это стоило жизни.
Кнут закрыл глаза и глубоко вздохнул. Констан схватился за спинку ближайшей скамьи.
Сопротивленец…
Он был действительно слеп. Он был настолько погружен в свои мысли в заботах о своей Франции, настолько скорбел по потерям, что даже не подумал, что и в Германии могут быть так же недовольные режимом фюрера. Ему не пришло в голову, что в Германии может быть такое же Сопротивление. А ведь он слышал слова Кнута, жарко вступающегося за лучшее будущее Германии – своей Германии: как оказалось, без Гитлера.
Он был так глух. Так слеп…
Брюннер опустил голову. Рука потянулась в сторону кобуры и извлекла оттуда пистолет. Послышался щелчок.
Сейчас Кнут не в себе. Он может сотворить всё что угодно. Надо помочь ему, пока не стало слишком поздно.
– Ты по себе знаешь, что тяжело жить с великой, тайной, ношей… Когда ты мог предотвратить. Мог помочь. Но не сумел. Тебя не было рядом. Ты думал, что мог быть кем-то, а на деле оказался совершенной пустотой. – Кнут покачал головой, глядя на Констана, поджал губу и дернул рукой, сжимающей пистолет. Он заплакал, не утирая слезы. – И ты чувствуешь свое бессилие. Свою слабость. Свою ничтожность.
– Я знаю. Я понимаю тебя. Я испытывал это, мне это знакомо, – прошептал Констан, неподвижно стоя напротив Брюннера. – Но Кнут, прошу, не совершай ошибку. Не делай глупостей. Уже ничего не исправить.
– И это ужасно! Это чертовски паршиво! Это дерьмо! По воле небес всё сорвалось! – вскричал на всю церковь Кнут, задрав голову кверху и обвинительно тыча заряженным оружием в росписи под потолком. Дюмель молча смотрел на Брюннера и не шевелился. Ему было искренне жаль молодого офицера, но понимал, что действительно ничем не может ему помочь. – Он выжил! Эта мразь осталась жива! А война могла бы уже сегодня кончиться!
Бессильно зарычав, Кнут пошатнулся, прерывисто и шумно вздохнув, спрятал лицо в ладонях и сделал пару коротких шагов назад. Когда он вновь отнял руки от лица, его влажные от слез глаза были полны ненависти, а побелевшие сжатые губы тряслись. Вдруг он вытянул руку с пистолетом вперед и направил оружие на Констана. Сердце Дюмеля тяжело ухнуло, дыхание перехватило, в ушах запульсировало. Но он стоял, не шелохнувшись. Он верил, что Кнут не выстрелит.
– Развернись! Иди вперед! – закричал на Констана Брюннер, сжимая пистолет и тыча им в Дюмеля.
– Кнут, прошу… – голос Констана дрогнул.
Брюннер мотнул головой, не отводя испуганный и одновременно требовательный взор от священника. Тот медленно развернулся, закрыл глаза, молясь про себя, и медленно пошел в сторону алтаря, нагнув голову.
Кнут не пристрелит его в церкви. Он этого не сделает.
– Я жалею о многом… Я мог остаться в Германии, бросить всё и примкнуть к активистам Сопротивления, этим смелым людям, тогда, еще в тридцать девятом… – Громкий, дрожащий голос Брюннера эхом разносился по церкви. – Но меня вызвали на фронт. А история защитников Германии творилась без меня, пока я топтал бельгийскую и французскую землю. А я бы мог помочь, исправить ошибки. Мог бы! Но за них… за нас решили иначе… Всё зря. Простите, Констан… Прости…
Раздался выстрел. Дюмель, замерев, вздрогнул. Сзади послышался звук упавшего тела.
Констан развернулся и обомлел. На полу церкви между рядами лицом кверху, изогнувшись, лежал Кнут. В левом виске чернело входное пулевое отверстие, в котором набух темно-кровяной шарик. Голова повернута набок. Под ней растекалась лужица крови. Пуля прошла навылет. Взгляд Кнута застыл, зрачки не шевелились. Глаза еще были влажными.
Не чувствуя ног, Дюмель медленно, увязая во времени, направился к телу Брюннера, не сводя с него глаз, и поздно осознал, что к церкви приближается голос.
С улицы послышались торопливые шаги и окрики охранника Брюннера.
– Was ist passiert? Knut? Was zum Teufel…?
Юнгер показался на крыльце церкви и на секунду остолбенел, увидев на полу мертвого командира и остановившегося метрах в трех от него Констана. Замерший на входе Гельмут, буравя Дюмеля свирепым взглядом, вдруг заскрежетал зубами, пуская немецкие ругательства, и остервенело сдирал с плеча зацепившийся ремень, на котором висел пистолет-пулемет. Констан расширяющимися от страха глазами смотрел на фашиста, шевелил губами и мотал головой. Немец рычал, выплевывая в сторону Дюмеля проклятия. Констана с каждым новым мгновением поглощал леденящий кровь ужас.
Du warst es! Это не я! Du bist für seinen Tod schuldig! Это был не я, он сам! Ich werde dich zerstören! Я не…
Раздались выстрелы. Короткая пулеметная очередь. Стрекотание, разнесшееся эхом по всей церкви.
Лицо Юнгера перекосило от ненависти. В руках он сжимал еще направленное на Дюмеля оружие, дуло которого секунду назад на короткий миг полыхнуло ярким огнем.
Констан почувствовал, словно его плечо и грудь прокололи каленым железным острием. С каждой новой секундой становилось обжигающе горячо. Он еще успел коснуться ладонью груди и почувствовать горячую жидкость, как в голове ударил колокол. Сознание взорвалось и стало пульсировать, ища способ покинуть тело. Дюмель пошатнулся, осел, завалившись в сторону, и рухнул на пол, тяжело и прерывисто дыша.
Перед глазами, остатками еще ясного сознания, он увидел свои руки. Одна дрожащая ладонь была в свежей ярко-красной крови. Его крови. Пальцами другой руки он слабо шевелил, поддерживая в себе жизнь, не давая телу не слушаться его. Очки сместились, искривляя волнующийся мир, и давили на переносицу. У него еще было несколько секунд, отведенных на прощание с этим миром. Сутана быстро пропиталась кровью и прилипла к телу. Пол окроплялся темно-красными пятнами. Он посмотрел перед собой и увидел силуэт тела Кнута, над которым склонилась вторая человеческая фигура.
Он слышал обрывки звуков, какие-то шорохи. Не было никаких картинок перед глазами. Лица любимых людей не всплывали в остатках памяти. Лексен, мать, отец – их словно не было. Жизнь не проносилась отрывками образов словно на карусели. Была одна только боль. Жгучая, въедающаяся, сворачивающая все мышцы боль.
Голова и тело стремительно наливались свинцом. Отяжелевшие руки и ватные ноги, уже ему не принадлежащие, оказались будто прибиты к полу, ими стало невозможно шевелить. Он перестал их чувствовать. Мир всё сильнее смазывался и шатался. Глухие звуки растягивались и слипались. Вскоре перед глазами заплясали белые пятна, заполоняя весь взор. С каждым новым вздохом легкие стягивали и сжимали. По горлу текло что-то вязкое и горячее, а потом тоненький ручеек крови заструился по подбородку и стал скапывать на пол.
Констан боялся смерти. Он был не готов ее внезапному появлению. Хотя вот она, заберет его через пару секунд. Сейчас она проведет его через свои чертоги и вручит Богу. Оставит тело на земле, а душу заберет в вечное царство. Он уже предчувствует, как Христос примет к себе на небеса еще одну невинную душу. Сейчас он ощутит Его любовь. Хорошо, что он не один. Что он умирает в доме, где Он обитает, в Его объятиях…
Кислород перекрыли. Грудная клетка сжалась. Мир вокруг схлопнулся. За ним оборвались вязкие колебания воздуха. А потом надавила оглушительная тишина.







